Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нет, — ответил Тим, а потом понял, что правильней было бы сказать «не знаю» и развести руками для пущего эффекта. Он и правда не знал. Седьмой год разводил с Данилевским пространные разговоры, колесил по стране в душных купе, выпил литров пятьдесят чая всяческих сортов, варил куриную лапшу и гречку, закупал туалетную бумагу и сменные лезвия для старенькой бритвы, разве что носки старику не стирал, а внятно расспросить про семью так и не удосужился. Данилевский и сам не спешил распространяться на этот счет. Разное было время, Тимур, то одни правила, то другие. То мы верим в бога, то в социализм. То вообще ни во что не верим. И в такой мир детей отпускать? На семью решиться, когда с утра ты в президиуме, а к ночи за тобой уже приехали? И война еще. Это тебе кажется, что никакой войны не было, а я все их помню. Бомбой в дом попали то ли немцы, то ли свои, а там бабушка и трое старших братьев. Мама моя так и не оправилась, я родился, а она меня чужими именами звала, тремя сразу. Отец на службе сутками. А я, дружочек, страной был выращен, ген семейственности непривитым остался. — Надо бы найти, — сурово отрезал фельдшер. — Не бывает так, чтобы вообще без родственников. Племянника бы хоть какого. Вы не племянник? Тим покачал головой. При всем желании, нет. Увы. — Ну, поищите тогда. Надо бы найти. — Сатимов поставил наконец точку и осмотрел свою работу с видимым удовлетворением. — Почему надо? — шепотом спросил Тим. Разозлился на себя, откашлялся и повторил громче: — Почему надо? — Тихо вы, — шикнул на него фельдшер. — Разбудите. Пожилой человек спит. Давление нестабильное. А вы кричите. Тим стиснул зубы, чтобы не огрызнуться. Выпитое за день крутилось в желудке и стучало в висках. «Клюковка» чертова, одно похмелье с нее. — Больной Данилевский Григорий Михайлович, 1943 года рождения. Жалобы на боли в груди и спине, одышка, учащенное сердцебиение, слабость с левой стороны, — сказал Сатимов и глянул на притихшего Тима. — Рука у него онемела. Ступни опухли. Сердечник он у вас, а сидит один. Приперло б посильней, уже не до звонков бы стало. Помер бы, а вам дверь вскрывай. — У меня ключи, — зачем-то сказал Тим, но фельдшера это успокоило. — Ключи — это правильно, да. Давление 200 на 94. Пульс 140. Снизили как приехали. Уснул. Надо класть. Прокапают, проверят получше. Кардиограмма у него… — Помолчал, подыскивая слова. — Хреновая кардиограмма, что уж говорить. Надо класть. — Так кладите. — В носу вовсю уже щипало. Тим сглатывал, чтобы не заслезились глаза. — Как положишь? Отказывается. — Сатимов отодвинул от себя бумажки. — Некогда нам нянчиться, сами понимаете. И так засиделись. Уговаривайте теперь сами. Или родственников ищите, вот родственники могут. Пожилой человек, давление скачет, без согласия положим. Пока фельдшер вставал, потягивался с хрустом то ли костей, то ли халата на широкой спине, Тим пытался разобрать в записях назначенное лечение. — А пока нам как? — жалобно спросил он, разве что за белый рукав не схватился, чтобы только не оставаться со скачущим давлением Данилевского наедине. — Пока таблеточки, покой и уход. — Сатимов нахмурился. — Нечего тут барышню кисейную ломать. Пожилой человек, сами понимаете. Все там будем. И вышел из кухни. Тим потер лицо, но собраться так и не вышло. Он выскочил в коридор и поймал фельдшера у двери. Тот снимал бахилы, аккуратно поддевая их пальцем, чтобы не вымазаться в грязи с подошв. — Какие таблетки? — А какие он пьет? Те и пейте. Сердечные. Никакие не пьет. Не знаю, какие он пьет. Какие-то пьет, а какие — не знаю. Я вообще тут ни при чем. Я с ним курсовые писал, потом диплом. Я тут за литературу поговорить, чайку заварить, а вы мне про таблетки, про давление скачущее. Дяденька, можно я пойду? — Вот. — Тим порылся в бумажках на журнальной полке из чистого ясеня. — По этому рецепту. Фельдшер подслеповато всмотрелся в бумажку, крякнул. — Вы б еще аскорбинку ему… — Достал ручку и принялся строчить. — Это не по рецепту. За рецептом к участковому врачу идите. А лучше в стационар. Обязательно надо прокапать. Пожилой человек. Давление скачет. Нехорошо. Сатимов долго еще маячил на пороге, ворчал и сопел, пока Тим не догадался сунуть ему в карман купюру. Фельдшера тут же смело на лестницу, и Тим смог запереть дверь. В тишине, сменившей фельдшерское бормотание, вначале не было ничего, а потом уши привыкли, и Тим сумел различить хрип. Это Данилевский дышал в комнате, как может дышать только пожилой человек, которого надо бы прокапать, а лучше отыскать родню от греха подальше, потому что выкупить у мироздания легкий зачет куда проще, чем сделать молодым старика, надсадно дышащего за стеной. Разбудить его не поднялась рука. В ней Тим комкал бумажку с накарябанным названием лекарств. Хотелось сорваться и выбежать на улицу, найти круглосуточную аптеку и скупить все, что только найдется. Старику не поможет, но и стоять тут, топтаться в прихожей, сверля невидящим взглядом полку, заваленную рекламными буклетами, счетами за газ и бесплатными газетенками, невозможно. У Данилевского всегда было чисто. Небогато, но чисто. Книги расставлены по алфавиту, стеклянные дверцы шкафа протерты, ковер выметен. Как долго на полке собиралась невнятная макулатура? Сколько времени старик не просматривал ее, не сортировал, не выкидывал, наконец? Не платил по квитанциям? Тим отыскал в стопке конвертик счета за электричество. Поднес к полоске света, бьющего из кухни в коридор. Последняя оплата была сделана в августе. Долга накопилось на четыре тысячи пятьсот два рубля. Тим отложил бумажку. В пересохшем горле копошилась будущая ангина. Тим с детства начинал болеть от волнения. Шестилеткой перед первым сентября он подхватил корь. Перед экзаменами в девятом классе слег с острым аппендицитом. Проболел первую волну ЕГЭ. Сдавал сессии с вечной температурой и насморком. После разрыва с первой девушкой долго лечил гастрит. С первым парнем — заработал мучительный отит. — Слабенький ты совсем, Тимоша, — охала бабушка и гладила его по перевязанной голове. От этого было еще больнее, но Тим терпел, грелся ее теплом, лечился любовью, не поддающейся сомнению. Слечь с ангиной теперь, когда за дверью в спальню хрипел Данилевский, Тим себе позволить не мог. Он вернулся в кухню, набрал в стакан горячей воды из-под крана, бухнул в нее три ложки соли и начал полоскать горло. Тихо, чтобы не потревожить сон Данилевского. Наглотался соленой воды с привкусом железа, долго еще плевался и только потом додумался снять куртку. В квартире было холодно. Наверное, фельдшер открыл окно. С улицы тянуло сыростью. Тим присел на табурет у подоконника, сложил на него руки, опустил голову и закрыл глаза. Телефон зажужжал почти сразу, Тим даже не успел задремать — рванул к куртке, запутался в рукавах, запыхался, пока выуживал из кармана все, чтобы там было. И телефон тоже. Внутри билась уверенность — это фельдшер. Он ошибся, перепутал кардиограммы, накосячил с диагнозом. На деле у Данилевского все хорошо, просто перетрудился со статьей, долго сидел, голова закружилась, ерунда, дорогой наш Тимур, не волнуйтесь даже, все будет как раньше, все хорошо будет, бывайте, дружок, бог даст, не свидимся больше. Писала Ельцова. Тринадцать сообщений в «Телеграме». Два пропущенных звонка. И последняя критическая эсмэска: «Мельзин, сука! Не ответишь, я приеду!» «Все норм. ГМ живой, давление высокое. Останусь тут до утра». И сразу ответ: «Я чуть коней не двинула, партизан, мать твою. Позвони, как проснешься». Тим отложил телефон, подумал, придвинул опять, написал Ленке: «Сегодня не дома. Предупреди бабушку». Уточнять, что ночевка вне привычной спальни означает не тусовку до утра, а сон на табуретке в кухне старого профессора, Тим не стал. Посидел немного, растирая лицо, по ощущениям отекшее, как от приличной пьянки, и только потом заметил, что отбивает ступней рваный ритм. Положил на колено руку, дождался, пока тик успокоится. Так и до дрожащего века недалеко. На столе валялся выуженный из куртки хлам. Фантики от леденцов, два проездных на метро, бейджик для прохода в редакцию, кошелек, банковская карточка. Даже паспорт из внутреннего кармана. Даже фото, врученное Шифманом. «Не смотрите», — попросил тот и задержал свои пальцы на протянутой руке Тима. Слабые пальцы с обглоданными ногтями. Пальцы невротика. Тревожные пальцы того, кто уходит в субдепрессивное пике. Тим подтянул к себе фото, задержал дыхание и перевернул его. Зернистый снимок, чуть смазанный, как все фотографии, снятые на пленку первых цифровых мыльниц. Компания толпится в затемненном кабинете. Тим разглядел елку, втиснутую в самый угол кадра, мишуру, раскиданную по шкафам, и кое-как развешанные бумажные цифры: «1991». Горячий год ожидал выпивавших на заднем плане. Их почти не было видно — вспышка выцепила только стоящих перед объективом, другие тонули в темных пятнах, от них осталось только ощущение суматошной корпоративной толкотни. Кто-то, наверное, пил шампанское и коньяк, кто-то следил, как бы муж не потрогал за мягкое секретаршу, кто-то высматривал это мягкое. На переднем плане стояли четверо. Трое невзрачных мужичков в костюмах средней мятости, все удивительно похожи друг на друга, а потому странно знакомые. Очки в тяжелых оправах, высокие лбы, короткие стрижки, неловкие позы и зажатые в руках бокалы на тонких ножках. Зато женщина точно выделялась. Высокая — куда выше остальных, видимо, решила встретить новый год на шпильках, — в роскошном бархатном платье глубокого цвета. Снимок бликовал, но Тим сумел различить бордовые переливы, строгий пучок волос, нитку жемчуга на длинной шее, яркую помаду и ироничный прищур, будто всё, окружавшее ее, — эти люди, праздник и суматоха последней радости, — относилось к ней опосредованно, только по касательной, а главное скрывалось в глубине. Исключительно в ней. Тим поморгал, прогоняя идиотское желание рассматривать даму на снимке — он наделял ее особыми смыслами, которых она, скорее всего, никогда в себе не несла. А потом постарела и вспоминает теперь тот новый год со скрытой тоской, пока нарезает дражайшему супругу второй тазик оливье. Возможно, вот этому, совсем перекрытому вспышкой. Одного из тройки воздыхателей дама аккуратно придерживала за локоть. Тим перевернул фото лицом в стол. Из спальни Данилевского послышалось слабое покашливание, и тайны Шифмана перестали быть важными. Глава восьмая. Ажитация выходного дня Я Вообще, красный не мой цвет. Я сразу блекну в нем, серею, становлюсь совсем уж чахоточным. Но у Павлинской был нюх на верные оттенки. Помню, как она отбирала себе наряды, прикладывая к груди лоскутки ткани. Этот слишком яркий, этот грязный, этот с переливом дурацким, Миша, посмотри, надо же было придумать, и ведь какой-нибудь идиотке обязательного из него сошьют. А потом находила тот самый. Свой. Долго нянчилась с ним, то откладывала, то тащила на свет, то ковыряла ногтем, выясняя, не станет ли лосниться после первой же стирки. И наконец решалась. Мерки снимала сама, охала, если замечала лишний миллиметр, выгибалась так, словно ребер в ее теле не было вовсе, и звонила портнихе. Тетка эта жила в соседнем городе, ехать к ней нужно было на электричке, а потом еще идти пешком мимо гаражей. На пятом этаже узкой девятиэтажки без лифта в конце коридора пряталась угловая однушка. Худая до облепленных кожей мослов портниха забирала лоскуток, подносила к самому носу, то ли рассматривала, то ли внюхивалась в него и многозначительно кивала. Павлинская, уже посиневшая от волнения, тут же расслаблялась, начинала ворковать, оглаживать острое плечо портнихи и вела ее в глубь квартиры, туда, где за темной занавеской скрывалось портняжное колдовство. А я оставался в прихожей. Сидел на низкой полочке для обуви, разглядывал платья, убранные в прозрачные чехлы. Они висели там, как завернутые в полиэтилен бабочки, эдакие цветастые живые куколки. Я боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть их — лови потом по всей квартире. Прислушивался к их дыханию. Верил, что слышу. Когда я в первый раз приехал к портнихе один, она почти не удивилась. Хмыкнула как-то смазанно, попятилась, чтобы я поместился в прихожей. — Чего тебе? — спросила и пошла в комнату сама, не пришлось вести, будто и без того знала ответ. Знала, наверное. Я смотрел на нее так жадно, я так мучительно нюхал запах ее квартирки — всю эту пыль, ткань, масло швейной машинки, так всматривался в угол комнаты, где продолжала висеть занавесочка. Но не зашел, остался на своем месте у полки для обуви. — Мерки помните? — С собой их у меня не было, откуда, столько лет прошло. Портниха кивнула. — Сшейте то. — В горле пересохло, и я попытался сглотнуть, но поперхнулся и долго кашлял в кулак, а она смотрела на меня равнодушными крошечными глазами, спрятанными за толстыми линзами очков. — Из красного бархата. Портниха поджала губы, не ответила, но и не отказала. Не отказала же. Нет. Я достал подготовленный конверт, еще раз прикинул, точно ли хватит, специально гуглил, проверял, сколько может стоить пошив, и добавил сверху еще десять тысяч. Она не стала пересчитывать. Спрятала конверт в карман передника — плотная ткань, вся исколотая булавками с пластмассовыми кругляшками на головках. — За материалом ехать надо, — проворчала портниха. — Неделю займет. И пошив еще две. Через месяц приходи, тогда точно готово будет. Я не оставил ей номер телефона, не взял никакой расписки. Я просто всучил ей конверт. Просто высказал самое гадкое, самое желанное, самое постыдное, что было в мыслях, и уехал. И месяц не думал — шатался по презентациям, кормил Катюшу фондю, пил только холодный портер и вел себя как абсолютно нормальный человек, закончивший большой и успешный проект, а теперь прозябающий в сибаритстве. По ночам я трогал себя, представляя, каким ласковым будет красный бархат на голой коже. Если Катюша и палила меня, изнывающего от предвкушения, то ничего не говорила. Просто заказывала еще одну бутылку игристого к порции мидий. За месяц я скинул четыре килограмма, потемнел лицом и почти перестал спать. Портниха открыла мне, прикатившем к ней на такси, спустя четыре настойчивых подхода к дверному звонку. Платье было упаковано в прозрачный чехол. Я схватил его, поднял на руки, и невесомая его нежность окутала меня всего — небритого, бессонного, умершего почти от тоски по тому, что должно было быть, но не было моим. А теперь будет. Кажется, я пробормотал что-то благодарственное, кажется, споткнулся сразу обеими ногами, не зная, с которой начинать спуск по лестнице. Портниха не отрывала от меня взгляда поросячьих глазок и презрительно кривила высохшие губы. — Примерил бы, — бросила она вслед, когда я уже спустился на один пролет. — Вдруг велико будет. — И добила: — В груди. Я бежал к такси, дожидавшемуся меня в конце улицы, и обещал себе никогда больше, никогда, слышишь, извращенец ты чертов, никогда не приближаться к этой проклятой тетке, забыть к ней дорогу, стереть из памяти маршрут, забыть как страшный сон всю эту маету ожиданий, предвкушений и стыда. Выбросить к черту бархатное роскошество. Выбросить. Вычеркнуть. Изорвать, как Павлинская рвала на мне то, настоящее, сшитое по ее меркам, мерянное ею нескончаемое количество раз, перед тем как работа была закончена. Это был вечер моего выпускного. Конец июня, спутанное сознание человека, находящегося на нервяке. Постоянно хотелось есть, душил любой ворот, голова казалась тяжелой, шея — хлипкой. Страшно было и днем, и ночью. Особенно ночью, когда Павлинская выдирала из розетки шнур лампы, невозможно спать, Миша, эти бдения твои, хватит, что ты там сидишь? Ах, учишь! Раньше нужно было учить. И я проваливался в душную темноту, растягивался на полу, потому что спать в постели, когда вот-вот свершится судьба, невозможно. Закрывал глаза, а под веками расползались строчки. Я сдавал два обязательных ЕГЭ, литературу, историю и английский. Я должен был поступить на филфак, любой, какой примет меня, бездаря и самоучку, соврать матушке, что устроился в общагу, и свалить к Катюше, которая ждала меня в старой квартирке на задворках Лосиного острова. Так было уговорено. На репетиторов денег не было. Павлинская только разводила руками, мол, мы нищие, и все твои барские замашки прекрасны, но неосуществимы. Почему бы тебе, сынок, не пойти в училище? А что? Рядом с домом, обретешь дело — настоящее ремесленное дело, и всю жизнь будешь зависеть только от себя, от своих рук, от умений, что в них вложили. У тебя такие красивые руки, Миша, найди им применение. И не страдай по высоким материям, они, мой друг, приводят к краху. Уж я-то знаю. Уж я-то проверяла.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!