Часть 32 из 95 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что машина?
— Машина в норме, товарищ командир. Сажу из труб убрали, почистили все, — тотчас доложил Ведерников.
— Предельно сколько выжмешь?
— Сколько прикажете.
— Я могу приказать... — задумчиво сказал Ковалев, помяв подбородок ладонью, и командир БЧ-5 Ведерников, радостно улыбаясь, сказал:
— Приказывайте.
Подумав, Ковалев сказал:
— Ну, я тебе верю. Что лариски, стасики?
— Продегазировали все хорошо, товарищ командир, — бодро сказал корабельный интендант, — а которые остались, тех в море доконаем.
— Если какая подохнет за обшивкой и маленько повоняет — это ничего, — заметил Ковалев. — Мы не барышни — перебьемся, а то ведь эта сволочуга, как выясняется, болеет человеческими болезнями.
За кормой был еще родной причал, а они говорили так, как будто «Гангут» был уже за тридевять морей, и все, о чем они говорили, касалось прежде всего тех же ракет, снарядов, мазута, питьевой воды, тропического обмундирования, провианта для судовой лавочки, книг, картин, новых пластинок, словом, всего того, без чего современный человек даже в море уже жить не может. Никто из них при этом даже не заикнулся, будет ли сход на берег, хотя едва ли не у каждого, сидевшего за просторным командирским столом — исключая разве только Сокольникова, — оставались в городе семьи.
Моряк должен научиться прощаться с близкими не тогда, когда корабль выбирает швартовы, а всякий раз, когда он уходит из дома, отправляясь на Минную стенку, потому что это каждодневное прощание может стать и последним, как это случилось у Игоря Вожакова.
Ковалев взглянул на часы: было двадцать часов тридцать минут.
— Пошабашим, товарищи, — сказал он, положив обе ладони на столешницу, как бы придавливая ее. — Старпом, запросите у дежурной службы стать на бочку и дайте команду на вахту — пусть вызывают наверх швартовые команды.
— Катер поднять на борт?
Ковалев поморщился: подобной глупости он не ожидал услышать от старпома.
— Ни в коем случае, — сказал он жестко, чтобы отбить у старпома желание на будущее задавать лишние вопросы. — Товарищи, все свободны.
Он надел китель — вечера уже становились прохладными, — пилотку и поднялся на мостик, ощущая приятную легкость в теле. Он всегда чувствовал себя легко, когда у него все ладилось и не приходилось ни голоса повышать, ни делать замечаний, в общем-то каждый раз непредвиденных и каждый раз обидных хотя бы потому, что офицер, получивший замечание, не должен был так низко опускаться, чтобы получить замечание. Высокий профессионализм как бы предопределял и высокую эффективность действий и поступков, когда некого и не за что бранить, а следует только вовремя подать ту или иную команду, чтобы корабль произвел соответствующую эволюцию. Видимо, это мечта каждого командира любого корабля, и она, к сожалению, как всякая мечта, почти неисполнима, и не потому, что люди не хотели бы чему-то научиться, и не потому, что их плохо учили, а только потому, что флотская пирамида не есть что-то застывшее, а постоянно и вечно изменяющееся сооружение человеческих характеров, судеб, отношений. Каждый год на флота приходили молодые лейтенанты, вроде Суханова, каждый год какая-то часть лейтенантов становилась старшими лейтенантами, потом капитан-лейтенантами, и так следовало год за годом. Офицер, едва овладев практическими навыками, поднимался на следующую ступень, на которой этих навыков уже становилось недостаточно, и все приходилось начинать если и не с нуля, то по крайней мере опять надлежало танцевать от той самой знаменитой печки, о которой прожужжали все уши еще в детстве.
И хотя Ковалев не мешкал в каюте и не делал ничего лишнего, сменив только тужурку на китель, Бруснецов уже был на мостике и доложил, что «добро» от дежурной службы получено (предлагалось стать на бочку номер пять), баковые — на баке, ютовые — на юте и машина уже в состоянии дать ход.
— Добро, старпом, — сказал Ковалев. — Добро.
Он вышел на крыло, посмотрел на ют и негромко приказал:
— Убрать трап. — И когда трап оказался на борту, уже веселым голосом, словно бы подбадривая моряков, распорядился: — Отдать кормовой. Пошел шпиль. Боцман, докладывайте через каждую смычку.
Перешвартовка кораблей в гавани дело, в общем-то, обычное, и хотя корабли имеют более или менее определенные пирсы, командованию всегда кажется, что они стоят будто бы не так или стоят так, но на этом причале кран иной конфигурации, а на другом — другой, и этому кораблю как раз нужен этот кран, а тому кораблю вообще никакой не требуется, вот и начинаются перешвартовки.
К вечернему чаю «Гангут» уже стоял на шестой бочке, которая находилась в сторонке и не мешала движению кораблей по гавани, иначе говоря — по внутреннему рейду. Бруснецов, кажется, впервые почувствовал себя спокойно: теперь на берег можно было попасть только катером, который находился под неусыпным его наблюдением.
Блинов с Сухановым сошлись возле борта, посмотрели на вечерние огни, которые уже загорались по всему кругу и лениво падали в спокойную, почти черную воду и там смутно отражались, словно из глубины пытался восстать другой город, и, не сговариваясь, произнесли одновременно:
Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море...
— Не печалься, маэстро, — сказал Блинов, — и не хмурь бровей. Ну не удалось тебе обзавестись маленьким детским садом. Эка беда! Вернемся — сам будешь учиться кое-чего делать...
Суханов неожиданно растерянно улыбнулся:
— Только честно — ты был женат?
— Был, лапушка, был. — Глаза у Блинова стали печальными, он немного помолчал, потом сказал, покивав головой: — И представь себе — мне ужасно не повезло. Но я не завистлив. Если мне не везет, то я вовсе не хочу, чтобы и другим не везло. Я только хочу знать — слаб человек, — почему одним везет, а другим не везет, и почему одни влюбляются в эту, а другие совсем в третью. Почему, скажем, ты влюбился? Влюбился же? Очаровательна? Безусловно. Но ведь их столько ходит, очаровательных... — Блинов снова кивнул в сторону города и почти попросил: — Пойдем ко мне... У меня в термосе найдется по стакану чая, а в ящике стола лежит пачка польского печенья.
Они спустились в каюту Блинова. На том месте, где Суханов прилепил у себя фотографию молоденького лейтенанта, у Блинова висел портрет Блока, и не Блок поразил Суханова, а то, что рядом с Блоком был еще один портрет — молодой красивой женщины. Блинов перехватил его взгляд.
— Да-да, ты прав, — сказал он. — Это моя жена. Такой она была. Такой она и осталась.
— Почему осталась? — насторожился Суханов. — Она что же...
— Ты задаешь непростительно много вопросов. Была, потому что ее для меня больше нет.
— Позволь все-таки еще один вопрос. А Блок?
— А Блок потому, что у каждого из нас есть своя незнакомка...
Блинов отвернул крышку термоса. Чай оказался душистый и горячий, пахнул полынкой и какой-то еще травкой — «зверобойчиком», сказал Блинов, — а в иллюминатор от воды тянуло легкой прохладой. Блинов выключил верхний свет, оставив только бра перед умывальником, и в каюте стало уютно и тихо, совсем как в городской квартире. «Умеют же люди, — подумал с завистью Суханов. — А у меня не каюта, а копеечная ночлежка».
— Пей, душа моя, — сказал Блинов. — И представь себе, что это прекрасный ямайский ром, а мы с тобой отправляемся к черту на кулички в поисках неведомых островов, на которых резвятся прекрасные амазонки. Мне на самом деле хочется уйти в океан и думать там, что кто-то ждет меня в этом белом городе и ужасно при этом скучает.
— Позволь, а как же три адреса?
— Да все как-то так, маэстро...
2
Покраска корабля — это не малярные работы, это само художество, в котором творцом выступает главный боцман, чувствуя себя в этом деле одновременно Куинджи, Клодом Монэ и Серовым. Корабль должен быть красив и наряден, как жених пред аналоем, но это только в гавани и на рейде, а в море ему надлежит слиться с водой и быть невесомым в самой легчайшей дымке. Поэтому для кораблей и придумали особую краску — шаровую, которая насчитывала десятки тонов и оттенков.
Козлюк священнодействовал с рассвета, составляя краску только в понятных ему одному пропорциях; моряки на беседках — широких досках, подвешенных на концах, — облепили борта, а там, где от штевня борта расходились скулами и с беседок до них было не достать, пришвартовались баржи, радисты включили верхнюю трансляцию, и на этот раз запела Нани Брегвадзе:
И вдаль бредет усталый караван...
Давно уже в поход, пусть даже дальний, корабли так не готовились: принимали боезапас, заправлялись, а чего недополучали дома, обеспеченцы и заправщики доставляли на место, и суровое военное дело постепенно обрастало обыденными реалиями, поэтому, глядя на то, как готовился к походу «Гангут», многие даже прожженные морские волки полагали, что направляется он с визитом дружбы в какую-нибудь недальнюю, а может, и весьма отдаленную страну. Сколько собиралось зевак на Минной стенке, столько составлялось и мнений.
Главное, видимо, было достигнуто: никто, включая и Ковалева, толком не знал, в какие широты предстоит проложить штурманам курс «Гангуту», хотя косвенно можно было и предположить, что широты эти будут низкими.
День выдался жаркий, тихий, краска ложилась ровно, пыль с берега сюда не долетала, и Бруснецов, потирая руки, прикидывал, когда и насколько отпустит его командир на берег. Правда, вызванный полуночным оповестителем на корабль, он, по сути, уже попрощался с семьей, но никогда нелишне заглянуть на огонек и сделать сыну внушение, чтобы тот не лазил по деревьям, не привязывал бродячим кошкам к хвостам пустых консервных банок, не стрелял из рогатки, не играл во дворе в футбол, словом, не делал всего того, что сам делал в детстве, несмотря на то что у его родителя, мичмана старинной закваски, арсенал воспитательных средств был весьма ограничен: за более слабый проступок — обещание надрать уши, за более сильный — такое же обещание, но только выдрать ремнем.
Уже были покрашены и надстройки, и мачтовое устройство, машинисты наводили последний марафет на трубы, и на бортах беседок становилось все меньше, даже скулы, самые неудобные для покраски части корабля, тоже принимали новый и несколько необычный вид, когда старпому стали поступать доклады, что и то оказалось не завезено, и это, и одного завезли лишку, а другого недобрали, а это надо бы поменять, словом, началась обычная утряска, какая бывает в каждом большом деле, когда сперва заботятся о главном и делают это главное, а потом выясняется, что и то главное, и другое, и третье. Бруснецов морщился, слушая эти доклады, но, вопреки своим правилам, не осуждал, понимая, что в спешке без этого не обойтись.
Он доложил свои соображения командиру, сказав, что принимать к борту сегодня всевозможные баржи и плашкоуты обидно — краска едва-едва схватилась, а Ковалев, которому самому было жалко краску, обронив несколько обидных слов в адрес интендантов — «вечно они чего-то там путают», — дал «добро» и подвезти недостающее, и поменять кое-что на кое-чего завтра.
— Значит, с покраской к ужину пошабашим? — спросил он, правда не столько спрашивая, сколько утверждая, что с покраской надлежит завершить именно к ужину.
— Основные работы завершим. А люки и горловины промаркируем завтра, и завтра же боцманята наведут последний лоск...
— Добро... — Ковалев уже хотел отпустить старпома, но на минуту задержал его. — Думаю, что всех людей держать на покраске уже нет смысла. Радистов, в особенности акустиков, следует освободить от авральных работ. Пусть приступают к тренировкам.
Бруснецов, соглашаясь, покивал головой и уже собрался уходить, но Ковалев опять попридержал его.
— За акустиками пригляди сам. Это дело ты знаешь лучше любого из нас, так что я тебя не по службе прошу.
— А разве мы делим свою корабельную жизнь на службу и не на службу? — попытался пошутить Бруснецов, но Ковалев строго оборвал его:
— Вот когда сядешь на мое место, тогда и станешь делать замечания. — И, понизив голос, он добавил: — Так я тебя прошу. Меня акустики, честно говоря, беспокоят.
— Есть, — поспешно сказал старпом, чтобы больше не нарываться на колкости, и сам же мысленно обругал себя за эту поспешность — старший помощник не должен унижать свое достоинство поспешностью — и степенно вышел.
Ковалев не сказал старпому, что на сегодня его опять вызвали к командующему, на этот раз его оповестили еще утром, и в этом жесте Ковалев усматривал не только начальствующую волю, но и особую милость, на которую командующий в силу своей занятости не всегда мог расщедриться.
Он позвонил Сокольникову и попросил зайти, и когда тот появился, как обычно улыбаясь — есть лица угрюмые, а есть улыбающиеся; так вот лицо у Сокольникова было улыбающееся, — попросил его присесть. С замполитом у него отношения сложились несколько иные, чем со старпомом, и если на старпома он имел привычку покрикивать, то Сокольникову он разрешал садиться даже без разрешения, и сейчас Сокольников понял, что уж раз командир сам предложил это сделать, то разговор предстоял доверительный.
book-ads2