Часть 36 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Бондаренко, у тебя фонарик?..
— Так точно… У мэнэ, ваше сыятельство…
— Освети!.. Там кто-то сидит…
Высокий, тонкий, названный вашим сиятельством, подошёл к автомобилю, держа револьвер наготове.
Вспыхнувший в руках Бондаренко сноп лучей электрического фонарика осветил неподвижную фигуру женщины. Она вся опустилась на дно, и только запрокинувшаяся голова и руки лежали на сиденье. Она была прекрасна — бледная, обеспамятевшая, со сбившимися прядями густых волос…
— Ни единой царапинки, ни крови, ничего… Значит, не ранена, слава богу!.. Надо попытаться привести ее в чувство…
— Бондаренко… Сбегай к коноводу, принеси коньяк из моих кобур!.. Да живее!..
Бондаренко передал фонарик соседу, бросившись туда, в темноту, где остался коновод с лошадьми.
Красивое лицо обеспамятевшей женщины положительно было знакомо офицеру. Он как будто встречал ее, но где и когда?.. Вообще все это приключение — загадка…
Разъезд — офицер, и пять нижних чинов — был в соседнем селе, верстах в десяти. Польские мужики донесли, что с мельницы должен отправиться в Калиш обоз из нескольких фур с молотым хлебом, конвоируемый ландштурмом. К сожалению, кавалеристы узнали об этом слишком поздно, и обоз прошёл часами двумя раньше.
Вместо обоза — гудел по дороге автомобиль. И так как по направлению в занятый немцами Калиш могли ехать лишь немцы, поручик приказал обстрелять автомобиль и сделать все возможное, чтоб его задержать… Это удалось… Наполовину удалось… Канальи — их, кажется, было двое — убежали, оставив в виде приза эту женщину…
Наконец она приходит понемногу в себя. Помертвевшее лицо ожило какой-то слабой судорогою, тихо шевельнулись губы, дрогнули опушенные длинными ресницами веки…
Прибежал, звеня шпорами и придерживая шашку, Бондаренко.
— Давай!..
Офицер отвинтил у фляги оловянный стаканчик, налил коньяку и поднёс к губам женщины.
Открыв глаза, с испугом, щурясь на яркий свет фонарика, она озиралась… Охватил ее ужас, и вся задрожала… Ей почудилось, что этот блондин-офицер, с бородою и вытянутым овалом лица — он, положительно он!.. — германский кронпринц, которого она видела несколько раз так же близко…
Заметив её страх, офицер пытался ободрить ее:
— Сударыня, мы — русские, не бойтесь… Мы не сделаем вам ничего дурного… Глотните коньяку, это вернёт вам силы?
— Русские!.. — У неё отлегло; вырвался вздох.
— Выпейте немного… Вам неудобно?.. — Офицер помог ей сесть.
— Я благодарна… Вы меня спасли… Я совсем плёхо гаварю русски язик…
— Будем говорить по-французски… Если вам нетрудно, скажите, как это случилось и кто вы?.. Но сначала позвольте представиться: уланский поручик, князь Солнцев-Насакин…
— Князь Солнцев-Насакин!.. — воскликнула Ирма. — Боже мой, я встречала вас в «Семирамис-отеле»!.. Я знаю вашу сестру, княжну Тамару… Я вчера только видела ее в Варшаве… Знаю брата вашего, князя Дмитрия…
— Так вы — графиня Чечени?.. — воскликнул в свою очередь князь Василий. — Вот необыкновенная встреча! То-то ваше лицо показалось мне сразу таким знакомым… Судьба! После блестящего «Семирамиса» вдруг здесь ночью, среди поля, где рыщут немцы… Какое счастье, что вы живы!.. Мои молодцы обстреливали машину самым основательным образом. Весь кузов изрешетили… Да вот и здесь на передке… видна кровь… Вот еще…
Солдаты поражены были не менее своего офицера. И хотя не понимали ни слова, но не было для них никакого сомнения, что поручик и эта женщина, которую он привёл в чувство, знают друг друга.
— Однако не стоять же нам среди поля… Выстрелы могут привлечь немецкий разъезд, а нам в данном случае гораздо важнее сцапать этого гуся — мельника… Если машина не испорчена, я буду вашим шофёром, графиня… И мы вернемся потихоньку на мельницу… Дорогой вы мне расскажете все… Я вышлю вперёд моих людей, чтоб задержать мельника… Мы же будем ехать сзади, потому что, если двинемся в первую голову, шум мотора может вспугнуть все это осиное гнездо предателей… На конь!.. — приказал офицер.
Солдаты бросились к лошадям, и через несколько минут полевым галопом мчались уже назад, к мельнице… А за ними, в полуверсте, Василий Насакин вёз в автомобиле графиню.
На шофера так и не наткнулись… Флуг с невероятной силою вышвырнул его, и он упал где-то у дороги…
К Шуберту доносились выстрелы. Но он не знал толком, в чём же дело, кто на кого напал, на чьей стороне удача, и не видел пока основания к бегству…
На всякий случай он заперся в доме. И когда, спешившись, уланы стали колотить прикладами винтовок в дверь, он долго не открывал, соображая, как ему быть: защищаться или покориться своей участи?
На его беду, трое немцев-рабочих — он мог бы их вооружить — захвачены были русскими. И так как они отчаянно отбивались, царапаясь и кусаясь, их связали.
Шуберт начал отстреливаться из окон. Тогда уланы высадили дверь, ворвались в дом и в конце концов обезоружили Шуберта, скрутив ему за спиною руки.
Увидев перед собою офицера, мельник обалдел. И ему, как и графине, в первую минуту почудилось, что перед ним сам кронпринц — до того разительно было сходство поручика с Вильгельмовым первенцем…
Князь допрашивал мельника в той самой комнате, где какой-нибудь час назад томилась узницею графиня. По соседству фрау Шуберт билась в истерике, и возле неё хлопотала монументальная девица с красным, теперь бледным, как стена, лицом. Даже руки, и те побелели…
Шуберт нагло отрицал все свои вины. Он — мельник, честный мельник, и нет ему никакого касательства ни до русских, ни до немцев… И если они воюют между собою — пусть, это их дело; он же — человек мирного труда… Он молол хлеб для немцев?.. Да!.. Он и не пробует отпираться… Завтра привезут ему хлеб русские — он будет его молоть для русских… Он — коммерсант, а не политик и не солдат… Что же касается всей этой истории с Флугом, Флуг привёз к нему эту даму, как жену свою… И не его, Шуберта, дело мешаться в семейные отношения и дрязги…
Графиню — уж на что, кажется, видала разные виды — и ее поразила своей необычайностью картина допроса. На столе мерцала свеча. На табурете, в рубахе, в солдатской шинели и в защитной фуражке сидел князь Василий. Тот самый блестящий улан, которого видела она за обедом, в «Семирамисе». И тут же — солдаты с карабинами, и у всех такой походный, мужественный вид. А Шуберт волнуется, весь багровый — того и гляди, хватит удар… Огонёк свечи как-то снизу, трепетно озаряет все лица, сообщая им чужое, странное выражение…
При обыске захвачен был весь багаж Флуга, весь, включительно до длинного, в бамбуковых обручах сундука, в котором немецкий шпион привёз графиню на эту проклятую мельницу. В остальных чемоданах, вперемешку с бельём и платьем, какие-то флаконы с порошками и жидкостью, всевозможные инструменты, связки отмычек, привязные бороды, парики. Словом, во всей полноте багаж какого-нибудь Фантомаса-громилы.
Допрос кончился. Мельника увели. Ирма не знала, как благодарить офицера.
— Князь, вы спасли мне жизнь!.. Больше, чем жизнь!.. У меня слов нет…
— Полноте, графиня!.. Есть о чем говорить!.. На моём месте это сделал-бы всякий. А вот как нам быть с вами? Необходимо вас возможно скорее доставить в Варшаву. Ближайшая железнодорожная станция в наших руках, и туда сунуть своего носа не смеют немцы! Там вы уже в полной безопасности, а через несколько часов будете в Варшаве. Если вам нужны деньги, — я к вашим услугам… Пожалуйста, кланяйтесь моей сестре… Скажите, что я жив, здоров, чувствую себя великолепно в боевой обстановке, и если как-нибудь мне удастся съездить на денёк в Варшаву, я ее проведаю… Весь багаж этого мерзавца Флуга слишком занятный, слишком компрометантный, чтоб оставить его здесь… Он будет передан мною в штаб…
Только теперь, на свободе, когда сгинули все страхи и ужасы, вспомнила Ирма, что за весь день у неё росинки маковой во рту не было. И вместе с князем, в этой же самой комнате, где ее держали под замком, она пила чай. Бондаренко, служивший до своей солдатчины поварёнком в одном из киевских ресторанов, угостил их чудесным омлетом.
И они ели и пили, вспоминая Петроград и «Семирамис-отель» и, попутно переносясь в эту мятежную, боевую обстановку, где так много щемящей кровавой жути, выходящей далеко-далеко за пределы обыкновенных человеческих рамок…
17. Подруги
В Варшаве погода стояла на диво чудесная. Солнце жгло, как в мае. И странным казалось, не к месту и времени, желтеющее убранство деревьев, и всякий невольно задавал себе вопрос: куда же девалось белое, как нерукотворные свечи, нежно-розоватое цветение каштанов?
И средь всей этой благодати, средь повышенных, ждущих с такой жадностью последних свежих новостей «оттуда», настроений, когда все улицы и кафе были полны экспансивной, гудящей толпою, каждый день прибывали партии пленных — австрийских и германских. Германцы не отличались разнообразием внешнего обличая, которое сводилось главным образом к отяжелевшему ландштурму в плоских бескозырках и солдатам полевой армии в касках. Иногда монотонные шеренги этой белобрысой, на одно лицо пехоты расцвечивались гвардейскими уланами в киверах и «гусарами смерти» в зловещей траурной форме — все сплошь черное с белым и белый череп на меховой шапке.
Княжна и Сонечка каждое утро — не сидится дома, так и манит солнце — ходили смотреть пленных. Увидев однажды «траурного» немецкого гусара, княжна вспомнила Гумберга, о жестоких подвигах которого доходили все новые и новые вести.
— Почему их называют «гусарами смерти»? — спросила Сонечка. — Он тебе не говорил, твой бывший поклонник? А ведь красивая форма, очень красивая!
— Говорил. У них традиция — не сдаваться в плен живыми. А если нет возможности избежать плена, или пасть на поле битвы, они должны сами убить друг Друга.
— Однако же мы видели уже несколько этих гусар. Следовательно, традиция не особенно так уже строго соблюдается?
— Традиция одно, а жизнь другое, милая Сонечка. Этот негодяй рассказывал мне, что во время войны с Данией, что ли, не помню, эскадрон их попал в плен. И вот за это наказали весь полк — десять лет ходить с одной шпорой.
— С одной шпорой! — воскликнула Сонечка. — Да ведь это ужасно некрасиво. Подумай только, с одной шпорой!.. Фи, я бы никогда не могла влюбиться в офицера с одной шпорой!.. Никогда, какой бы интересный он ни был!..
Австрийские пленные были куда красивее. Пестротою своих форм и национальностей, они как бы подчеркивали всю мозаичность «лоскутной монархии Габсбургов». Угрюмо озираясь волчьим взглядом, мало что не зубами щелкая, идет смуглый, обросший черными бакенбардами мадьярский гусар в голубой венгерке и сургучно-красных рейтузах. И тут же с ним рядом тирольский стрелок в шнурованных башмаках, серой блузе и мягкой шляпе с пером. Выше всех головою боснийские сербы в синих шинелях и красных фесках. И тут же польские, чешские, кроатские «шеволежеры» в самых фантастических головных уборах, начиная с каких-то странных, неуклюжих киверов и кончая малиновыми колпаками. Плюгавый и щупленький вид у австрийских пехотных офицеров из венских немцев. Плоскогрудые и узкоплечие, в своих куцых голубеньких мундирчиках, они пробуют петушиться, но выходит одна жалость.
Пленные славяне чувствовали себя в Варшаве, как дома, видели во всём и во вся родное, свое, близкое, да и население относилось к ним совсем по-другому, чем к венграм и немцам. Оно видело в них братьев, не по своей воле очутившихся в беде.
Мечтою княжны было попасть в один из летучих санитарных отрядов, работающих на позициях. И она училась делать перевязки и ухаживать за ранеными, наблюдая сначала, как это делают другие.
У самого вокзала — большое, бесконечно-длинное пожарное депо приспособлено было для подачи первой помощи только что прибывшим раненым, перед тем как их развезут по госпиталям. Из каждого нового поезда, поезда скорби, санитары, наемные и добровольцы, начинали выгрузку раненых. С платформы доставляли их — всего несколько шагов пройти — в депо с целыми рядами коек и целой армией сестёр, врачей и сиделок.
К приходу каждого такого поезда — знакомые сестры извещали ее по телефону — княжна тут как тут. И ей приятно было сознавать себя полезной и физически сильной. И раненый казак или солдат с раздробленной ногою мог опереться на её плечо всей тяжестью, и она, обхватив его, уверенно и твердо вела в барак. Там княжна исполняла возложенную старшими сестрами на нее черную работу, не требующую особых познаний, требующую одного лишь: любви к страждущему и братской заботы о нем.
Приходилось обмывать, как детей, беспомощных раненых, которые несколько дней назад были здоровенными — кровь с молоком — богатырями.
И, накинув поверх своего чёрного траурного платья серый, застегивающийся сзади балахон, эта девушка, дома никогда не одевавшаяся без помощи горничной, превращалась в заправскую сиделку-работницу.
Здесь ей совсем близко приходилось наблюдать и видеть на каждом шагу такое терпение, выходящее за пределы всякой человеческой выносливости, такой героизм и такую несокрушимую силу духа, что она забывала на время и свой собственный роман и того, о ком так мучительно думала. И все личные переживания, несмотря на весь эгоизм любви, казались ей чем-то маленьким-маленьким в сравнении с тем, что совершается вокруг…
Давно ли самое слово «раненый» как-то скользило мимо, и все эти «раненые» сливались для неё в одну сплошную, серую массу людей — кто на костыле, кто с перевязанной рукою, кто с забинтованной головой. И все на одно лицо и вряд ли отличишь их друг от друга.
Теперь, когда она подошла к ним так близко, теперь совсем-совсем другое. Что ни фигура — то свой собственный тип, свои собственные страдания, своя собственная история.
Пришлось обмывать ей одного казака. Первое впечатление — ужасающее. Это не голова, а сплошной ком засохшей болотной грязи. Буйные казацкие волосы производили впечатление какой-то застывшей гривы, сделанной скульптором из глины. И все лицо, как в маске: набилась грязь и в ноздри, и в уши, и в рот, и не видно было глаз.
И когда Тамара обмыла все это губкою и полотенцем — мутная вода ручьями бежала, — на нее глянул человек, пулею раненный в шею.
Он был с дозором в Мазовецких болотах. Лошади завязали по самые колени, — шагом трудно было продвигаться. Их обстреляла немецкая пехота. Раненый казак упал и, затыкая ладонью хлещущую фонтаном из шеи кровь, пополз. Два дня и две ночи пролежал он в болоте, не смея двинуться, потому что кругом были немцы. Пролежал по горло в студеной жиже. И только тем и спас себя от потери крови, что залепил рану грязью. Высунет голову, увидит, что поблизости немцы — сохрани Бог, заметят, пристрелят в лучшем виде, — окунётся с головой, пока лишь дыхания хватит. Опять выглянет, озираясь… И так двое суток, в холодном, осеннем болоте, между страхом смерти и жаждою спасения… И вот пришли свои, отбросили немцев, и вытащили казака.
Тамару поразило бесхитростное, скромное повествование этой двухдневной эпопеи. И так он просто, с виноватой, застенчивой скромностью рассказывал, словно это в порядке вещей и ничуть не выходит за пределы серенькой боевой обыденщины.
book-ads2