Часть 12 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Есть ли хоть один эльбасанец, у которого в сердце не живет необычайная тоска по оливковым рощам, по гвоздикам на эльбасанских холмах, по фиалкам на эльбасанских лугах?
Кто видел горные ключи и не помнит цветка сюмизы! Это маленький цветочек небесно-голубого цвета, с крохотным белым пятнышком посредине. Их еще зовут незабудками. Я никогда не забуду, как впервые собирал их у родника Кара-Мучай в Шелцане вместе с моим ровесником Наси, которого мать обычно кормила одним сухим хлебом и только изредка давала ему «два блюда». Наси знал много цветов, но названий этих цветочков не знал, и мы их называли сюмизой «мушиный глаз». А это были незабудки, просившие не забыть их. Они растут в тени у родников и похожи на тысячу темно-голубых глазок, на тысячу маленьких звезд. Там, куда не заглядывает солнце или заглядывает очень редко, от них как будто исходит свет.
Действительно, я хоть до завтрашнего дня могу говорить о цветах, о моих друзьях, но могу ли я похвастаться, что знаю их? Лучше сказать так, как оно есть: я знаю их очень, очень мало.
В тот год, когда я был в шестом, то есть в последнем классе начальной школы — в то время в начальной школе было всего шесть классов, — весна была необычайно хороша. В марте уже было совсем тепло. Последний день марта и два первых дня апреля, когда, по народным преданиям, всегда стоят холода, тоже были теплые. В день святого Георгия крестьяне окончили сев и всё радовались, что будет большой урожай. Ягнята, родившиеся в начале года, стали уже взрослыми баранами. Пшеницу сжали на третьей неделе июня, кукуруза стояла, как лес, и ее не могли взять серпом — пришлось рубить топором. А что касается тутовых деревьев, слив, черешен и инжира, то что уж говорить!.. А что касается цветов…
О цветы! Жители деревень Балта и Пермишийон устраивали цветочный базар не только в субботу, а каждый день. Не могу вам передать, сколько было в эту весну гиацинтов, ирисов, васильков…
Однажды в субботу я направился на базар один, без отца — он был чем-то занят.
Мне уже исполнилось тогда двенадцать лет, и я умел сам делать на базаре покупки. Но в ту субботу я вернулся домой без яиц и сыра. Я купил цветы — две полные корзины цветов и цветочной рассады.
Матери не удалось сразу даже выбранить меня. Она так и осталась стоять с открытым ртом перед корзиной с белыми гиацинтами. В то же время рассада напомнила ей о том, что она не подумала ни о нашем маленьком дворике, который нужно было вскопать и удобрить, ни о вазах с цветами, где торчали сухие стебли гвоздик и герани.
Мы ничего не сказали друг другу, вышли на двор и вместе принялись за работу. Это и на самом деле был не двор, а неизвестно что такое. Бо́льшую часть его занимало апельсиновое дерево, ветви которого простирались над крышей. Другую часть занимали айва и персиковое дерево. Для цветов оставалось не больше сажени земли. Вот за эту-то сажень мы и принялись немедленно. В удобрении не ощущалось недостатка: для цветов очень хорош козий помет, а ведь у нас была коза Цена.
После обеда мы очистили, вскопали, удобрили и засадили двор… К вечеру, когда отец стал искать что-нибудь поесть, в шкафу не оказалось ни яиц, ни сыру.
Почему? Разве сын не ходил на базар? Что же он делал весь день? Или он надеялся, что отец совсем не придет домой обедать? У мальчика в субботу всего один урок пения и один урок гимнастики. Где же он болтался весь день?
Мы с трудом ему все объяснили. Отец не увлекался цветами, и в виде наказания я должен был взять котелок и бежать на базар за простоквашей.
По дороге я не думал ни об упреках, которые выслушал, ни о простокваше, которую мне велели купить. Я думал только о посаженных мною цветах. Теперь еще обязательно нужно найти дорезонью[2] и посадить у ворот. Когда она вырастет, то обовьет все ворота. Какой у нее запах! И какие цветы! Недаром дали ей такое название.
Прежде, как и теперь, на улицах Эльбасана с двух сторон текли грязные потоки воды. Я не смотрел себе под ноги и поскользнулся, разбил колени, разлил котелок и весь испачкался в грязи и простокваше. Это случилось у меня совсем перед домом. Я хотел было сразу бежать к бабушке, но решил потом, что отцу станет меня жалко и он не будет снова браниться.
Дома пришли в ужас. Меня раздели, вымыли, положили на матрас. Голова моя пылала от волнения. Решили, что у меня приступ малярии, и отправили спать без ужина.
— Лучше пусть он ничего не кушает сегодня, — сказал отец.
Это и было наказанием, которое я получил. Без наказания все-таки не обошлось. Но разве не было наказанием то, что я расшиб себе колено?
Ночью мне снились цветы, только цветы. Разросшаяся дорезонья, «рука госпожи», обвивала наш дом со всех сторон и гирляндами свисала на окна. В середине двора, прямо перед моими глазами, пускал ростки огромный куст роз, на каждой веточке которого расцветали чудесные бутоны.
Сколько у нас было хлопот с цветами в ту весну, трудно себе представить! Не расцвели ни одни из ранних цветов — ни бальзамин, ни флоксы. Виной этому был навоз. Мы положили его слишком много. Нам говорили также, что нельзя класть влажный навоз.
В середине мая неудача стала так очевидна, что и я и мама пришли в отчаяние. Я поздравлял себя: «Выходит, ты не способен сажать и выращивать цветы. Мало сказать — стыд! Стыд и срам!»
В тот год несколько раз вспыхивала эпидемия тифа, который вообще часто бывает в Эльбасане. Школы закрылись. Экзамены отложили на осень. В конце мая мы покинули город и отправились на каникулы в Шен Иони, монастырь неподалеку от города. В доме не осталось никого, кроме кошки, о которой поручили заботиться бабушке. Моя бабушка не жила теперь вместе с нами: ее младший сын вырос, работал на сахарной фабрике, и бабушка вернулась в свой дом. Бабушка взяла на себя заботу и о тех немногих цветах, которые еще подавали надежду.
С мая до середины или конца июля никто из нас не возвращался в Эльбасан даже на один день, хотя до Шен Иони был всего час ходьбы. Во время каникул отец никому не разрешал возвращаться домой. Кроме того, около двух месяцев продолжалась эпидемия.
Мой дядя приходил в Шен Иони каждую субботу вечером, приносил нам кое-какие вещи, проводил с нами воскресенье и возвращался в Эльбасан к вечеру, когда всходила луна.
Мы обязательно спрашивали его про кошку. Кошка была здорова и чувствовала себя хорошо. Не забывал я спросить и о цветах. Сначала он не мог мне сказать ничего хорошего. Но через некоторое время стал очень хвалить их. Цветы получились великолепные, украсили двор, но нужно было следить за тем, чтобы кошка, которая часто играла на клумбах, не сломала их.
Да, все-таки мы умели выращивать цветы! Кто знает… может быть, мы только поливали их слишком часто, а частая поливка вредит?
Напрасно я просил своего отца отпустить меня в Эльбасан посмотреть на цветы. Он и слышать не хотел. Что, я решил заболеть? А дорога — это не в счет? Кто меня завтра приведет обратно? И разве можно отложить урок французского языка? Отец учил меня французскому, чтобы подготовить к лицею, куда я должен был осенью поступать.
Я каждый раз просил моего дядю принести мне несколько цветочков с наших клумб, но, сколько бы раз он ни приходил, ни разу ничего не принес. Говорил, что забыл, и клялся, что больше не забудет. Забывал, забывал и наконец вспомнил.
В один из субботних вечеров он принес нам большую корзину с баклажанами. Среди них попадались маленькие, тонкие стручки перца. Это и были цветы, которые посадили мы с матерью!
Ну, как же мне хвалиться, друзья мои, что я знаю цветы? Вместо того чтобы купить цветочную рассаду, я купил овощную!
У торговки, которая мне их продавала, наверное, не было цветочной рассады, но она хотела продать овощную, которая у нее была, и обманула меня.
Во всяком случае, наши баклажаны и перец были очень вкусными, и мы ели их все лето. Ела их и бабушка в Эльбасане.
ИНЖИР КОКОНЕША
Пожалуй, больше всех других окрестностей эльбасанцы любили Шен Иони. Да и как не любить это место!
В чудесной долине, среди кипарисов и олив, расположился монастырь. Он стоит на самом берегу реки Куше, затерявшейся в зарослях чинар. Над монастырем находится деревня Пермишийон. Вокруг — поля, сады, парки, огромный луг, родники… И повсюду тенистые уголки.
Эльбасанцы приходили сюда обычно во время праздников на пикники. Помню, здесь всегда справляли праздники самарджины — мастера по изготовлению седел.
Тогда на весь Шен Иони звучали два народных оркестра.
Уж поскольку я упомянул о самарджинах, позволю себе заметить, что и я был с ними некоторым образом связан: когда мы жили в Корче, отец отдавал меня летом в подмастерья к одному эльбасанскому самарджину, чтоб я не болтался без дела.
В Шен Иони, кроме церкви и помещений для священников, монахов и служителей, стоял еще один большой дом, куда каждое лето приезжало на отдых несколько эльбасанских семей.
Весной, летом и осенью Шен Иони становился оживленным, как Эльбасан. У родников, на лугах, на берегах реки, берущей начало близ деревни Речан, в оливковых рощах и окрестностях мельницы весь день гулял народ. Мужчины пили раки и пели песни. Женщины били в бубны.
Старухи раздували костры, готовили пищу и пили кофе чашку за чашкой. Малыши играли среди зелени. Мы, ребята постарше, бродили в зарослях фруктовых деревьев, переходя от одного дерева к другому.
Сколько Коконеш ни охранял эти деревья, все было напрасно. Дети всегда ели фрукты из монастырских садов. Да и не только дети. Знаменитые, величиной с кулак, сливы Шен Иони никогда не успевали дозревать. Их еще недозревшими съедали женщины и девушки. Я уж даже не помню, сколько раз лазил для них на деревья за этими сливами.
Расскажу вам про Коконеша. Он работал служителем в монастыре. Одни говорили, что он пришел сюда уже монахом, но Коконеш не облекался в черную рясу, как остальные монахи. Он носил обыкновенные штаны, а на голове, огромной, как две головы, — феску. Другие говорили — и это, по-моему, вернее, — что он был когда-то нервнобольным. Нервнобольных посылали в Шен Иони и держали их связанными в подвале, кормили одним хлебом, поили уксусом и били. Случалось, говорят, что в результате такого обращения некоторые излечивались. Так, по-видимому, вылечился и Коконеш, раз он вышел из подвала.
Коконеш был среднего роста, широкий в плечах и немного кривоногий. У него были огромные глаза, которые становились безумными, когда он сердился. Я никогда не видел его спокойным. Он или кричал, или смеялся. Кричал он резко, безобразно, а смеялся так, как смеется человек, который не совсем в себе. Зато драться никогда не дрался.
Коконеш сторожил самое драгоценное сокровище в Шен Иони — сливы. Но так как он целый день кричал или смеялся и имел хорошую привычку не драться, то ему редко удавалось нагнать страху на ребят.
Меня Коконеш не поймал ни разу, хотя и знал, что я один из самых отчаянных охотников за сливами. Он умел охранять деревья и выслеживать ребят, но я тоже не уступал ему в хитрости.
Коконеш каждый день купался в маленькой речке, около мельницы, в конце луга, под высокими инжировыми деревьями. Точно в это время я подкрадывался к инжирам. Там росло несколько деревьев с белыми, таявшими во рту плодами и один — два «арапа» — черных инжира. Даже в Крабе, считавшемся царством инжиров, нет им равных.
Обычно я приходил на речку раньше Коконеша. Сперва эта глубокая речушка, где прыгали большие лягушки, зеленые и безобразные, и где, по рассказам, попадались даже змеи, пугала меня. Но, увидев, что Коконеш ежедневно купается там, набрался храбрости и я. Об этом никто не знал. Узнай мой отец, он, без сомнения, побил бы меня, хотя в тот год мне уже следовало поступать в лицей. После купания я растягивался где-нибудь в тени, скрытый высокой луговой травой, и прислушивался, не идет ли Коконеш.
Он спускался из оливковой рощи или поднимался с полей над рекой, а иногда пересекал луг поперек, похожий на огромного быка, измученного жарой. Но, откуда бы он ни появлялся, шуму производил достаточно. То пел какой-нибудь церковный тропарь, пел как нельзя хуже, то кричал кому-нибудь, кого видел вдалеке, или кричал просто так, на всякий случай, чтобы испугать малышей, если они вертятся около груш. Прохладная вода во время купания доставляла ему такое удовольствие, что он заливался громким смехом, как ребенок. Даже голос его становился тоньше.
Это было самым удобным моментом для налета на инжиры. Я в несколько прыжков обшаривал ветку за веткой, пихал за пазуху инжир и исчезал.
Издалека все еще доносилось «ха-ха-ха» — Коконеш плескался в воде. Вскоре мы обобрали весь инжир — на нижних и средних ветках не осталось ни одной ягоды. Полакомиться мог только тот, у кого хватило бы смелости залезть на самую вершину. Редкие ягоды, оставшиеся там, уже переспели. Они свешивались с ветвей все ниже и ниже, но не падали. Не стоило бросать в них камнями — они все равно бы не упали. А шуму бы мы наделали. И мы пожирали глазами эти переспевшие ягоды там, на верхушке инжира. Они блестели на солнце, как капли росы, из них выступал уже сахар.
Однажды, подкараулив Коконеша и услыхав его смех в речке, я подкрался к одному из инжиров, который рос на самом краю луга. Его окружали густые заросли колючего кустарника, мешавшие влезть на дерево.
Мы, дети, назвали это дерево «инжир Коконеша», потому что только Коконеш отваживался собирать с него урожай. Уже много раз меня так и тянуло заняться инжиром Коконеша, но, поскольку на других деревьях еще оставались ягоды, не стоило подвергать себя опасности. Теперь, когда другие деревья были обобраны, дошла очередь и до него. Перезревшие ягоды, которые еще остались на вершине, притягивали меня, как магнит.
Делать нечего… Оцарапавшись и изрядно порвав одежду о кусты, я вцепился в инжир. Ветки его тянулись так высоко кверху, что, глядя снизу, становилось страшно — куда уж там лезть на такую высоту! Но, призвав всю свою смелость, я стал подниматься.
Вот наконец и вершина, где прятались ягоды. В это мгновение черная змея, показавшаяся мне толще самой ветви, скользнула вниз. Я замер. Змея подняла голову, открыла пасть и угрожающе высунула свой уродливый язык. Руки мои разжались, выпустили ветви, и я всей тяжестью упал на колючий кустарник.
Я не заплакал и не закричал. Я совсем растерялся. Вонзившиеся в меня колючки жгли мое тело и не давали прийти в себя. Я опомнился только тогда, когда услышал рядом громкий смех. Это смеялся Коконеш.
Он смеялся и кричал:
— Попался, бродяга! Попался!
Я не боялся Коконеша, но мне стало так стыдно, что, забыв про колючки, я попытался соскочить с кустов на песок. Но что делать — это оказалось невозможным: кусты не отпускали меня.
А Коконеш все смеялся, то хвалясь, что он поймал меня, то подзывая Иона, другого монастырского служку, который подрезал кусты на нижних полях.
С трудом извлекли они меня из колючек, подрубив кустарник кривым садовым ножом. Коконеш схватил меня на руки и потащил, как я от него ни отбивался. Я боялся, что он отнесет меня к отцу. Но он отнес меня к большому инжиру, около которого купался сам.
— Раздевайся и мойся! — приказал он.
Я разделся и стал мыться. Прохладная вода промыла мои царапины и успокоила боль.
Коконеш вытаскивал колючки из моих штанов и рубашки и, когда находил какую-нибудь свежую прореху, с сожалением прищелкивал языком: «Це-це!»
Он вразумлял меня:
book-ads2