Часть 7 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Уотсон и Рейнер всегда хотели попытаться вернуть Маленькому Альберту его прежнее состояние и избавить его от приобретенного условного рефлекса боязни пушистых живых существ. Но, как гласит история, Альберт и его мать покинули больницу еще до того, как исследователи получили возможность это сделать (интересно, почему?). Так что выяснить, как обратить вспять процесс формирования условного рефлекса страха, предстояло Мэри Кавер Джонс, в то время аспирантке в Колумбийском университете.
Через три года после революционного, хотя и этически сомнительного исследования Уотсона и Рейнер Кавер Джонс и ее коллеги изучали малыша по имени Питер (естественно, как и Ганс и Альберт, он стал Маленьким Питером). Питер страшно боялся белого кролика, но, кроме того, проявлял реакцию страха при виде белой крысы, белого мехового пальто, белых перьев и тому подобного, то есть всех белых и пушистых вещей и живых существ. В 1924 году в статье, опубликованной в Pedagogical Seminary, Кавер Джонс писала: «Этот случай дал возможность продолжить эксперимент с того момента, на котором остановился доктор Уотсон. Во-первых, проблема состояла в том, чтобы «расформировать» условный рефлекс, а во-вторых, определить, распространяется ли снятие рефлекса на один стимул на другие стимулы без дополнительного обучения».
Кавер Джонс и ее коллеги подошли к решению проблемы в два этапа. Сначала проходил этап «расформирования» условного рефлекса вспять – это были сеансы, во время которых белый кролик предъявлялся в то время, когда Питер играл с другими детьми, которые не боялись животного. «Постепенно вводились новые ситуации, требующие более тесного контакта с кроликом, и, отслеживая поведение ребенка в таких ситуациях: избегал ли он их, терпел или приветствовал, можно было установить, насколько эффективна такая терапия», – писала Кавер Джонс.
Сначала Питер реагировал со страхом, если кролик находился где-то в той же комнате. Затем он постепенно научился оставаться спокойным, если кролика запирали в клетке сначала на расстоянии четырех метров, потом полутора метров и так далее.
Второй этап – «прямое формирование условного рефлекса» – больше соответствовал идеям Павлова. Питера сажали в высокий стульчик и давали ему любимую еду, а кролика помещали рядом и придвигали все ближе и ближе, повторяя это в течение многочисленных сеансов. Вместо того чтобы связать присутствие кролика с отрицательным стимулом, например ударом тока или громким звуком, исследователи формировали ассоциацию с положительным стимулом: любимыми лакомствами.
Постепенно, с несколькими рецидивами в ходе обучения, Питер смог дотронуться до кролика и поиграть с ним.
Мэри Кавер Джонс пришла к выводу, что «на последней встрече, а также на более поздних стадиях работы Питер проявил искреннюю любовь к кролику. Что можно сказать о страхе по отношению к другим объектам? Наша последняя встреча показала, что страх по отношению к хлопку, меховому пальто и перьям совершенно исчез».
Сначала работа Кавер Джонс не была замечена в широких научных кругах, но в 1950-х годах психолог из Южной Африки Джозеф Вольпе разработал на основании ее исследований лечение, которое назвал «систематической десенсибилизацией». Оно включало сочетание техник релаксации и работы с воображением. Пациентов обучали входить в состояние релаксации, расслаблять мышцы и освобождаться от напряжения, а затем постепенно представлять, что они сталкиваются с объектом своих страхов. Как пишет Джоанна Бурк, идея заключалась в том, что «релаксация несовместима со страхом и противостоит реакции страха». Надежда была на то, что со временем умственная привычка к релаксации станет доминантной, и это более мягкая форма «расформирования» условного рефлекса, чем то, что пришлось пережить Маленькому Питеру.
Между тем не только психологи работали над потенциальными средствами лечения. Неврология была еще совсем юной, но она развивалась, и в этой области работали несколько сторонников процедур, которые позднее стали известны как психохирургия, хирургическое вмешательство при психических расстройствах. Самая известная из этих процедур – лоботомия.
Всем нам знаком этот термин, но, скорее всего, незнакомы страшные детали процедуры. Лоботомию впервые опробовали в конце XIX века, но относительно широко использовать стали в 1930-х годах. Эта процедура включала прицельное (ну, почти прицельное) иссечение во всех остальных отношениях здоровой ткани мозга для изменения поведения пациента. Лоботомия – это не способ вырезать опухоль или даже какие-то неправильно функционирующие клетки мозга (например, те, что вызывали у меня эпилептические припадки в детстве). Это нечто принципиально иное, то, что сегодня большинство из нас считает насильственным, агрессивным, изначально неправильным вмешательством: это попытка навсегда успокоить людей, психическое или эмоциональное состояние которых делало их не совсем такими, как все.
«Лучший метод, – писал Уолтер Фримен, пионер лоботомии, который провел тысячи операций, – это резать, пока пациент не станет дезориентированным». Нейрохирурги, которые применяли эту практику, знали, что у их пациентов останется множество осложнений, как физических, так и психических. Тем не менее такое лечение применялось к тысячам людей с середины 1930-х до середины 1950-х годов (в 1970-х был короткий период возрождения его популярности). Людям делали лоботомию по самым разным причинам и для лечения самых разных заболеваний, включая тревожность, депрессию и другие «неврозы». В этом списке были и фобии.
По словам Джоанны Бурк, лоботомисты находились под огромным давлением: требовалось найти лечение целой гаммы психических расстройств. В 1930-х годах количество первичных госпитализаций в американские психиатрические больницы увеличивалось каждый год на 80 %. А после Второй мировой войны поток страдающих, испуганных и травмированных людей резко увеличился.
Хирургическое вмешательство было не единственным физическим, «ручным» вариантом лечения. Врачи лечили людей, страдающих фобиями и другими расстройствами, и с помощью «метразолового шторма» (вводили лекарство, которое вызывало сильные припадки), а также инсулинового шока и электрошоковой терапии. Лечение метразолом не давало положительных результатов при лечении фобий и приводило к повреждениям позвоночника у 42 % пациентов. Что касается электрошока, то эта процедура, по-видимому, действительно могла приглушить страхи пациента, но чаще всего такое улучшение было следствием общей потери чувствительности. Вот воспоминания Стэнли Лоу, пациента, прошедшего электрошоковую терапию в середине века в попытке излечения фобии.
В полном сознании, дрожа, я лежал на столе в окружении санитаров, к моим вискам присоединили изоляционный материал, между зубами вставили резиновую пластину и разместили электроды. Примерно так же готовят свиней на бойне. Включили ток низкого напряжения. Я почувствовал первые вибрации, а потом я уже ничего не помню. Когда я пришел в сознание, я находился в том же положении. Я был на чем-то вроде стола. Какое-то время я не понимал, где я и кто я. Постепенно я разглядел вокруг себя разное оборудование, вместо неопределенности понемногу приходило осознание. Было смутное ощущение, что мне знакома дама рядом со мной, хотя в течение некоторого времени я не осознавал, что это – моя жена. Что-то случилось с памятью. Часть меня хотела запаниковать прямо сейчас, но я был не в состоянии это сделать. Все, что я чувствовал, была притупляющая, вегетативная, вневременная, обездвиживающая тупость, отсутствие чувственного восприятия и поразительный упадок жизненных сил.
По словам Бурк, которая процитировала это описание в книге «Страх: культурная история», опыт Лоу был довольно типичным. Он прошел электрошок семь раз, а потом заявил, что его фобия успешно «притупилась» (не знаю, как вы, но я в конечном итоге думаю, что скорее предпочла бы метод Гиппократа – вызвать рвоту и понос, чтобы очистить тело от черной желчи).
С середины века подобные виды лечения вышли из моды. Отказ от лоботомии и электрошоковой терапии иногда объясняется широкой культурной реакцией (чему помогают жуткие описания лечения, такие как, например, в «Полете над гнездом кукушки»), но эти изменения были вызваны также новыми возможностями использования менее травматичных способов лечения. В начале 1950-х годов появился хлорпромазин – лекарственный препарат, который продавался как нейролептическое средство. За ним последовало создание множества других лекарств, предназначенных для лечения целой гаммы психических расстройств: антидепрессанты, противотревожные препараты, нейролептики.
В начале своей карьеры Бессел ван дер Колк работал в психиатрическом отделении, результатом чего стало одно из первых значительных исследований, узаконивших использование фармацевтических средств в качестве альтернативы традиционной терапевтической беседе. В изданной в 2014 году книге «Тело помнит все» (The Body Keeps the Score) он с некоторым скептицизмом вспоминает революцию, которую совершили лекарственные средства, изменив психиатрию.
Тогда зародилась новая парадигма: злость, похоть, гордость, жадность, алчность и лень, а также все остальные проблемы, которые нам, людям, тяжело контролировать, были названы «расстройствами», которые можно исправить с помощью определенных химических веществ. Многие психиатры обрадовались возможности стать «настоящими учеными», подобно своим однокурсникам из медицинских школ, у которых были лаборатории, эксперименты на животных, дорогостоящее оборудование и замысловатые диагностические тесты, и забросить невразумительные теории философов вроде Фрейда с Юнгом. В одном известном учебнике по психиатрии было даже заявлено: «Причиной психических заболеваний теперь считается нарушение в мозге, химический дисбаланс»[7].
Циничный взгляд на побуждения коллег? Возможно. Но подход к лечению действительно изменился.
В наши дни маятник в какой-то мере качнулся в обратную сторону. Людям, страдающим фобиями и другими расстройствами, доступен целый список методов лечения, и часто различные его составляющие используются в сочетании: лекарства, терапевтические беседы и другие методы. Частично (в измененной, более гуманной форме) вернулся даже электрошок.
Через несколько недель после того первого похода я вернулась в Рок-Гарденс. Маршрут, который я пыталась пройти, предназначался для новичков, он был смехотворно простым для большинства людей, имеющих хоть какой-то опыт. Там даже можно было немножко схитрить: если сдвинуться на полметра вправо, в широкую расселину между двумя скалами, становилось еще легче. Но, чтобы попасть в расселину к самому легкому пути наверх, мне пришлось бы совершить одно довольно сложное передвижение. Нужно было выдвинуть левую ногу вперед, зафиксировать носок ботинка на небольшом выступе, на короткое время перенести вес на левую ногу, а затем поставить ногу на следующий нормальный уступ – и все это даже без нормальных захватов для рук, чтобы удержать равновесие.
Моя напарница Маура стояла ниже меня, держа другой конец веревки, надежно привязывавшей меня к закрепленным наверху металлическим якорям. Если бы я упала, она натянула бы веревку, используя тормозной механизм в своем страховочном устройстве, так что я не сорвалась бы больше чем на полметра. Когда взбираешься вверх по веревке, закрепленной наверху, риска практически никакого. Но легкие у меня все равно сдавило, я изо всех сил старалась побороть головокружение и панику. Стоявшие внизу друзья пытались меня ободрить: «Доверься ботинкам!», «Доверься ногам!», «Все будет хорошо!», «Ты сможешь!».
В конце концов я набрала в легкие воздуха, шагнула вперед, перенесла вес с одной ноги на другую – и перебралась. Над головой нащупала, за что ухватиться руками, чтобы удержать равновесие, а потом расплылась в улыбке и старалась дышать спокойно. В какой-то момент, пока я двигалась, я почувствовала себя невесомой, держащей все под контролем. Я не боялась. А теперь, пока я продолжала взбираться, карабкаясь по мягкой почве и обломкам камней, накопившихся в расселине, страх потихоньку возвращался. Я закончила восхождение очень измученная, всю дорогу боролась с паникой. Начало было хорошим, но, когда Маура опустила меня снова на землю, я поняла, что мне еще есть над чем поработать.
Я не знала ничего из истории лечения фобий, когда решила разработать для себя собственную программу экспозиционной терапии. Просто систематическая, постепенная экспозиция – испытание высотой – казалась мне логичной. Возможно, в глубине души я бихевиорист. Сознательно или нет, я выбрала программу, построенную на трудах Уотсона, Кавер Джонс и Вольпе, и особенно на достижениях одной из протеже Вольпе, израильского психолога Эдны Фоа. Сейчас Фоа – директор Центра лечения и изучения тревожности в Пенсильванском университете. Но, когда в начале 1970-х годов Фоа была научным сотрудником в Университете Темпл в Филадельфии, штат Пенсильвания, она училась у Вольпе. Работа Вольпе придавала большое значение «воображаемой» экспозиции: например, пациента с арахнофобией просили представить себе паука, находящегося на некотором расстоянии, а потом представлять себе, как он постепенно передвигается все ближе и ближе.
Новым в исследованиях Фоа было то, что она стремилась выяснить, сможет ли большее количество экспозиций к реальному (а не воображаемому) стимулу страха улучшить многообещающие результаты Вольпе. Предыдущие исследователи предполагали, что для пациентов с фобиями и тревожными расстройствами такая прямая экспозиция может быть опасной, но научные взгляды на этот счет постепенно менялись. Фоа пошла не так далеко, как некоторые другие врачи (например, не была сторонницей метода, подразумевавшего интенсивное, даже жестокое погружение), но она начала более интенсивно работать в рамках системы, разработанной Вольпе. Фоа сказала: «Я приступила к исследованиям экспозиции in vivo, но не с самого высокого уровня страха, а с умеренных уровней, потом двигалась быстрее и быстрее, переходя к более напряженным ситуациям, вызывающим все более и более высокую тревожность». Как она сообщила, «результаты были превосходными».
Как следует из результатов работы Мэри Кавер Джонс с Маленьким Питером, экспозиционная терапия, по существу, представляет собой процесс, обратный классическому формированию условного рефлекса. Если можно научить животное предвосхищать боль с помощью мигающего красного света, неоднократно увязывая появление этого света с ударом тока до тех пор, пока оно не начнет бояться света, разумно предположить, что стимул и страх можно и разъединить. Показывайте животному красный свет без сопровождающего его удара током достаточное количество раз, и со временем оно перестанет бояться света – этот процесс называется «угасание». Хотя следует заметить, что, поскольку наши связанные со страхом воспоминания изначально очень прочные и долговременные (это необходимо для выживания), угасание может оказаться гораздо более медленным, чем формирование условного рефлекса. Отчасти именно поэтому лечение страхов оказывается таким трудным.
Мы не знаем точно, что происходит в мозге в процессе угасания рефлекса. Фоа сформулировала это для меня следующим образом: «Стираем ли мы связи между стимулом и страхом или замещаем их новыми структурами?» Согласно ее гипотезе, экспозиционная терапия готовит мозг к формированию параллельно со страхом второй, конкурирующей, структуры. Она объяснила, что у новой структуры «отсутствует этот страх, она не воспринимает мир как всегда опасный и не считает, что человек совершенно не способен с этим справиться». В тех случаях, когда экспозиционная терапия срабатывает, это происходит потому, что новой структуре удалось одержать верх над старой.
Вот почему мой панический успех в Рок-Гарденс на самом деле вовсе не был успехом. Да, я забралась на стену, но совсем не убедила свой мозг начать формировать новую структуру. Постоянное запугивание себя не могло решить никакой проблемы; недостаточно было карабкаться вверх с выпученными глазами и бьющимся сердцем. Нужно было научиться оставаться спокойной.
Скала была такая холодная, что у меня онемели пальцы. Было 2 октября, зима на носу, и я совершала свое восьмое, и последнее, восхождение в этом сезоне. Все лето я занималась скалолазанием, когда кто-нибудь, у кого было достаточно опыта и снаряжения, соглашался взять меня с собой. Я пыталась систематизировать свои вылазки, повторяла одни и те же маршруты, чтобы убедиться, смогу ли я достичь большего и с каждым разом становиться спокойнее.
В предшествующие годы я бы заставляла себя это делать до тех пор, пока паника не стала бы невыносимой, в надежде на то, что рано или поздно она исчезнет, как мыльный пузырь, – если, конечно, я достаточно постараюсь. Но теперь стратегия изменилась: я намеревалась заходить только настолько, насколько могла, чтобы меня не парализовало от страха. Моей целью было создание у себя новой структуры мозга, которая сказала бы: «Все хорошо. Ты в безопасности». Тогда я спустилась бы вниз, пока старая структура не взяла верх снова, и надеялась бы, что в следующий раз поднимусь на полметра выше.
Для этой, последней, вылазки Райан, Кэрри, Маура и я выбрали Медные утесы, скалу в полупромышленных окрестностях Уайтхорса, которые раньше были процветающими медными рудниками, а теперь представляли собой лабиринт карьеров, трасс для горных велосипедистов и небольших мелких озер. Я собиралась осилить «Анна Банана», короткий, подходящий для новичков пятиметровый маршрут вверх к гребню горы, по острому клину, выступающему из основного склона. Первые шаги я сделала по легким опорам для ног, зазорам, врезающимся в переднюю часть клина, и все было хорошо, пока я не поднялась на два – два с половиной метра от земли. Там я застряла, правая нога на надежном уступе как раз за углом острого гребня, а левая – большим пальцем в маленькой впадине сантиметров на тридцать ниже. Чтобы двигаться дальше, мне нужно было переместить левую ногу на полметра выше, на следующий надежный уступ.
Я подняла руки и ощупала скалу у себя над головой, пытаясь вслепую найти опоры. Я могла бы подтянуться и дать шанс левой ноге. Я предпочитаю полагаться сначала на руки, несмотря на то что ноги у меня в разы сильнее: мы меньше привыкли доверять узким уступам для ног, лучше сначала ухватиться за что-то прочное руками. Но я не нашла того, что искала, и вместо этого широко раскинула руки и зацепилась пальцами за самые надежные выступы, до которых смогла достать. Потом с силой перенесла вес на правую ногу, напрягла руки, чтобы держаться как можно ближе к поверхности скалы, и потянулась левой ногой, скользя по поверхности стены, пока не нашла следующий уступ. Как раз в этот момент моя правая нога оторвалась от скалы. Так я мгновение балансировала, потом подняла руки, схватилась за надежные опоры, до которых теперь могла дотянуться, и подняла болтающуюся правую ногу.
Я это сделала. И, что еще важнее, я сделала это спокойно и хладнокровно, мне не пришлось тратить время на то, чтобы справиться с паникой, я не охала и не стонала, прежде чем попытаться. Маура спустила меня вниз, чтобы я могла снова подняться – более уверенно, даже с меньшими сомнениями. На этот раз я продолжала восхождение, сделала несколько легких перехватов до вершины маршрута, дотянулась до якоря и триумфально шлепнула его ладонью: тачдаун. Я быстро мысленно проверила себя: дыхание ровное, голова ясная. Хотя бы на один день я успешно перенастроила свой мозг – и он отказался от страха.
По сравнению с жизнью в условиях посттравматического стресса или с другой труднопреодолимой фобией мой страх высоты тривиален. Он не лишает меня сна ночью, не разрушает мои взаимоотношения с людьми и не вмешивается во все стороны моей жизни. Если бы я переехала обратно на равнину и избегала балконов на верхних этажах и всего того, что может вызвать симптомы фобии, то даже не замечала бы этой проблемы.
И все же это ограничивает мои возможности. Я хотела бы забраться на ту высокую мачту во время моей суперкороткой морской карьеры или наслаждаться видом Флоренции с высоты. Иногда мне становится страшно на крутых лестницах или на балконах с хлипкими перилами, и я так до сих пор ни разу не залезла на дерево. По отдельности все это ерунда, но вместе эти мелочи создают чувство беспомощности: то, что выбираю, я выбираю не сама.
В течение зимы, последовавшей за моим экспериментом в области экспозиционной терапии, я продолжала заниматься скалолазанием: на огромных крытых скалодромах в Сан-Франциско и Ванкувере и на маленьких самодельных стенках дома, в Уайтхорсе, в местных школах и у друга в подвале. По моим меркам, я добилась значительных успехов. Постепенно я обнаружила, что могу забираться выше – на два, три, четыре метра, и грудь у меня не сдавливает, а пульс не стучит в ушах. Иногда получалось пройти целиком короткий маршрут, и я совсем не боялась.
Но, по мере того как я добивалась успехов, мои приоритеты менялись. На самом деле мне по-прежнему не нравилось заниматься скалолазанием. Это было как будто лекарство, что-то не очень приятное, что я принимала, потому что в конечном итоге это пойдет на пользу. И я начала думать о том, что, если это конкретное лекарство, которое я сама себе прописала, уже дало мне все, что можно было от него ожидать, возможно, разумнее тратить время на то, что доставит мне радость. Может быть, я до сих пор занимаюсь избеганием, если предпочитаю напряжение и борьбу? Этого я не знала.
6
Потерпевшая крушение
Когда я только начала этот проект и стала анализировать, почему и чего боюсь, я представляла себе конкретные фобии как самый что ни на есть необузданный страх, простой, непосредственный: вижу паука – боюсь. То есть Фобос, приносящий страх в битву, а не Деймос, приносящий ужас. Я думала, что другие расстройства могут быть более сложными, но фобия – это чистый, «неразбавленный» страх.
Но, по мере того как я узнавала больше и все больше анализировала собственный опыт, я начала понимать, что все не так просто. Да, у моего страха высоты есть конкретный, легко определимый триггер: высота, с которой, как мне кажется, я упаду. Теоретически высота действительно представляла явную и имеющую место угрозу моей безопасности, что вписывается в определение страха (в отличие от тревожности). Но, как мы уже видели, триггеры моего страха на самом деле не всегда несли угрозу, а реакция часто была далека от разумной.
Вообще-то я никогда не думала о себе как о человеке, страдающем тревожностью, и мне и в голову не приходило считать себя нездоровой. Но, когда я рассказала историю о том, что случилось в тот день на «Стандартном» своей подруге, которая много лет боролась с проблемами тревожности, она уставилась на меня, как будто я не понимаю чего-то совершенно очевидного. Она сказала: «Ева, это же была паническая атака».
Она была права. И не только относительно того случая, но, возможно, в отношении каждого раза, когда страх упасть сокрушал меня настолько, что я застывала на месте или съеживалась на земле и отказывалась двигаться, не в состоянии дышать. Всех тех случаев, которые я всегда называла «срывы» или «потеря самообладания», а иногда вообще о них не вспоминала. Получалось, что страх высоты был моим миниатюрным тревожным расстройством, как будто сфокусированным через узкую линзу. Между этими двумя явлениями не было четкой линии.
Теперь я лучше понимала эти «срывы», эти вспышки на пересечении страха и тревожности, которые сейчас стали менее яркими, хотя моя доморощенная программа экспозиционной терапии полностью меня от них не освобождала. Кроме того, теперь я значительно спокойнее, чем раньше, воспринимала другой свой страх – смерти и утраты. Теперь пришло время заняться третьим из главных страхов, с которыми я планировала справиться, и понять, смогу ли я и здесь что-то сделать.
Разграничить страх и тревожность не всегда легко, но травма еще сильнее размывает границы между тем, как человек воспринимает конкретные, непосредственные угрозы, и его более общим состоянием тревожности. Посттравматическое стрессовое расстройство, или ПТСР, – еще один несчастный член большого семейства фобий и тревожных расстройств. Если страх – это «боль ожидания», то можно сказать, что травма – это разновидность боли ожидания, обусловленная болью из прошлого. Это прошлые, вселяющие страх воспоминания отказываются оставить человека в покое.
Большинство людей связывают ПТСР с серьезными или необычными угрозами жизни: войной (чаще всего), землетрясением или приставленным к виску пистолетом у банкомата. Но травма может быть и более банальной и каждодневной. В широком смысле «травмой» может называться любой причиняющий сильную боль или беспокойство опыт, и физическое повреждение, и страшное событие, и даже случай, когда человек оказывается свидетелем того, как нечто плохое случается с кем-то другим. Травма может иметь место один раз и остаться в прошлом, но может и сохраниться в организме, вызывая серьезные долговременные проблемы со здоровьем.
Хотя значительное большинство травматических событий не перерастают в ПТСР, многие из нас хранят травмирующие воспоминания, которые сопровождают нас всю жизнь, воспоминания, которые могут всплыть в самые страшные моменты и лишить нас способности отличать угрозу от безопасности. То, что меня пугает, неизбежно и вполне конкретно? Или это абстрактный и иррациональный страх? Когда дело касается травмы, ничего не может быть ясным и однозначным.
Я никогда не думала о тревожности как о части собственной жизни и не рассматривала травму с такого ракурса. В конце концов, ведь со мной на самом деле никогда ничего такого не случалось. Мне везет: у меня хорошая жизнь. Так?
Но я опять ошибалась.
Лето 2000 года – где-то в Восточном Онтарио
Я точно не помню, какое было число и по какой дороге мы ехали. Знаю, что мы с моей подругой Эрикой вспоминали, как наслаждались летом перед нашим последним школьным годом – тогда мы пару дней жили в коттедже моего отчима, предоставленные самим себе. Помню, что я была за рулем своего старенького «шевроле селебрити» 1987 года выпуска (у которого были два широких многоместных сиденья и багажник, в котором можно жить), и мы ехали в ближайший городок за мороженым. Помню, что в магнитофоне машины была кассета с любимыми песнями, музыка дребезжала вовсю.
По неровной гравийной дороге я ехала немного быстрее, чем следовало. Не слишком быстро, но я не поняла, что рабочие засыпали свежий гравий только накануне, и, когда я перевалила за небольшой крутой холм, слишком поздно увидела поворот.
Не помню, как я нажала на тормоз, хотя папа потом сказал, что, должно быть, я изо всех сил вдавила педаль. Помню я только внезапную тревогу, когда увидела поворот, резкий выкрученный руль, странное ощущение того, что шины теряют сцепление со сдвигающимся гравием, и медленное, но ускоряющееся движение старой большой машины из стороны в сторону.
Я все сделала неправильно. Я продолжала крутить руль, стараясь не позволять машине мотаться из стороны в сторону и восстановить контроль, но каждый мах становился шире, пока мы не стали ощущать себя как на захватывающем дух аттракционе. Так мы летели по дороге метров сто, может быть, двести, а потом горизонт вдруг перевернулся и мы обнаружили, что оказались вверх тормашками в канаве. Колеса еще крутились, а в ушах гремела Feelin’ So Good Дженнифер Лопес.
Как только машина прекратила движение, Эрика отстегнула ремень безопасности и выкатилась из машины через боковое окно со стороны пассажирского сиденья. Но мне потребовалось больше времени. Помню, что висела на ремне вверх ногами и болталась, уставившись на появившуюся на ветровом стекле сетку трещин.
Пока я там висела, мной овладело странное спокойствие. Несколько мгновений не существовало ничего, кроме треснувшего ветрового стекла прямо у меня перед глазами. Это было немного похоже на то, как меня сбили с ног во время игры в хоккей в том же году и я ненадолго потеряла сознание: я открыла глаза, лежа лицом вниз, и смотрела, и смотрела на крошечные кристаллики под поверхностью льда. Пока я не пришла в себя и не вспомнила, кто я и где я и что мне нужно бы попытаться встать, я в течение нескольких долгих минут была полностью поглощена созерцанием этих кристалликов.
Внутри машины я наконец пришла в себя и оторвала взгляд от разбитого ветрового стекла. Эрика присела в канаве около моего окна и спрашивала, все ли в порядке, и чем дольше я молчала, тем больше она волновалась. Я медленно протянула руку и опустила стекло до конца. Расстегнула ремень безопасности, упала на крышу, которая стала полом, а потом выползла через открытое окно, порезав колени осколками разбитого стекла.
Нам необычайно повезло. Эрика ударилась головой о крышу, когда мы перевернулись, у меня было сильно рассечено левое колено, где до сих пор остался теперь уже почти незаметный шрам. Полицейские, прибывшие на место аварии, отвезли нас в коттедж по соседству, откуда мы смогли позвонить родителям, а эвакуатор увез то, что осталось от «шевроле» (шина переднего колеса со стороны водительского сиденья, принявшая на себя, как я думаю, основной удар, оказалась разорванной ровно пополам; все еще в шоке, я твердила полицейским, что в машине просто нужно заменить ветровое стекло и выправить несколько вмятин на крыше).
Позже мне пришлось заплатить несколько сотен долларов из своих сбережений местному эвакуатору, забравшему машину после аварии. Когда это случилось, папа был в отъезде на отдыхе, поэтому потребовалось несколько дней, чтобы со всем разобраться, а тем временем счетчик накручивал мой долг. Но это оказалось единственным серьезным последствием того происшествия.
Вскоре я опять села за руль, в другой здоровенный «шевроле» (на этот раз Caprice Classic 1989 года), он был еще больше того, который я разбила. Думаю, родители Эрики меня простили. А потом я уехала в университет и несколько лет почти не водила. Когда мне было двадцать или чуть больше, я оказалась на гравийной дороге, возможно, на повороте или на крутом подъеме, и внезапно меня одолели чувства и воспоминания: тяжелые, неукротимые раскачивающие движения, страх и смятение, охватившие меня, когда я выкручивала руль, холодное спокойствие «общения» с ветровым стеклом после аварии.
book-ads2