Часть 7 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Осторожно спускаюсь на землю. Обе корзины полнехоньки, можно немного отдохнуть, только так, чтобы Расима-апа не увидела. Вдвоем с Мустафой мы переносим корзины в тень навеса, где позже предстоит отделять мякоть от косточек и раскладывать все это на листах фанеры, чтобы хорошенько просушилось. Эту работу Расима-апа поручает не только мне, но и Агабаджи, ведь та будет сидеть в тени да знай себе вынимать косточки. И все равно Агабаджи начнет жаловаться на плохое самочувствие, так что в конце концов Расима-апа отправит ее обратно в дом, так уже было не раз и не два.
Мы ползаем под деревьями и собираем паданцы, которые пойдут на начинку для сладких пирожков. Потом садимся под старым деревом, так, чтобы за его широким стволом нас не было видно из дома. Я распустила платок и обмахиваюсь его краем, а Мустафа закатал рукава белой рубашки и снял резиновые шлепанцы. У него всегда строгое, задумчивое лицо, и он похож на Джамалутдина, в отличие от Загида, который, должно быть, пошел в мать.
Интересно, какая она была, Зехра? Тут никто не вспоминает о ней, не произносит ее имени, будто она вовсе не жила на этом свете. Иногда мне кажется, будто история с убийством Зехры – всего лишь страшная сказка, одна из тех, которыми пугают непослушных детей, и что на самом деле она умерла в родах или от какой-нибудь болезни. Словно в ответ на мои мысли Мустафа поднимает взгляд от травинки, которой щекочет свою босую ногу, и тихо говорит:
– Я скучаю по маме, Салихат-апа.
Мое сердце сжимается от жалости, но тут же начинает тревожно биться. Мне нельзя, никак нельзя говорить с Мустафой о Зехре. Если Джамалутдин узнает…
– Какая она была?
О, Аллах! Неужели это и в самом деле я спросила? Неужели мои губы вслух задали преступный вопрос? Пожалуйста, Мустафа, скажи, что не хочешь обсуждать это со мной! Сделай вид, что не слышал ничего!
– Она была хорошая. Такая же хорошая, как вы. Очень добрая и красивая. Отец ее любил.
– Но… – Слова, которые хочу сказать, застревают в моем горле. – Ведь она… если твой отец… – Я замолкаю.
– Ей не надо было убегать в город и встречаться с тем мужчиной. – Мустафа отворачивается, глядит в небо.
– Откуда знаешь? Может, совсем не так было…
– Все знают! – Его голос звучит обвинительно, как будто в том, что случилось, виновата я. – Сколько слухов ходило, только открыто никто не говорил. Отца в селе уважают и боятся.
– Я не слышала ничего, – мужественно вру, чтобы добиться от Мустафы откровенности.
– В ноябре было. Она в Махачкалу подалась тайком, когда отец уехал. А он назавтра вернулся и узнал. За ней поехал, привез. В чулане замкнул.
– И что… дальше? – От волнения мой голос прерывается.
– Больше мы ее не видели. Только ночью слышали крики из чулана. А потом все стихло. Утром чулан был пустой, дверь раскрыта. Отец что-то положил в багажник, оно было завернуто в старое одеяло, сел в машину и уехал. Я хотел побежать за ним, но Загид меня не пустил.
Мустафа отворачивается, но я вижу, как по его щекам катятся слезы – одна за другой, и стекают за ворот рубахи.
– Я стал плакать, а Расима-апа и Загид сказали, чтобы я перестал, что мама была нечестивая, и даже лучше, что ее наказали сейчас, а не в том, другом мире, ведь тогда наказание было бы куда тяжелее. Но я все равно не верил, что мама умерла, и когда отец вернулся, спросил, где она.
– А он?..
– Сказал: «Иди читать Коран», – и отвернулся. Больше я не спрашивал.
Мы сидим на горячей земле, в тени абрикоса, и слушаем звуки, доносящиеся из-за высокого забора. Вот проехала машина, потом прошли двое парней, смеясь и громко разговаривая, девушкам так нипочем нельзя. Всего в сотне метров отсюда родник, туда приходят мои подруги, и Жубаржат тоже, но я ее больше не увижу. Этот дом – тюрьма, стоит выйти за ворота, меня тут же вернут обратно и посадят в чулан, а потом придет Джамалутдин и, не слушая моих криков, завернет в старое одеяло. Если он любил Зехру и все равно сотворил с ней такое, что же тогда может случиться со мной?.. Внезапно мне становится нехорошо, голова тяжелеет, сердце молотом бухает в груди. Я вспоминаю взгляд Загида, его наглую усмешку, и недовольство Расимы-апа, и ее слова «Джамалутдину нужна другая жена»…
Я очнулась от того, что Мустафа тряс меня за плечо и испуганно повторял:
– Салихат-апа, Салихат-апа!
Я медленно поднимаюсь и, переставляя ноги, как старуха, иду в дом. Расима-апа подскакивает ко мне с порцией ругани, но я не слушаю, иду в спальню, ложусь ничком на кровать и лежу так очень долго, пока за окном не темнеет, а в комнату не входит Джамалутдин.
– Что случилось? – спрашивает он, садясь на край кровати. – Где болит?
В его голосе тревога, но разве он вот так же не волновался за Зехру, пока она не вышла за ворота в свой последний раз? Я глубже зарываюсь в подушки, не хочу его видеть, не хочу жить, пусть лучше я сразу умру, чем ждать, когда окажусь запертой в чулане.
– Она перегрелась на солнце. – Гневный голос Джамалутдина доносится до меня издалека, будто сквозь вату. – Те абрикосы, это все Салихат собрала сегодня? Расима-апа, я запрещаю держать ее так долго на жаре! Пусть Агабаджи тоже работает, а если она не в состоянии, клянусь, завтра отправится обратно к отцу. Моя мать родила двенадцать детей и даже на сносях не отлынивала от работы под предлогом, что выполняет свой долг перед Аллахом и мужем!
Захлопнув дверь, Джамалутдин снова садится на кровать. Он осторожно переворачивает меня на спину и долго смотрит. Потом целует. Я закрываю глаза. А когда открываю, вижу на его ладони что-то блестящее. Джамалутдин разжимает мои непослушные пальцы и вкладывает в них золотую цепочку с кулоном в виде полумесяца.
– С днем рождения, Салихат.
– Так вы знаете?..
– Конечно, – Джамалутдин смотрит на меня, как на несмышленого ребенка, и улыбается: – Я купил это в городе.
– Спасибо.
Он надевает на меня украшение, а я хочу ослепнуть, чтобы не видеть так близко его довольное лицо.
6
На третий месяц мои недомогания не пришли. Сначала я совсем об этом не думаю – тут бы успеть все дела завершить до вечера. Агабаджи совсем отяжелела, большой живот не помещается в юбке, а ведь до родов еще три месяца. Она ведет себя как заморская принцесса, чашку за собой не вымоет, и то немногое, что раньше было на ней, теперь тоже делаю я.
Первое время после гнева Джамалутдина, когда он решил, что я перегрелась на солнце, жена Загида делала вид, что хлопочет по хозяйству. Когда нам случалось остаться наедине, Агабаджи так на меня смотрела, что не оставалось сомнений, кого она считает виноватой в своих бедах. Расима-апа, страшась гнева племянника, стала поднимать Агабаджи рано утром, выдавать ей поручения – по два-три на целый день. Но пришла очередь Загида возмущаться. Он сказал, что его жена не отличается крепким здоровьем, тяжелая работа убьет и ее, и ребенка. Не знаю, с каких пор подметание полов и замешивание теста считается тяжелой работой. Только однажды днем Агабаджи слегла в постель и заявила, что дальше уборной никуда до самых родов не пойдет, а если хотят, пусть отправляют ее обратно к отцу, и первенец Загида Канбарова родится именно там, раз уж больше ему родиться негде.
Я даже обрадовалась, когда Агабаджи так сделала. Хотя мы почти не общаемся, при ней мне становится не по себе, особенно когда она так смотрит. Может, я просто вбила себе в голову, но Агабаджи невзлюбила меня с самого начала, едва я переступила порог, а вот почему – не могу взять в толк. Для себя я решила, что ни словечком не обмолвлюсь с Джамалутдином о том, что в доме происходит в его отсутствие. Поэтому выбросила Агабаджи из головы, а потом вовсе стало не до нее: недомогания не пришли, и через четыре дня после положенного срока я задумалась о том, что же это такое.
В наших краях девочка становится женщиной, когда у нее в первый раз случаются недомогания. У кого в одиннадцать лет, а у кого в четырнадцать, заранее не угадаешь. Тогда платья до колена, какие дозволяется носить девочкам, сменяются юбками в пол, а на голову повязывается платок. Девушка уже не может общаться с соседскими мальчишками и должна вести себя с ними так же, как мать, старшие сестры и другие взрослые родственницы ведут себя с мужчинами. Но до начала недомоганий девочку никто сосватать не может, она считается ребенком. Еще лет тридцать назад замужество в четырнадцать лет было обычным делом, хоть и скрывалось от властей и приезжих. Моя бабушка со стороны матери вышла замуж в тринадцать, а отцова мать – в двенадцать, и обе через год после никаха родили первенцев. Но это было в самом начале века. Теперь раньше шестнадцати к девушке сватов не засылают, хотя бывают исключения, особенно если браки родственные.
Мои недомогания начались четыре года назад, и с тех пор регулярно приходили каждый месяц, почти день в день, так что я всегда заранее знала, когда надо приготовить чистые тряпицы. Прошлым летом я гостила у тети Мазифат, и Зарема показала мне белую штуку, которую надо было освободить от липкой ленты и прикрепить к трусам, чтобы туда впитывалась кровь. Сестра подарила мне несколько штук, и я их использовала все три дня. Очень уж они были удобные, не то, что норовящие выпасть тряпицы, которые потом надо тайком стирать и сушить так, чтобы не увидел отец. Зарема сказала, что такие штуки, я забыла их название, свободно продаются в городе. Я не призналась, что в нашем селе о таком не слышали. Когда через месяц после свадьбы пришел мой очередной раз, Джамалутдин собирался в Махачкалу и спросил, не нужно ли мне чего, но я постеснялась спросить про эти удобные штуки. Да он бы и не стал их покупать, даже если бы я попросила – более стыдного поступка для мужчины не придумать.
Жубаржат рассказывала, что у женщины кровь бывает каждый месяц, пока она не станет старая, а у молодой недомоганий не бывает только во время беременности. Так что, если недомогания не наступили, значит, женщина понесла. Жубаржат еще что-то говорила про тошноту по утрам и странные ощущения внутри тела, но мне это было не интересно тогда, и я почти все позабыла.
И вот я сижу позади дома, у хозяйственных построек, делаю связки из лука, чтобы потом подвесить их в сарае на балку, и размышляю. Неужели я беременная? Всего три месяца с первой брачной ночи, а внутри уже ребеночек! То-то обрадуется Джамалутдин, когда узнает.
Но тут же накатывает страх. А вдруг я ошибаюсь? Может, это какая-то болезнь, о которой я не знаю? И если сейчас скажу мужу, что понесла, а это окажется неправдой, Джамалутдин разозлится и, чего доброго, побьет меня. Ведь должен же он когда-то это сделать. Столько времени прошло, а я еще ни разу им не битая.
Прислушиваюсь к себе – вдруг организм подаст знак? – но ничегошеньки не чувствую. Все как обычно. Меня не тошнит, живот не болит, сил по-прежнему много, ем я не больше и не меньше, чем обычно. А может, еще слишком рано для изменений? Будь мы дружны с Агабаджи, я разузнала бы у нее, что и как. Можно и у мачехи спросить, она семерых родила, но как увидеться с Жубаржат? Пусть она живет всего в пятнадцати минутах ходьбы – в моем случае это все равно, что на Луне, разницы никакой. Придется, видно, рассказать мужу. Еще немного, и он сам обо всем догадается, ведь мне положено предупреждать его о скором приходе недомоганий, потому что супружеские отношения в такие дни – харам.
Джамалутдина нет дома с позавчерашнего утра, он в очередной раз уехал и не сказал, когда вернется. Весь последний месяц он в разъездах, не ночует дома по три-четыре дня. Возвращается всегда такой, будто не спал и не ел все это время. Я никогда не спрашиваю, где он был. Жены о таком мужей не спрашивают. Я просто встречаю его улыбкой, целую ему руку и говорю, что сейчас подам кушанья. День или два Джамалутдин ко мне не приходит, отсыпается в своей комнате. Не знаю, как другие женщины, может, они и рады, когда мужья оставляют их в покое, а я в такие ночи скучаю по Джамалутдину. Мне хочется, чтоб он приходил каждый вечер. Только я ни за что ему в этом не признаюсь, не то он решит, что я развратная.
С того дня, как Мустафа рассказал о последнем дне жизни Зехры, внутри меня произошло раздвоение. Одна моя половина боится и осуждает Джамалутдина, вторая – страстно желает его. За то время, что мы женаты, я успела хорошо узнать мужа и не могу поверить, что он способен на убийство женщины, которая родила ему сыновей, даже если она сбежала к другому мужчине. Да, Джамалутдин немногословен и суров, в его доме царят порядок и послушание, но при этом он умеет смеяться, всегда готов выслушать и не сердится без причины. Ко мне он относится хорошо, уж точно лучше, чем большинство мужей относятся к своим женам.
Вначале я боялась вызвать неудовольствие Джамалутдина своей неловкостью, но потом поняла: он терпеливо относится к моим попыткам стать хорошей женой, и, быть может, именно поэтому все у меня со временем стало получаться. Я уже почти забыла, при каких обстоятельствах Джамалутдин оказался вдовцом.
Разговор с пасынком вернул прежние страхи. Несколько ночей после того разговора я была неспособна впустить в себя Джамалутдина, так что он оставил попытки, дав мне время оправиться, как ему казалось, от солнечного удара. Мне понадобилось три дня, чтобы осознать: он теперь мой господин, и что бы ни сделал с первой женой, он имел на это полное право, а мне до того не должно быть дела.
Несмотря на страх, я успела привязаться к Джамалутдину, а больше всего к нашей супружеской близости. Кроме как в спальне, мы почти и не общаемся, если не считать коротких бесед во время завтраков и обедов, когда я стою у стола или, с его позволения, присаживаюсь рядом. Едва Джамалутдин дотрагивается до меня, я начинаю дрожать от предвкушения. Когда он меня раздевает, я готова делать все, что он велит. Тут уж не до Зехры, и, наверное, только это меня и спасает от мыслей о ней.
Забыв про лук, я закрываю глаза. Представляю, как рождается ребенок и Джамалутдин палит в воздух из ружья, оповещая все село, что я подарила ему сына. Пусть это не первый его сын, но зато наш общий первенец. Мы оба счастливы и тут же начинаем думать о следующем ребенке. На мальчика приходят посмотреть Жубаржат и Диляра, а Расима-апа признает, что краше ребенка не видала.
– Вот она, прохлаждается!
Визгливый голос вырывает меня из грез, я буквально подскакиваю с земли. Тетка Джамалутдина возвышается надо мной, уперев руки в бока, жирные щеки колышутся от возмущения. Я настолько поглощена мыслями о беременности, что даже не успеваю испугаться, как получаю звонкую пощечину. Ахнув больше от неожиданности, чем от боли, прикладываю ладонь к разбитым губам. Чувствую, как текут слезы. Здесь на меня еще не поднимали руку, и я думала, только Джамалутдин имеет на это право.
– Лентяйка! – кричит Расима-апа. – Я что тебе велела? Сидеть тут, да? В небо смотреть, да? Думаешь, раз Агабаджи больная, и тебе можно прохлаждаться? Если все в этом доме начнут от работы отлынивать, кто будет готовить мужчинам еду, стирать им одежду и убирать?
– Я сейчас все сде…
– Иди, там твой муж! У него к тебе поручение.
Джамалутдин вернулся! Сердце заходится радостью, и я спешу к дому, на ходу приводя в порядок волосы и платье. Щека горит, но нет времени думать о боли, хочу скорее поделиться своей новостью. Едва я решила не скрывать от мужа подозрений, что беременна, жгучее желание рассказать распирает меня изнутри.
Джамалутдин стоит посреди кухни и жадно ест холодную баранину, заедая ее лепешкой. Одежда на нем мятая и грязная, от него пахнет потом и почему-то дымом костра. Увидев меня, Джамалутдин кладет на тарелку недоеденный кусок, вытирает руки о штанины и манит к себе. Удивленно смотрит на мою распухшую губу, но ничего не говорит.
– Сейчас соберу вам поесть, – торопливо говорю ему. – Есть жижиган-чорпа, и…
– Некогда, – прерывает Джамалутдин. – Через пару часов приедут гости. Много гостей, все мужчины. К этому времени должны быть готовы плов, шашлык и хинкал. Я привез тушу барана, она в машине. Ты должна помочь Расиме-апа, она одна не управится. Агабаджи приготовит гарнир к мясу, я уже сказал Загиду, чтоб велел жене поторапливаться. Думаю, мы засидимся допоздна, так что еды пусть будет с избытком.
– Все сделаю, как велите.
Я взволнована, но виду не показываю. У Джамалутдина и раньше бывали гости, и мы подавали в мужскую залу угощение и напитки, но, конечно, не в таком количестве и не в такой короткий срок. Сейчас надо успеть освежевать баранью тушу и приготовить несколько мясных блюд, а во время застолья подавать чайники горячего сладкого чая с мятой и кальяны. Я радуюсь возвращению мужа, но огорчена, что придется повременить со своей новостью, и кто знает, быть может, Джамалутдин не останется на ночь, а снова уедет, теперь уже с гостями.
Расима-апа раздает указания направо и налево, энергично перемещаясь по кухне. Она делает вид, будто забыла про то, что было возле сарая, но я-то знаю – едва Джамалутдин уедет, как мне снова от нее достанется.
Удивительно: Агабаджи соизволила выйти и теперь промывает в тазу рис, всем своим видом демонстрируя неимоверное страдание. Должно быть, Загид пригрозил ей всеми карами небесными, если не подчинится приказу Джамалутдина. Агабаджи ходит тяжело, переваливаясь из стороны в сторону, и живот у нее такой большой, будто там целых двое детишек. У Жубаржат был такой же, когда она носила двойню. Глаза у Агабаджи запали в глазницы, под ними темные круги, которые еще заметней на фоне бледной кожи. Внезапно мне в голову приходит мысль, что она и в самом деле может себя плохо чувствовать, а не притворяться. Тайком кладу руку на живот, мысленно прошу ребеночка не причинять мне страданий и легко появиться на свет.
Мы едва успеваем накрыть в зале стол и переложить на большие блюда плов и шашлыки, когда приезжают гости. Мустафа распахивает створки ворот, и в просторный двор въезжают три или четыре машины с затемненными стеклами. Я подсматриваю из-за кухонной занавески. Из машин выбираются бородатые мужчины и, поздоровавшись с Джамалутдином, неторопливо проходят в дом.
Мы с Агабаджи до их отъезда должны сидеть на женской половине. Все кушанья гостям носит Расима-апа, а если что срочное понадобится во дворе, на это есть Мустафа. Я выкладываю в десятилитровую кастрюлю с кипящим куриным бульоном новую порцию хинкала, и только успеваю сложить его, горячий, в миску, как за кушаньем приходит Расима-апа, и по ее лицу видно: опоздай я хотя бы на минутку, плохо бы мне стало.
– Сил больше нет, лечь хочу, не жалко вам меня, – ноет Агабаджи.
Расима-апа смотрит на ее несчастное лицо и разрешает уйти. Теперь мне придется одной управляться. Пир на мужской половине в самом разгаре. Если выйти в коридор, можно услышать нестройный гул голосов, обсуждающих что-то серьезное, потому что никто не смеется. Им может понадобиться еще чай, или хинкал закончится, поэтому на всякий случай я ставлю новый чайник и замешиваю тесто. Хинкал, если гости не попросят добавки, можно будет съесть на ужин, а про обед из-за всей этой суматохи пришлось забыть.
Мужчины остаются в доме до позднего вечера. Только когда совсем темнеет, они рассаживаются по машинам и уезжают. Наступает наш черед идти в мужскую залу – прибирать.
book-ads2