Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 52 из 172 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А еще ему досаждал Даниил-монах. Неоднократно Даниил намекал, что неплохо бы ему, Михаилу, работать на барина без должного усердия, то есть, говоря без обиняков, втайне отлынивать при отработке барщины. Но, во-первых, Михаилу эти намеки не пришлись по душе, а во-вторых, если бы управляющий поймал его на таких плутнях, несдобровать бы крестьянину. «А ведь можем уйти, – напомнила ему жена, – уйти этой же осенью». Он и сам об этом подумывал, но пока не решался. Законы, устанавливающие, когда крестьянин мог уйти от господина, были приняты Иваном Великим пятьдесят лет тому назад и подтверждены при его внуке, нынешнем царе. Крестьянин уже не мог уйти от барина в любое время, но только в особо указанное господином, и чаще всего оно выпадало на двухнедельный промежуток: за неделю до и еще неделю после 26 ноября, в день Святого Георгия, или Юрьев день. Здесь прослеживалась определенная логика: к этому времени урожай уже убран и крестьянину труднее всего было странствовать холодной, неуютной поздней осенью. Разумеется, ему приходилось соблюдать и некоторые условия – платить за уход от барина немалую пошлину, «пожилое». Но тем не менее, предупредив господина и внеся «пожилое», крестьянин со своей семьей мог уйти, а потом, принарядившись, бить челом новому хозяину. Тут-то и возникала незадача. Даже если бы Михаил и смог уплатить пошлину, куда бы он пошел? Ныне большинство имений представляли собой поместья, то есть были пожалованы за воинскую или государственную службу. Они были маленькие, и помещики часто изнуряли крестьян непосильной работой и не следили за землей, предоставленной им только на определенных условиях. Такие владельцы стародавних вотчин, как Борис, по крайней мере, хоть как-то заботились о своих наследственных владениях. С другой стороны, существовали и свободные земли на севере и на востоке, но кто знает, как сложится жизнь в тех краях за Волгой? А еще оставалась церковь. – Если монастырь и не отберет вотчину, мы всегда можем взять у него в кортому какие-нибудь земли, – предложила его жена. Но его одолевали сомнения. Точно ли там ему легче будет сводить концы с концами? Он слышал, что другие монастыри поднимают размер кортомы и увеличивают барщину. – Подождем немного и поглядим, – сказал он. Он знал: что-что, а ждать его жена умеет. Она была полная, неповоротливая женщина, неприветливая к чужим; но за этой грубой внешностью таилась нежная душа, тревожившаяся даже за Бориса и его молодую жену, их господ, отнимавших едва не последнее. – Не пройдет и пяти лет, как он либо умрет, либо разорится, – предрекла она. – А мы по-прежнему будем сидеть на этой земле. Однако в двоих своих сыновьях Михаил не был столь уверен. Старший, Иванко, был простоватый паренек десяти лет, точь-в-точь сам Михаил в отрочестве; а еще парнишка имел приятный голос и хорошо пел. Но младшенький, Карп, оставался для отца загадкой. Ему исполнилось только семь, он был темноволосый, жилистый, подвижный мальчишка, весьма и весьма себе на уме. «Ему всего-то семь, а он меня уже не слушается, – удивленно сетовал Михаил. – Откуда только воли столько взял, мордва неумытая? Я его бью-бью, а ему хоть бы что!» Такому вольнодумцу места в Грязном не было. Его тут не потерпят. Гадая, как поступить, и не находя выхода, Михаил-крестьянин решил обратиться за советом к своему родичу Стефану-священнику. Борис глядел на Москву сверху, с Воробьевых гор. Стефан-священник послал ему записку, что навестит его этим вечером. Времени до условленной встречи оставалось еще много. Поэтому Бобров и взирал, без горечи и, как он полагал, вообще без каких-либо особых чувств, на раскинувшуюся внизу великую крепость. Москва – средоточие мира; Москва – его могучее сердце. В этот теплый сентябрьский день даже птицы на ветках, казалось, перекликались приглушенно. Лето выдалось медлительное, безмолвное и просторное, какими бывают жаркие месяцы только на Руси; солнце подрумянило шепчущий на ветру ячмень на полях в окрестностях столицы; в лучах его березы серебрились, пока наконец не побелели, словно остывшая зола. Под Москвой в разгар лета листья деревьев: осины, березы, даже дуба – казались такими легкими и нежными, что, подрагивая под ветром, казались совсем прозрачными и такими ярко-зелеными, что походили на россыпь изумрудов, блестящих в танцующих лучах солнца. И лишь на Руси таким образом листья могли сказать: «Глядите, мы пляшем, сгорая в этом пламени, бесконечно хрупкие и бесконечно сильные, мы не сожалеем о своей судьбе, предреченной нам бескрайними голубыми небесами, мы танцуем, хотя смерть наша неизбежна». Теперь, при приближении осени, и на деревьях, и на тяжеловесном, приземистом городе осел тонкий слой мелкой-мелкой пыли, и, подобно безмолвному сияющему облаку, парившему над головами, лето стало рассеиваться, растворяясь в бескрайних, вечных, словно бесконечно удаляющихся небесах. Над прочными стенами Москвы, над огромным Кремлем, башни которого хмуро глядели на реку, царила тишина. И кто бы мог предположить, что лишь несколько месяцев тому назад в этих стенах властвовали смерть и измена? Укрепленный город – обитель измены: тьма в огромном сердце великой русской равнины. Они предали царя. Никто не говорил об этом, но все знали. Всюду, на каждой улице, в любом публичном собрании, ощущались настороженность и страх. Даже в том, как Дмитрий Иванов поглаживал бороду, или проводил рукой по лысине, или моргал воспаленными глазами, Борис видел их – и не ошибался. Бояре ждали, что царь умрет, но Иван выжил. А ведь он недавно пребывал на грани жизни и смерти. В марте, сраженный, вероятно, воспалением легких, Иван умирал, почти лишившись дара речи. На смертном одре он умолял князей и бояр присягнуть на верность его сыну-младенцу. Однако большинство не спешили соглашаться. «Что же выходит, править нами будет семейство матери, проклятые Захарьины?» – возражали бояре. Был ли у них выбор? Строго говоря, да, ведь в Кремле, вдали от придворной жизни, изредка можно было заметить младшего брата царя, безобидного, жалкого, слабоумного, который редко показывался на людях. Даже если о нем иногда и вспоминали, никто не рассматривал его как возможного претендента на престол, считая, что он неспособен будет править. Но что, если выбрать двоюродного брата царя, Владимира? Из множества князей он приходился царю самым близким родственником и имел к тому же опыт правления. Во всяком случае, он куда больше подходил на роль самодержца, чем младенец-царевич. Не стесняясь тем, что царь лежит на смертном одре, бояре спорили, кому достанется власть. Даже особенные друзья Ивана, ближайшие советники, которых он некогда избрал сам, хмурились и перешептывались по углам. Все они отрекались от него, а он мог лишь смотреть и слушать, не в силах произнести ни слова. А какая судьба постигнет Московское царство, когда его не станет? Проклятые вельможи-изменники уже вступили в междоусобную борьбу за власть. Но внезапно он исцелился. И распахнутая было завеса пред небытием вновь опустилась. Придворные склонились перед ним в земном поклоне и радостно приветствовали его выздоровление. О двоюродном брате царя Владимире никто более не упоминал, словно и вовсе не слыхивали о таком. А царь Иван ни словом не выдал, что ему известно их лукавство. Но царские палаты словно бы окутал мрак. В мае Иван повез свою семью далеко на Север, на богомолье, дабы возблагодарить Господа в том самом монастыре, куда ездила его мать, когда носила его. Путь предстоял долгий, далеко-далеко вглубь лесов, уходящих в ледяную северную пустыню. А там, при переправе через затерянную в непроходимых чащах реку, кормилица оступилась, переходя по сходням со струга, уронила в воду маленького царевича, и ребенок тотчас же захлебнулся. Этим летом солнце тяжело нависало над теплым, поблескивающим от пыли Кремлем, словно безмолвно разделяя сухую, опаляющую скорбь, воцарившуюся за прочными кремлевскими стенами. На северо-западе, во Пскове, бушевала чума. На востоке, в Казани, все чаще и чаще отказывались повиноваться покоренные народы. В эти бесконечно тянущиеся месяцы Борис также испытывал какую-то грусть. В марте Борис и Елена поспешно вернулись в Москву и поселились в маленьком скромном домике в Белом городе. Елена каждый день навещала мать или сестру; каждый день шепотом сообщали известия о бедах, обрушивающихся на царский двор, – отец узнавал обо всем лично, а у матери были подруги из числа пожилых «ближних» боярынь царицы, поселенных в женских покоях Кремля. Борис часто оставался в одиночестве. Не зная, чем занять себя, отправлялся гулять по столице и заходил в многочисленные местные церкви, нередко подолгу останавливаясь перед той или иной иконой, в рассеянности читал молитву, а потом шел себе дальше. Однако, хотя они и жили весьма уединенно, ему не удавалось избежать расходов. Надо было держать лошадей, делать подарки и прежде всего тратить деньги на аршины золотой парчи и меховую отделку кафтанов и всякого иного платья, потребного, дабы навещать важных лиц, которые, как полагал Борис, могли помочь ему возвыситься. Он ничего не мог поделать, хотя и ненавидел издержки, существенно превосходившие его средства. По временам, когда его жена возвращалась от матери счастливая, с последними новостями, он поневоле ощущал какое-то угрюмое раздражение – не потому, что она хоть чем-то обидела его, а потому, что неизменно была уверена, что все хорошо. Потом, ночью, разделяя с ней ложе, он, снедаемый вожделением, с трудом удерживался, чтобы не дотронуться до нее, но преодолевал желание. Он все надеялся: может быть, его холодность испугает ее, встревожит – и она наконец увидит что-то за пределами своего уютного семейного мирка? «Да разве это любовь, – размышлял он, – если жена не разделяет моих забот и не утешает в огорчениях?» Но юная Елена, заметив это наигранное безразличие, опасалась лишь одного: она не по сердцу своему угрюмому мужу. Ей хотелось расплакаться, но вместо этого она из гордости избегала его, замыкаясь в себе, а по ночам лежала неподвижно, окружив себя такой невидимой стеной, что он, в свою очередь, думал: «Ну вот, понятно, я ей не нужен». На свое несчастье, он как-то встретил на улице молодого приятеля, они сели выпить и поговорить. Приятель сперва спросил, как здоровье Бориса и его жены, а потом изрек с видом знатока: – Люди говорят: жениться – на скорую руку да на долгую муку. Все они такие. Сперва ты ей не мил, а там и лютый враг. – Конечно, сам приятель был холост. Неужели так и есть? Много недель он терзался, повторяя в душе эти глупые слова. Иногда они с Еленой предавались любви несколько ночей подряд, и, казалось, между ними воцарялось согласие, но потом какая-нибудь воображаемая обида нарушала семейный их лад, и он, лежа рядом с ней, мучимый тайным гневом, думал: «Да, это правда» – и даже желал, чтобы скорее сбылось это мрачное пророчество. Так и получилось, что этот молодой русич замер над первой, еще не самой глубокой пропастью саморазрушения и заглядывал вниз. Иногда, стоя перед иконами в московских церквях, он молился о ниспослании добра и мира, молился о том, чтобы навсегда сохранить в сердце любовь к жене, и чтобы жена вечно питала такую же любовь к нему, и чтобы они прощали друг другу взаимные обиды. Но в душе сам не верил, что это возможно. В один из таких дней, остановившись перед всеми любимой иконой в маленькой местной церкви, он разговорился с молодым священником по имени Филипп. Тот был примерно ровесником Бориса, но очень худ, с рыжими волосами и жестким, сосредоточенным лицом. Нос его выдавался вперед, словно клюв, при разговоре он отрывисто кивал головой, точно того и гляди накинется на обсуждаемый предмет и несколькими точными движениями проворно наколет его на нос, выступающий над густой рыжей бородой. Едва Борис сказал, что любит иконы и что его семья принесла в дар монастырю в Русском икону работы великого Андрея Рублева, как священник пришел в неописуемый восторг. – Боярин, я нарочно изучал иконы. Выходит, в Русском есть икона работы Андрея Рублева? А я и не знал. Я должен отправиться туда, чтобы в этом убедиться. Может быть, ты когда-нибудь позволишь сопровождать тебя. Да, ты согласен? Спасибо тебе, благослови тебя Господь. И так в мгновение ока он, кажется, обрел друга на всю жизнь. Филипп неизменно виделся с ним, по крайней мере раз или два в неделю. Борису он представлялся существом безобидным. В июле Елена сообщила Борису, что ждет ребенка. Она полагала, что родит в конце года. Конечно, он был взволнован, как же иначе! Вся ее семья поздравляла его. Ему казалось, что, узнав эту радостную весть, ее родственницы захлопотали больше, чем обычно. А вспомнив об отце и осознав, что у него может появиться сын, который продолжит его древний род, он снова внезапно ощутил умиление и решимость во что бы то ни стало добиться успеха. Сыну надо было не просто передать имение в целости и сохранности, но и приумножить. Однако, сидя рядом с нею и глядя, как она ему улыбается, как будто твердо уверенная в том, что он должен быть польщен и обрадован, он думал: «Она мне улыбается. Однако во чреве она бережет свое, не мое сокровище. Это дитя ведь будет и ее крови: оно будет принадлежать скорее им, Ивановым, чем мне. А что, если родится девочка? Она мне ни к чему, а ведь придется содержать». Все наперебой убеждали его, что он должен быть счастлив. Но когда злые мысли овладевали им, он переполнялся гневом и тайным негодованием. Как только Борис узнал, что Елена ждет ребенка, он перестал делить с ней ложе. Он просто не мог прикоснуться к ней. Ее лоно внезапно показалось ему таинственным и священным – беззащитным и потому пугающим. Иногда оно виделось ему неким подобием стручка, заключающего в себе горошину: а найдется ли чудовище, способное разорвать стручок и потревожить, может быть, даже уничтожить растущую под защитой стручка крохотную жизнь? С другой стороны, иногда оно напоминало ему что-то темное, подземное, вроде семени в толще земли, которое надлежит не тревожить, а оставить в теплой, священной тьме, и в назначенный час оно взойдет побегом, явившись на свет божий. В любом случае Елена часто покидала его в эти дни. Имение ее отца было прямо под городскими стенами. Она нередко уезжала туда в конце лета, наслаждаясь покоем и умиротворением вместе со своей семьей. И теперь, теплым сентябрьским вечером, глядя на город, Борис говорил себе: надлежит принять все, что бы ни уготовила ему судьба. Елена должна была вернуться на следующее утро вместе с матерью. Вечер постепенно угасал. Золотистая вечерняя дымка точно наливалась тяжестью, однако одновременно в голубом небе чувствовался едва заметный осенний холодок. А зачем, черт возьми, он понадобился попу Стефану? Пора ему возвратиться домой и узнать, в чем дело. Высокий молодой священник говорил с ним вежливо, даже почтительно. Он приехал в Москву повидать дальнего родственника, ученого монаха, и перед отъездом из города испросил у боярина Бориса разрешения, как он выразился с почти преувеличенной изысканностью, посягнуть на толику его времени. Он хотел встретиться с боярином тайно, по личному делу – и поговорить без свидетелей о крестьянине Михаиле. Борис несколько удивился, но просил священника продолжать. – Смею ли я рассчитывать, Борис Давыдов, что ты не станешь упоминать об этом разговоре в монастыре? – Думаю, да. «Да что задумал этот поп?» Потом Стефан без околичностей обрисовал положение бедного Михаила. Он не стал говорить Борису, что монахи и в самом деле подстрекали Михаила дурно выполнять барщину в имении, но пояснил: – Монастырь наверняка испытывает искушение отнять его у тебя. Они получат усердного работника, а ты потеряешь лучшего крестьянина, и потому тебе труднее будет сохранить за собой имение. – Никуда он не уйдет, – отрезал Борис, – мне ли не знать, что заплатить «пожилое» ему не по силам. По закону любой крестьянин, намеревающийся уйти от барина в Юрьев день, обязан был не только расплатиться с долгами перед господином, но и уплатить пошлину за дом, в котором проживал до ухода. Размер этой пошлины был весьма велик и составлял более полтины, а даже весь урожай, собранный Михаилом за год, столько не стоил. Борис совершенно справедливо решил, что крестьянин не может этого себе позволить.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!