Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 26 из 49 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Всё шло как по маслу. В течение дня из пяти Директоров один, Баррас, подал в отставку; двое, Сийэс и Дюко, соединились с Бонапартом; Гойэ сидел под домашним арестом в Люксембургском дворце, а генерал Мулэн, оставшись без войска, ничего не мог сделать. В то же время Совет пятисот заседал в Бурбонском дворце. Слыша о каком-то несуществующем террористическом, т. е. своем же собственном, заговоре, чуя близость переворота, якобинцы – большая часть Пятисот – бесновались жалко и бессильно. Кавалерийский эскадрон генерала Себастьяни окружал дворец: глядя на медные римские каски и обнаженные сабли драгун, «болтуны-адвокаты» вспомнили 13 вандемьера; что грозило тогда, – теперь исполнилось: царству их пришел конец. Самые отчаянные хотели возмутить предместья Парижа. Но времена уже были не те: совершался – почти совершился переворот; и никто ничего не заметил; всюду тишина невозмутимая; ветер не дунул, лист не шелохнулся: революция тишайшая. Длинная, узкая, с двенадцатью высокими, во всю стену, окнами, выходящими в сад, галерея Сен-Клудского дворца, так называемая Оранжерея, где 19 брюмера должен был заседать Совет пятисот, – несмотря на коринфские колонны и лепные украшения в величавом стиле Людовика XIV, напоминала пустой сарай. С раннего утра здесь лазили по лестницам и стучали молотками обойщики: чтобы хоть немного скрасить голые стены, кое-где обивали их тканями, завешивали коврами. Было сыро и холодно, так что пар шел изо рта. В углу топилась чугунная печка; около нее грелись депутаты. В залу вошел Бонапарт, осматривал ее, скоро ли будет готова, и торопил обойщиков. Молотки постукивали, печка пофыркивала. Вдруг из кучки депутатов послышалось так внятно, что Бонапарт не мог не слышать: «А, разбойник! А, негодяй!» На дворцовом дворе и в саду, мокром от вчерашнего дождя, под холодным ветром ясного, осеннего утра, тоже собирались кучки депутатов; совещались, сговаривались члены Совета пятисот – с членами Совета старейшин. Промедление становилось опасным. Видя дворец, окруженный войсками, и вспоминая вчерашние диктаторские замашки Бонапарта, многие не только из крайних, но и умеренных были встревожены: как бы самим в свою же западню не попасться. «Он хочет быть Цезарем, Кромвелем! С этим надо покончить!» – говорили самые решительные. Пробило двенадцать, половина первого, час. Наконец-то зала Пятисот была готова. В длинных, огненно-красного цвета, римских тогах, в высоких сапожках-котурнах, в странных четырехугольных шапках с трехцветными петушьими перьями, законодатели входили в пустой, холодный сарай – Оранжерею. Президент, Люсьен Бонапарт, объявил заседание открытым, и почти тотчас же начались крики: «Долой диктаторов! Мы здесь свободны! Нас не запугают штыками!» Кто-то предложил для исследования «заговора» избрать комиссию – усыпительное лекарство парламентов. Но якобинцы об этом и слышать не хотели, бесновались. Люсьен звонил. Ему свистели, грозили, шикали. Толпа депутатов осаждала трибуну с воплями: «Конституция или смерть!» Наконец решили поголовную присягу конституции. Люсьен был доволен: враги Бонапарта потеряют драгоценное время, а друзья выиграют. Чин присяги был сложен и медлен. В первые пять минут успели присягнуть только трое: если бы так дальше шло, – дня не хватило бы на пятьсот человек. Чин ускорили, и часам к четырем присяга была кончена. С большим достоинством вел себя Совет старейшин, заседавший в одной из соседних зал. Но и он был так же беспомощен. Депутаты просили членов особой комиссии, избранной вчера еще для исследования «заговора», объяснить точнее, в чем он состоит и какою именно опасностью грозит свободе и отечеству. Но комиссия ничего толком не могла объяснить, потому что сама не знала, и отвечала общими фразами. Начались бесконечные прения. В эту роковую минуту, когда судьба Революции, их собственная судьба решалась и меч Цезаря уже повис над их головой, «болтуны-идеологи» продолжали болтать, исходили в словах, ничего не могли решить и, наконец, решили все отложить, прервать заседание, чтобы выждать событий. В это время, в одной из нижних зал дворца, вследствие неровности почвы залы находились на разных уровнях, – в будущем кабинете императора, огромном, великолепно раззолоченном, но совершенно пустом, только с двумя креслами, сидел на одном из них, у камина, Сийэс, с позеленевшим от холода лицом, больше чем когда-либо похожий на Гомункула. Камин плохо топился; за неимением щипцов Сийэс мешал угли поленом. Но казалось, никогда никакое пламя камина, ни даже солнце не согреет бескровное тело Гомункула. Бонапарт ходил по комнате взад и вперед, «с довольно-взволнованным видом». Каждые десять минут прибегал адъютант Лавалетт с вестями из Совета пятисот. Вести были нехорошие: кое-кто из якобинских депутатов уже отправился в Париж бунтовать предместья; это, впрочем, было не так опасно, хотя как знать в такую минуту, что может произойти в следующую? Опаснее было то, что якобинские генералы, Журдан и Ожеро, злейшие враги Бонапарта, прибыли в Сен-Клу; ждали и Бернадотта, который только о том и мечтал, как бы при первой возможности предать Бонапарта суду, теперь уже не только как «дезертира», но и «государственного преступника». Бонапарт чувствует, что надо действовать, нельзя терять ни минуты. Через анфиладу пустых покоев он идет, один, без свиты, только с двумя адъютантами, в Совет старейшин. Нарушая конституционный закон, запрещающий входить посторонним в зал Совета без приглашения, входит в него стремительно, почти вбегает; останавливается посредине зала, у председательской эстрады, и начинает говорить. Говорит плохо, робеет, как всегда, перед собранием; забывает, что хотел сказать, путается, увязает в напыщенных фразах; слова то застревают в горле, то выскакивают, бессвязные. – Вы на вулкане, граждане… Позвольте же мне, как солдату, говорить откровенно… На меня клевещут, говорят о Цезаре и Кромвеле, о каком-то военном правительстве… Но, если бы я его хотел, разве бы я поспешил сюда, чтобы поддержать народных представителей?… Время не терпит… У республики больше нет правительства… Остался только Совет старейшин… Пусть же он примет меры, – скажет: я сделаю. Спасемте свободу, спасемте равенство! – А конституция? – прервал его чей-то голос. – Конституцию вы сами нарушили, – продолжал Бонапарт после минутного, неловкого молчания. – Конституцию уже никто не уважает. Я скажу все… «Наконец-то откроет заговор!» – искренно обрадовались друзья Бонапарта, но, увы, ненадолго: он ничего не открыл и отделался такими же общими фразами, как давеча комиссия. Франсуа Бушо. Бонапарт в Совете пятисот – Нет, граждане, я не интриган, – заключил неожиданно. – Я, кажется, достаточно доказал свою любовь к отечеству… Если же я враг его, то вы все будьте Брутами! Чувствовал, что проваливается, и оробел окончательно, как новичок-актер на сцене или школьник на экзамене. В зале подымается шум, крики: «Имена, назовите имена!» Но он никого не называет и продолжает говорить темно и вяло, не попадая в цель, хватая через край. Вдруг начинает запугивать. Вспомнил фразу, сказанную некогда перед каирскими шейхами: «Помните, граждане, что меня сопровождает бог войны, бог победы!» Фраза эта повергла к ногам его длиннобородых шейхов и учителей ислама, но на французских законодателей не действует. Слышится неодобрительный ропот. – А вы, мои боевые товарищи, мои сподвижники, храбрые мои гренадеры, – кричит Бонапарт стоящим у дверей часовым, – если здесь какой-нибудь оратор, подкупленный иностранцами, осмелится произнести против вашего генерала слова: вне закона, да падет на голову его ваш боевой перун! Председатель останавливает его, успокаивает, возвращает к главному вопросу о заговоре, но напрасно: он остается в общих местах, как будто вдруг сам становится «болтуном-адвокатом». – Если погибнет свобода, вы дадите ответ перед миром, перед потомством, перед отечеством! – кричит, точно летит в пропасть, и выбегает из залы, как освистанный актер или провалившийся на экзамене школьник. – Ожеро, помнишь Арколь? – спрашивает, проходя мимо якобинского генерала. Тот улыбается молча, насмешливо; по этой улыбке Бонапарт чувствует, что в самом деле наступил Арколь, и так же, как тогда, один, со знаменем в руках, кинулся на мост, под картечный огонь, – кидается теперь в якобинское пекло – в Совет пятисот. В узком, ведущем из дворца в Оранжерею проходе такая давка, что Бонапарт с приставшей к нему на пути свитою едва может пробраться. Свита остается у дверей. Бонапарт входит в залу один. Здесь все еще бушует парламентская буря. Он с трудом пробирается среди депутатов и подходит к трибуне. Сначала его не замечают. Вдруг подымается неистовый шум, крик, вопль: «Долой диктатора! Долой тирана! Вне закона! Вне закона!» Якобинцы окружают Бонапарта, теснят его, кидаются на него с кулаками, хватают за шиворот. Под тяжестью их навалившихся тел, под воспаленным дыханьем их ртов, изрыгающих брань, он бледнеет, шатается, – вот-вот упадет без чувств. «Над его головой блеснули кинжалы», – будут утверждать впоследствии друзья Бонапарта, а враги – отрицать. Но были кинжалы или нет, – во всяком случае, могли быть. Гренадеры, стоящие на часах у дверей, видя своего генерала в опасности, кидаются к нему на помощь и расталкивают кулаками толпу депутатов; командиры тоже. На местах для публики перепуганные мужчины и женщины теснятся и загромождают проход; другие, стоящие в амбразурах окон, открывают их и выскакивают в сад. Свалка, крики, вопли, визги женщин. «Виват Бонапарт!» – визжит одна, как под ножом, и ей отвечают голоса из толпы. Солдаты и командиры дерутся с депутатами. Один из них, запутавшись ногами в ковре, растянулся на полу во весь рост. У одного гренадера рукав разорван сверху донизу. Бонапарт становится добычею якобинца Дестрэма, человека исполинского роста и геркулесовской силы. – Так вот ты для чего побеждал! – кричит ему в лицо Дестрэм, и кулак его тяжело опускается на плечо Бонапарта, а «кулак у Дестрэма не хуже, чем у всякого другого». Гренадеры наконец протеснились к Бонапарту, вырвали его из рук бесноватых и защищают своими телами. Великан Дестрэм продолжает бить солдат кулаками, предназначая удары генералу. Двое гренадеров уводят, почти уносят на руках Бонапарта. Лицо его мертвенно-бледно; черты искажены; глаза полузакрыты; свесившись на плечо, голова качается, как у деревянной куклы. Это ли «бог войны, бог победы»? – Вне закона! Вне закона! – продолжают вопить бесноватые в зале. Некогда, в дни Террора, этот крик убивал: тотчас за ним следовал стук гильотины; он теперь уже ослабел, но все еще страшен. Депутаты лезут на трибуну, стучат по ней так, что кажется, разобьют ее в щепки; требуют, чтобы сию же минуту голосовали «вне закона». Но председатель Люсьен оказывается на высоте положения: он один спокоен, непоколебим на трибуне, как скала среди бушующих волн. Он делает чудо, укрощает бурю и в наступившем затишье произносит несколько успокоительных слов в защиту брата. Но тотчас опять подымаются крики: «Сегодня Бонапарт омрачил свою славу, тьфу!.. Бонапарт вел себя королем!.. Ну-ка живей, председатель, голосуй!» – переходят якобинцы с «вы» на «ты» по старому, доброму обычаю Террора. Кто-то за что-то голосует, но в таком шуме, что нельзя понять, кто и за что. Как накануне, в Бурбонском дворце, собрание бессильно топчется на месте, нелепо и жалко беснуется. Бонапарт сошел в нижнюю залу. В первые минуты он так растерян, что бормочет бессвязные слова и никого не узнает. – Генерал, – обращается к Сийэсу, – они хотят объявить меня вне закона! Сийэс все еще сидит у камина, зябнет и не может согреться. Он поднимает на Бонапарта спокойные глаза, как будто не удивляясь, что произведен в генералы; без всякого движения в бескровном лице – лице Гомункула – произносит с конституционной важностью пророческие слова: – Сами они будут вне закона! – И, немного подумав, прибавляет с твердостью: – Наступила минута рубить саблями! Но, чтобы начать рубить, надо зацепиться хоть за лохмотье законности. – Вне закона! Генерал Бонапарт объявлен вне закона! – кричат, вбегая в залу, два Талейранова посланца. Бонапарт выхватил шпагу из ножен, подбегает к окну, открывает его и кричит, как на поле сражения, стоящим на дворе войскам: – К оружию! К оружию! Крик повторяется из батальона в батальон. Долго не суждено ему умолкнуть: многоголосое эхо Истории будет повторять его все дальше и дальше, до самого края земли. Бонапарт со свитою выбегает во двор, садится на лошадь и скачет по фронту стоящих у дворца гренадеров правительственной гвардии. – Солдаты! – кричит, – могу ли я на вас положиться? Гренадеры молчат, может быть, думают: «Пусть господа дерутся, нам ни тепло ни холодно!» Сийэсу, глядящему из окна, чудится даже подозрительное движение в их рядах, как будто они хотят кинуться на Бонапарта. Но он уже скачет к своим верным драгунам и линейным полкам. Там встречают его бурей восторженных криков. По знаку его наступает тишина, он говорит командирам; жалуется на Совет пятисот, «подлых изменников, предателей отечества, наймитов Англии»: – Я им говорил, как спасти республику, а они меня хотели убить! Вид у него зловещий; кровь на лице: давеча, в первые минуты отчаяния и бешенства, расчесал, расцарапал ногтями на лбу сыпь от тулонской чесотки. Видя эту кровь, солдаты верят, что якобинцы хотели его убить. – Солдаты! Могу ли я на вас положиться? – Можешь! Можешь! Виват Бонапарт! Виват Республика! Но гренадеры у дворца по-прежнему молчат. А время проходит; скоро пять часов; наступают ранние сумерки; тени сгущаются под голыми деревьями парка, а внутри дворца уже почти совсем темно. Еще немного, и роковой день канет в еще более, может быть, роковую ночь. «Если бы тотчас объявили Бонапарта вне закона, Бог знает что случилось бы», – вспоминает очевидец. Генерал Фреживаль, выскочив из Оранжереи, подбегает к Бонапарту и шепчет ему на ухо слова председателя Люсьена: – Если раньше десяти минут заседание не будет прервано, я ни за что не отвечаю! Вдруг лицо Бонапарта преображается; молния сверкнула в глазах его; он снова «бог войны, бог победы». Понял – вспомнил, что надо делать: вывести, вывести Люсьена из якобинского пекла.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!