Часть 25 из 49 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Жан-Леон Жером. Бонапарт перед сфинксом
Нет, «героические дни» Наполеона не кончились: Лоди, Арколь, Риволи – вся Итальянская кампания – детская игра по сравнению с этим страшным походом. Жертвенное в лице его здесь проступает так ясно, как еще никогда. Огненная пустыня Сирии – мать ледяной пустыни Березины. Может быть, в поражениях своих он больше герой, чем в победах.
Пятнадцатого июня французская армия вернулась в Каир. Обе кампании, Египетская и Сирийская, были проиграны. Этого исправить не могла блестящая победа под Абукиром, 25 июля, когда семнадцатитысячный турецкий десант был сброшен в море.
В течение полугода не было вестей из Франции; ходили только темные слухи о какой-то несчастной войне. Вдруг, из случайно попавших ему в руки газет, Бонапарт узнал, что Франция – на краю гибели: внутри мятеж, извне война; Рейнская армия разбита, Итальянская тоже; потеряна Италия – его Италия.
Точно внезапный свет озарил Бонапарта, и он прозрел: вдруг понял – вспомнил, куда его зовет Судьба.
Девятнадцатого августа, тайком ото всех, выехал из Каира в Александрию. Здесь велел контр-адмиралу Гантому изготовить, тоже тайком, два уцелевших от Абукирского разгрома военных фрегата – «Мьюрон» и «Каррер».
Двадцать третьего августа появилось воззвание: «Солдаты! Вести из Европы принуждают меня покинуть Египет. Я оставляю командование армией генералу Клеберу. Армия скоро будет иметь вести обо мне; я больше ничего не могу сказать. Тяжело мне покидать солдат, к которым я больше всего привязан, но мое отсутствие продлится недолго».
Что такое генерал, покидающий армию, бегущий с поля сражения? Дезертир. Но надо было сделать выбор: изменить армии или Франции. Он шел, куда звала его Судьба.
В ночь на 24 августа Бонапарт погрузился на фрегат «Мьюрон» и на следующее утро потерял из виду берега Египта.
Снова начинается «безумная игра»: ставка на ставку, выигрыш на выигрыш, в геометрической прогрессии чудесностей.
Сидней Смит, так же как некогда Нельсон, гонится за кораблем-призраком, и те же Нереиды замутняют телескопные стекла его морскими туманами.
Первое веяние ветра, зюйд-оста, отнесло корабли Бонапарта километров на четыреста к западу от Александрии, к пустынным берегам Великой Киренаики; потом, изменившись на постоянный норд-вест, ветер медленно несет их вдоль африканского берега, совершенной пустыни, где искать Бонапарта англичанам не может прийти в голову.
Двадцать дней длится это безнадежно медленное плавание против ветра и морских течений. Каждое утро пловцы, измеряя пройденный путь, находят, что стоят на месте или даже отодвинулись назад. Наконец 19 сентября добрались до Сыртского залива, где наступил вдруг мертвый штиль; потом поднялся довольно крепкий зюйд-зюйд-вест и погнал корабли в пролив между мысом Боном и Сицилией. Здесь сторожил их английский крейсер. Но французы вошли в пролив как раз в нужный час сумерек; если бы чуть-чуть раньше, – неприятель увидел бы их; чуть-чуть позже, – сами не видели бы в темноте достаточно ясно, чтобы пройти мимо опасного берега. Ночью заметили огни на английском крейсере, а на рассвете уже потеряли его из виду.
То же попутное веяние ветра, зюйд-веста, – понесло их на Корсику; только бы одно дыхание лишнее, и очутились бы в самой середине английского флота; но вдруг изменившись на норд-ост, по-видимому противный пловцам, ветер сразу упал, как будто сделал свое дело – принес Бонапарта в его колыбель, Аяччо.
Луи Мейер. Прибытие во Францию Бонапарта по возвращении из Египта 9 октября 1799 года
Седьмого октября поднялся опять попутный ветер, и «Мьюрон» пошел прямо к берегам Прованса, на Тулон. Только сорок километров отделяло пловцов от берега, когда в виду Гиерских островов появилось двадцать два паруса – весь английский флот. С него заметили французские фрегаты и погнались за ними.
«Солнце заходило, и враг был против солнца, – вспоминает генерал Мармон, плывший на „Мьюроне“. – Мы видели ясно врага, а сами, в вечернем тумане, были ему почти невидимы; он не мог судить о положении наших парусов: только это нас и спасло. Минута была роковая. Гантом предложил Бонапарту вернуться на Корсику. Но тот, после минутного раздумья, решил предаться судьбе, только изменив направление – на Сен-Рафаэль-Фрежюс. Англичане, думая, что два наших фрегата вышли из Тулона, погнались за нами в открытом море, в то время как мы шли прямо к берегу».
На следующее утро, 9 октября, Бонапарт высадился во Фрежюсе и в тот же вечер выехал в Париж.
«Я не буду пытаться изобразить восторг, охвативший всю Францию, – вспоминает Мармон. – Искра, вспыхнувшая во Фрежюсе, пробежала мгновенно по всей стране». Искра восходящего солнца.
III. 18 брюмера. 1799
«Желать убить революцию мог бы только сумасшедший или негодяй», – скажет Бонапарт после 18 брюмера. И на Св. Елене: «Рассуждают метафизически и долго еще будут рассуждать о 18 брюмера, не нарушены ли нами законы, не совершено ли преступление. Но, в лучшем случае, это отвлеченности, годные только для книг, для трибун и исчезающие пред лицом повелительной необходимости; это все равно, что обвинять моряка, срубившего мачты, чтобы спастись от кораблекрушения. Деятели этого великого переворота могли бы ответить своим обвинителям, как тот древний римлянин: „Оправдание наше в том, что мы спасли отечество; возблагодарим же богов!“»
Так, до конца жизни, Бонапарт верит или хочет верить, что, убив злую половину революции, Террор, он спас ее половину добрую; а якобинцы убеждены, что он убил ее всю. Кто же кого обманывает или кто сам обманут?
«Возвращение Бонапарта было восходящим солнцем: все взоры устремились на него», – вспоминает генерал Мармон. На него устремились все взоры, потому что видели в нем восходящее солнце мира после семилетней ночи войны.
«Виват Бонапарт! Мир, мир!» – кричали толпы, бежавшие за ним по всей Франции, от Фрежюса до Парижа.
«Мы завоевали мир, вот что надо повторять во всех театрах, во всех газетах, в прозе, и в стихах, и в песнях», – скажет он вечером 18 брюмера, по крайней мере, наполовину искренне. Что такое война, этот великий завоеватель знает, как никто; помнит и будет помнить всю жизнь, что чувствовал в Яффе: «Никогда еще война не казалась мне такою мерзостью!» Да, как это ни странно, воля к миру в нем так же сильна, как воля к войне: цель всех войн его – мировое владычество, соединение народов в братский союз – мир всего мира.
Он никого не обманывает, но все обманываются в нем. Бонапарт – бог не войны, а мира, – вот одно из тех огромных qui pro quo, которые любит иногда Судьба-насмешница.
Никого не обманывает, а если это и делает, то нечаянно. Может быть, даже слишком правдив для политики. «Довольно партий! Я их больше не хочу, не потерплю; я не принадлежу ни к одной из них; моя великая партия – французский народ», – говорит накануне 18 брюмера, в самом пылу партийной свалки, на гребне той волны, которая должна поднять его к власти. Конец «партий» – это и значит: конец гражданской войны – внутренний мир.
Бывший член Конвента, нынешний депутат Совета Старейшин, Бодэн Арденнский, пламенный патриот и республиканец, умер будто бы от внезапной радости, что Бонапарт вернулся – солнце мира взошло: спасена Республика – Революция. Можно сказать, бедняга умер по недоразумению. Тем же недоразумением другие живут.
Этому ветру ложных чувств Бонапарт «позволяет нести себя к власти», подставляет ему свои паруса, как попутному ветру на фрегате «Мьюрон»; самообману всей Франции дает себя окутывать, как морскому туману, который окутывал корабль его, убегавший от Сиднея Смита.
Истину, впрочем, кое-кто уже смутно предчувствует. «Бог-покровитель, которого я призываю для моего отечества, есть деспот, только бы он был гением», – пишет пророчески памфлетист Суло в 1792 году, когда Бонапарта никто еще не знает. И около того же года восемнадцатилетний Люсьен Бонапарт говорит о Наполеоне так же пророчески: «Кажется, он склонен быть тираном и будет им, если только достигнет власти; тогда имя его сделается для потомства ужасом».
«Вот увидишь, мой милый: вернувшись, он похитит корону», – предсказывает генерал Мармон генералу Жюно при отъезде в Египет. А клубный оратор во Фрежюсе приветствует Бонапарта, только что сошедшего на берег: «Ступайте, генерал, ступайте, разбейте неприятеля, а потом, если желаете, мы сделаем вас королем!»
Свет восходящего солнца бежит по всей Франции, но, добежав до Парижа, меркнет в ноябрьских туманах.
Здесь «никто его не ждал… Особенного восторга при его возвращении вовсе не было… оно казалось бегством… Египетская кампания представлялась тогда безумным предприятием; бюллетени Восточной армии – хвастовством, а сам Бонапарт – авантюристом».
В военных кругах «обвиняли его в дезертирстве: с чисто военной точки зрения поступок его был, в самом деле, неизвинителен, и Директор Сийэс был прав, когда, жалуясь на открытое неуважение к нему Бонапарта, говорил: „Этого дерзкого мальчишку надо бы расстрелять!“»
Андреа Аппиани. Наполеон в молодости
Генерал Бернадотт предлагает Директории предать Бонапарта военно-полевому суду. «Мы для этого недостаточно сильны», – ответил ему Баррас.
«Бонапарту надо было выбирать между троном и эшафотом», – уверяет генерал Тьебо. Это – преувеличение, но, может быть, многие этого хотели и надеялись, что так и будет.
А вообще в парижских салонах говорят о Бонапарте как о любопытной диковинке или новой моде – прическе à la grecque вместо à la Titus. Самым видом своим «Африканский герой» возбуждает любопытство: большею частью ходит в довольно странном штатском платье, – не то Робинзоном, не то героем из Шахерезады: высокая фетровая шляпа-цилиндр, зеленый длиннополый редингот, широкий пояс из восточной пестрой шали, кривой турецкий ятаган, осыпанный алмазами. Вид у него такой изможденный, что, «кажется, недели не проживет»: впалая грудь, впалые щеки, смугло-оливковый цвет лица; только огромные глаза блестят невыносимым блеском.
Любопытные бегают за ним; но видеть его нелегко: нигде не показывается, кроме Института. Здесь принимает атеистическое помазание от бывших и будущих врагов своих, «идеологов», старых энциклопедистов, Вольнеев и Кабанисов.
Видеть его можно только в особняке Жозефины на тихой улице, бывшей Шантрейн, нынешней Виктуар, названной так в честь Бонапарта.
Ходит по саду; опавшие листья шуршат под ногами, как не похоже на шуршание сирийских песков; и на золотистой ржавчине листьев, на призрачной бледности античных ваз, как непохоже это лунное солнце брюмера на то лютое солнце пустыни; и там, за окнами дома, в полукруглом салоне с помпейскою росписью, эти сквозящие сквозь воздушные ткани аттических пеплумов, точно голые, тела прелестных женщин, как непохожи на те страшные тела яффских чумных; и бронзовые сфинксы кресельных ручек – на того настоящего Сфинкса – первое, изваянное в камне лицо человеческое, смотревшее на последнее, может быть, лицо Человека – l’Homme.
Очень легко помирившись с мужем после мелодраматической ссоры из-за господина Шарля и других любовников, Жозефина усердно старается: злейших врагов Бонапарта опутывает хитрыми сетями, как Цирцея, и превращает в домашних животных. Так укрощен Директор Сийэс: с «дерзким мальчишкой», которого только что хотел расстрелять, он соединяет судьбу свою окончательно.
Здесь же, на улице Виктуар, задуман план переворота. Он очень прост: Конституцию убить Конституцией; под предлогом мнимого террористического заговора перенести заседание обеих палат, «верхней» – Совета старейшин, и «нижней» – Совета пятисот, из Парижа в подгородное местечко Сен-Клу, назначив, для исполнения этой меры, генерала Бонапарта главнокомандующим войсками Парижского округа и всего «конституционного района».
Всё произойдет по-корсикански, по-семейному: главною рабочею осью переворота будет Люсьен Бонапарт, двадцатичетырехлетний председатель Пятисот, тот самый «гаденыш: briconcello», который некогда так ловко взорвал пороховой погреб под старым Батькой, Паоли: теперь он взорвет его под всею Францией. Тут же генерал Леклерк, муж Каролины Бонапарт, и генерал Мюрат, жених Полетты; командуя кавалерийскими частями в Сен-Клу, Мюрат окружит самое здание дворца, где будут заседать обе палаты. Остальные заговорщики – тоже все люди домашние, птенцы гнезда Бонапартова: генерал Бертье – начальник главного штаба, Ланн – пехоты, Мармон – артиллерии, Себастьяни, корсиканец, – командир драгунских эскадронов, он еще в Париже, в первый день переворота, окружит палату пятисот в Бурбонском дворце.
Директории бояться нечего, там только «гнилые», «les pourris», как тогда называли правительственную партию. Самый «гнилой» – Баррас, обладающий «всеми пороками древних и новых времен». Баррас – воплощенное распутство, а Сийэс, аббат-расстрига и цареубийца, – воплощенная «идеология», т. е. бессилие; Гомункул в склянке, отец бесчисленных мертворожденных конституций. С такими ли Бонапарту не справиться?
День переворота назначен на 16 брюмера; потом отложен на семнадцатое, пятницу; но Бонапарт суеверен, боится тяжелых дней и, по его настоянию, еще раз отложили на восемнадцатое – 9 ноября. Это казалось безумием: можно ли требовать тайны в течение сорока восьми часов, от ста пятидесяти заговорщиков? Но оказалось, можно; тайны не выдал никто: «так велика была жажда переворота», так «груша созрела».
Восемнадцатого брюмера, между семью и восемью часами темного ноябрьского утра, Совет старейшин, le Conseil des Anciens, собрался по внезапной ночной повестке в обычном месте своих заседаний – мрачной зале Тюильрийского дворца. Выслушав стоя составленное наспех донесение особой комиссии о мнимом заговоре террористов против свободы и отечества, и тут же, почти без прений, постановил декрет о перенесении на завтрашний день, к полудню, заседания обеих палат в Сен-Клу, поручив исполнение декрета генералу Бонапарту в качестве главнокомандующего Парижским военным округом. Только первая часть декрета была законна, вторая – нарушала конституцию: Совет старейшин не имел права назначать главнокомандующих. Этим уже начинался переворот: ось его повернулась почти невидимо.
К десяти часам во дворец прибыл Бонапарт с драгунским эскадроном генерала Себастьяни и вошел в залу Совета с блестящею свитою своих штабных генералов.
Первый раз в жизни Бонапарту нужно было произнести речь перед парламентским собранием. Молниеносный вития в своих воззваниях к армии, а также с глазу на глаз, он не умел говорить с толпою, и странно было видеть, как этот человек, невозмутимый под ядрами, смущается, робеет под взорами «болтунов-адвокатов». «Когда он произносил речи, все замечали недостатки его произношения, – вспоминает одна современница. – Ему сочиняли речи заранее, переписывали крупными буквами и учили его произносить слова; но, начиная говорить, он забывал урок и глухим голосом, едва открывая рот, читал по бумаге, с выговором еще более странным, чем иностранным, что производило тягостное впечатление: ухо и мысль неприятно поражались этим непреложным свидетельством его национальной чуждости». Не француз, ни даже корсиканец, а неизвестно кто – человек без отечества.
«Республика погибла, – говорил Бонапарт. – Вы это поняли и издали декрет, который ее спасет… Ничто во всемирной истории не похоже на конец XVIII века; ничто в XVIII веке не похоже на эту минуту… С помощью всех друзей свободы, всех, кто основал и охранял Конституцию, я стану на страже ее. Мы желаем Республики, основанной на свободе и равенстве, на священных началах народного представительства, и мы ее будем иметь. Клянусь!»
«Клянемся!» – ответили ему в один голос все генералы свиты, и гром рукоплесканий грянул с трибуны.
«Так присягнул он той самой Конституции, которую хотел уничтожить», – замечает генерал Мармон.
Из зала Совета Бонапарт сошел во дворцовый сад, чтобы показаться войскам. За ними стояла небольшая толпа. Лица были спокойны, как бы даже безучастны.
Выходя из дворца, Бонапарт заметил Баррасова посланца, секретаря его, Ботто, маленького тщедушного человечка, который старался протиснуться к нему сквозь толпу, и тотчас избрал его козлом отпущения за грехи Директории. Подойдя к Ботто и с минуту прислушавшись к его невнятному лепету, он взял его за руку, слегка отстранил и, обращаясь к войскам и толпе, воскликнул громким голосом:
«Армия соединилась со мной; я соединился с Законодательной палатой!»
Трепет пробежал в войсках и даже в спокойной толпе.
«Что вы сделали с Францией? – продолжал Бонапарт, глядя на Ботто испепеляющим взором; говорил уже не „по бумажке“, а от всего сердца, как бы с глазу на глаз. – Что вы сделали с Францией?… Я оставил вам мир, и нахожу войну; я оставил вам победы, и нахожу поражения; я оставил вам миллионы Италии, и нахожу грабительские законы и нищету. Что вы сделали с сотней тысяч французов, сподвижников славы моей? Все они погибли… Это не может так продолжаться; раньше трех лет это привело бы нас к деспотизму… Кучка бунтовщиков уверяет, что мы – враги Республики, – мы, ее утвердившие своими трудами и своею доблестью. Нет, мы не хотим патриотов больших, чем храбрые воины, лившие кровь свою за отечество!»
«Виват Бонапарт! Виват Республика!» – закричали солдаты восторженно, и толпа им ответила.
book-ads2