Часть 36 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В глубине сада была рассохшаяся зеленая терраса, без перил, плотно вросшая в облупившуюся каменную стену дома, а под ней — темный и сырой подвал, в котором валялось прогнившее тряпье да хоронили кошек и собак.
— Вот, — продолжает Сенька. — Каждую ночь привидение выходит и садится у двери — ему холодно там. Вы услышите, как оно стучит зубами и чмокает. Мы его увидим и удрапаем. Только молчком все. Пошли…
Сенька впереди, я за ним, последним медлительный Мишель.
— У меня что-то нога болит, да и мать заругает, — глухо лепечет Мишель.
— Ты землю жевал? Жевал. Клятву давал? Давал. Молчи и топай.
Мы подошли к подвалу. Сенька подобрался к двери и тронул ее плечом. Она певуче скрипнула. Из подвала веяло холодом. На каменной стене у входа высочились капли.
— Давай по одному. Родька, Мишель, а потом я.
— Хитрый какой. Давай я последним.
Мишель, добрый и неуклюжий, размахивает руками. Забыв свою степенность, он дергает головой, зачем-то поднимается на цыпочки. А кругом шуршит зелень, и шепот еще более усиливает сказочность и таинственность глухого вечера. За домами лают собаки. Свет из окон яркими квадратами лежит в траве.
— Ну, Родька, двигай.
Дверь, размокшая и скрипучая, легко поддается.
Мишель впился в мою руку. Сенька задвигает дверь, становится тихо и жутко… Я слышу, как дышит Мишель.
Сердце стучит неистовым задохнувшимся страхом. И вдруг… резкий свет от фонарика в руке Сеньки падает тонкой струйкой в угол, и там… стоит кто-то в белом.
— Видишь, — шепчет Сенька.
Слышится хруст зубов и шамканье губ. Зашуршал камень под ногой. Что-то белое бросилось в сторону и исчезло.
Мишель чуть не упал и крепко ухватился за мое плечо. Я почувствовал, как слабеет его рука, и поддержал его.
Мишель молчит. Камни осыпаются под торопливостью шагов. Мы поднимаем Мишеля, выносим наружу и опускаем на траву. Сенька заикается.
— Родька, воды. Живо.
— А в чем?
— В ладонях.
Очертя голову, я мчусь к крану под окнами и, расплескивая воду, приношу назад только мокрые ладони. Лоб у Мишеля большой и белый. Он открывает глаза и глядит непонимающим сонным взглядом.
— Ты это… малость перепугался. А все просто. Я на палку навесил простынь — у мамки украл. Протянул к двери веревку и дернул, простынь и упала, — оправдывается Сенька. Он гладит волосы Мишеля, и мне чудится, что он вот-вот заревет.
— Я сейчас огурцов притащу. А ты лежи.
Под окнами две грядки огурцов. Днем их охраняет бледная и тонкая, как веточка, девочка Вика. Сеньке нравится Вика, и он подбрасывает иногда в ее окно цветы, а вечерами ворует огурцы с грядок.
Мы уходим на наше излюбленное место, садимся на камни и ждем Сеньку. Он долго шуршит ботвой и появляется довольный и кроткий. В рубашке у него огурцы.
— Я домой пойду, — мычит Мишель. — Не надо мне огурцов. Я хочу спать.
— Ну и ступай. Мамке ни слова. Побьем… Завтра приходь утром сюда.
Мы остались вдвоем. Шелковая густая синь будто вздрагивает.
— Родька, и нам пора. Я это зазря сегодня утром дрался… Зазря.
Сенька трет ладонью щеку и моргает всем лицом.
Я привычным договоренным стуком звякаю по стеклу. Марта открывает окно:
— Ах, Родька, Родька, и в кого ты такой бродяга.
МИШЕЛЬ
Снова всколыхнулась снегом и ветром зима. Время летело, как стрела, пущенная в беспредельность.
У Мишеля очень больное сердце. В год раз, забрав скрипку и маленький узелок, он ложится в больницу. Тогда за стеной становится тихо и даже скучно без плачущих вечерних звуков скрипки.
Через месяц он возвращается, побледневший и большеглазый, и снова поет скрипка жалостливо и одиноко.
Однажды мы взяли лыжи и спустились к Казанке. Мишель отставал, задыхался, но крепился. Сенька не пошел, сказал:
— Дело это ерунда. Я лучше читать буду.
Далеко-далеко тянулось белое, продуваемое ветром снежное поле.
— Родь, а Родь, может отдохнем?
— Да где? И сесть-то некуда. Давай ближе к краю, там и посидим.
На горе чернеет Троицкий лес. Мы съехали в овраг и, сняв лыжи, сели на ремни. Мишель чуть побледнел.
— А ты отца любил?
— Да.
— И я. Мать злая, а он был добрый. Он не заставлял меня играть на скрипке и не бил полотенцем, не говорил: «Я из тебя сделаю Никколо Паганини». Учитель лысый, вытягивает пальцы. У него в ушах волосы растут, Знаешь, Родька, как мне надоела скрипка?
Мишель обводит языком шершавые губы и снимает ушанку. От головы его идет пар.
— Сейчас какой-то ходит, конфеты носит, сынком называет… Тоже мне. Слушай, а как это, разве я его назову папой?
— Не зови, Мишель. Я вот никогда бы…
Я вспоминаю Белова и его слова. Я вспоминаю женщину у ворот и смутно догадываюсь, что это одно, что здесь что-то не так.
В овраге тихо. Ветер свистит высоко над головой. Реденькие кусты, пробив снег, торчат по склонам оврага.
— Ну пошли.
Наверху ветер налетает и, точно стремясь наверстать упущенное, хлещет по глазам, кружат, намереваясь свалить в снег, засыпать и потом дьявольски свистеть, торжествуя победу.
— Э-гей!..
С лип осыпается снег.
— Махнем вниз.
Мишель заглядывает через мое плечо — склон крутой. Внизу, подле изгороди, оставшейся с лета, два пня.
— Не бойсь, Мишель.
Я ныряю в белое море. Захватывает дух, и быстрая белизна летит навстречу. Лыжи наткнулись на что-то твердое. «Убился» — проносится мысль. Дыханья нет, рот залепило снегом. Острая боль вонзается иглами в ногу. Я чувствую, что теряю землю.
Все…
Когда я открыл глаза, стремительная синева уносила, белое облако, оно будто цеплялось за острые ветки высокого дерева. Мишель сидел на пне и плакал.
— Ты чего?
— Лежи, лежи. У тебя кровь сквозь валенок.
— А как ты меня дотащил?
Мишель молчит и колдует над лыжами.
— Ты не умрешь, Родь. Не надо. Потерпи… Давай потихоньку ползти. Я поддержу.
Он подталкивает к голове лыжи, перевязанные невесть откуда появившейся мочалой, приподымает мою ногу. Боль опрокидывает меня.
book-ads2