Часть 25 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вдруг нечаянно она больно ударилась ногой о чемодан, и у нее из глаз брызнули слезы.
Она сказала:
— Ты очень плохой. Ты невозможно плохой. У тебя даже замки ржавые.
Она ругала чемодан, как человека. Он неуклюже лежал на боку, пухлый и большой…
ЖЕЛТАЯ ПТИЦА
Я жду писем, но их нет. Это плохо, когда нет писем. День… два… три… неделю… месяц… Может быть, их не будет совсем, как снега летом. Я жду. Я спускаюсь вниз к деду Афанасию и спрашиваю:
— Как погодка?
— Нету тебе писем. Гуляй, — отвечает хмуро дед. Он сидит на широком стуле и читает газеты. Читает подолгу, несколько раз в день, кашляет, поправляет очки и опять читает.
Я хлопаю дверью, и следом за мной со ступенек спрыгивает Наташка, важная, в первых бантиках, пуговицы блестят на пальто. Она глядит на солнце, смеется и кричит:
— Дяденька, достань мне сосульку…
Кричит долго и пронзительно, пока не зажимает в варежке чистую, как стекло, сосульку. Потом убегает за угол и грызет ее маленькими белыми зубами.
К Наташке подходит уличный, ничей пес, всегда улыбающийся попрошайка, извивается, показывает Наташке язык, тыкается мордой в ее боты и весело встряхивает ушами.
— Не дам… Вот какой… — говорит Наташка и прячет сосульку за спину. Но пес пристает, садится на задние лапы, крутит мокрой мордой.
Наташка бежит назад к подъезду, за ней юлит пес.
От голого гравия идет весенний теплый пар, по небу, как белые одуванчики, летят облака.
А писем нет…
Наташка оглядывается на пса, звонко разбивает о камень сосульку, щурится на брызнувшие осколки и принимается воевать с толстой тяжелой дверью.
Пес оскорбленно фыркает и прямо по мелким лужицам идет прочь.
— Дедушка, весна! — визжит Наташка.
Но дед будто не слышит ее и закрывает улыбку газетой.
Наташка залезает на стол и болтает без умолку, делает страшные глаза и веселит дедушку. Она зажигает ему спички и рассказывает сказки про волка и лису.
А писем нет.
Я медленно поднимаюсь наверх.
— Фараон! — кричит снизу Наташка.
— Фараон! — прокатывается по общежитию.
Это Наташка дразнит меня. Ей забавно и светло — весна, сосульки сыплются.
Сейчас она соберет тряпичных кукол в цветастых сарафанчиках и примется их усаживать у батареи. Она будет их баюкать, петь и расставлять перед ними чашечки. Она повяжется фартуком. Она будет играть «в дочки-матери». Позовет:
— Дедушка, иди сюда. Ты будешь «папой». Ладно? Я тебе нисколько не мешаю. Ты можешь там сидеть, но только разговаривай…
И дедушка начнет разговаривать. Он редко говорит, словно ему трудно, а здесь заулыбается и заговорит…
Зимой Наташка бегала в высоких валенках, уходящих под пальтишко, и большом платке. Платок ей повязывал дедушка — крест-накрест за спину в крупный узел, и когда Наташка проходила по улице, узел двигался, как еж.
Однажды она вошла к нам, стряхнула растаявший снег с волос и, повернувшись спиной к Федьке, моему другу по комнате, скомандовала:
— Развязывай…
Потом спросила:
— Чаем будете поить?
Федька отогревал в громадных ладонях ее руки, дул на захолодавшие пальцы, а Наташка смеялась:
— Какой ты большой, дядя Федя… больше дедушки. А у тебя усов нету.
— Вот садись здесь и не бубни. Фараон учит, — басил Федька и показывал пальцем в мою спину. — У него эти самые крючки, значки — интегралы в общем, не получаются… Понимай. Он фараон в общем… Понимай.
Наташка «понимала», складывала руки на коленях и затихала.
— Ну, я мигом. Ноги в руки и в магазин. А ты сказку сочиняй, потом расскажешь… Каких тебе конфет купить?
— В бумажках.
Федька вылетел в коридор. За моей спиной было тихо. Наташка посапывала и молчала.
— Фараон! — вдруг позвала она.
— Чего? — грозно отозвался я.
— А ты почему сердитый, фараон?
— Не мешай.
— А у тебя уши круглые и красные… ты их красишь, да?
— Крашу…
Я прошагал мимо Наташки в коридор курить.
Когда вернулся Федька, они устроились у тумбочки и пили чай из алюминиевых кружек.
— Ты сочинила сказку? — спросил Федька.
— Сочинила, про фараона… Только потом расскажу. Вот чаю попью и расскажу. — И, пригнувшись близко к Федьке, зашептала: — Ты знаешь, дядя Федя, у фараона уши круглые и красные. Какой…
Федька гоготнул.
С тех пор Наташка дразнила меня «фараоном»…
А писем нет.
Я достаю из-под матраца старые письма. Их много — пухлых, тонких, с падающими на бок словами, с подпрыгивающими точками, с засушенной гвоздикой и обыкновенными пятнами от пальцев.
Я их складываю веером.
Я заново перечитываю их, как рассказ.
Я добавляю к ним себя, свои мысли.
«Не приезжай… Лешка. Сейчас слякотно. Бездорожье. Пока доберешься до райцентра, поймешь, как глупо все устроено. В дожди плохо. Я хожу в резиновых сапогах. Я уже ничем ни от кого не отличаюсь. Во мне все просто, без уюта, как в полевом вагончике. И ты знаешь, иногда после школы сажусь на кровать и пробую зареветь — не получается. За ночь подсушит все — улицы, деревья. Утром глянешь — и так свободно кругом от вымытого неба, и я бегу в школу к моим пацанятам и учительствую, и думаю о тебе…»
Конечно, она устает. И у нее вечерами болит голова. Она садится на табурет и долго снимает грязные сапоги. И ей не до меня. Она так устала, что ей не хочется писать мне и она просто думает. Выходит за деревню и думает.
«Мне кажется, я давно-давно была там, в городе, около тебя. Жила чинненько по часам, ходила аккуратненькая по выметенным аллеям, слушала городских птиц… Давно… Била мяч через сетку.
И мир был прост,
как стакан воды,
И мир был сложен,
book-ads2