Часть 17 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И тут у Карелина пальто распахнулось, и к моим валенкам упали шкурки, меховые шкурки каких-то неведомых зверьков. Шкурок было много: серебристых, коричневых и точно вылинявших. Тетя Зина разом опустилась на них, закрыв широким подолом и шкурки, и грязные половицы. Она быстро и мелко улыбалась.
— Вы идите… идите в дом. Санечка наш гость.
Карелин подтолкнул меня к двери, и я оказался на месте Владика. А тетя Зина, все так же улыбаясь, собирала в подол шкурки. И было что-то жалкое в ее улыбке и сальных волосах, выбившихся из-под платка.
Я отвернулся, чтоб не видеть. Я хотел бежать. Бросить белье и бежать.
Но я знал, что за стирку должны матери что-то передать и потому прошел в переднюю и сел на сундук.
В углу на ватнике лежала такса и смотрела на меня добрыми слезящимися глазами.
— Владик! — куда-то вниз, перегнувшись через перила, кричала тетя Зина. — Ты взял яблоко? Что? Яб-ло-ко…
И я их увидел. Прямо передо мной на кухонном столе — яблоки, сочные, красные. Волшебные яблоки. Такие продавали до войны на базаре в плетеных корзинах. Я помню, отец покупал мне их. Я помню, как они хрустели на зубах. О, это были непонятные далекие яблоки. Потом они пропали. И вдруг… На большом блюде лежало чудо. Чудо… война, зима и вдруг яблоки… Я чуть не задохнулся.
— Ну, принес, Санечка? Ты молодец. Все здесь?
— Все…
— Сейчас я соберу что-нибудь, а ты матери отдашь.
Тетя Зина скинула пальто и, поддерживая подол, ушла в комнату. А я глядел на яблоки и не мог оторвать глаз от них.
А что, если… одно. Только одно. Они не заметят…
Не чувствуя ног, я рванулся к столу, схватил яблоко и спрятал в карман.
Сердце билось так, словно я весь был им.
А такса, положив на передние лапы мордочку, спала. Может быть, просто делала вид, что спит, будто говоря: «Мне все равно… Ты видишь, я сплю. Я всю жизнь сплю…»
Яблоко обжигало пальцы. Я снова сидел на сундуке, беззаботно болтал ногами и молил бога, чтоб тетя Зина меня быстренько выпроводила.
Она появилась в халате, скользнула по мне улыбочкой и сказала, передавая что-то завернутое в газету:
— Чем могу уж… Ты, Санечка, так и скажи.
— Скажу.
— Ты люби маму. Бедненький, как же ты без папки-то? Иди, Санечка… Иди.
Перелетев лестницу, я вонзил ключ в дверь и передохнул. Матери дома нет. Она в госпитале. Я сейчас съем яблоко. Нет… Я понесу его в школу, и мы с Петькой разрежем его пополам бритвой и съедим. Нет… На много-много кусочков, и будем долго-долго есть.
Я положил сверток, что дала тетя Зина, на стол, схватил портфель и помчался в школу.
Петька сидел на парте, обхватив руками колени. Он не слышал, как я вошел в класс, и разглядывал заплатку на валенке.
Валенки были у него громадные, с отцовой ноги, и Петька гордился этим.
Я выхватил из кармана яблоко и крикнул:
— Видал! У тебя такого нет.
Но Петька не поднял головы.
— Ты чего, Петька? Мать купила. Мы его съедим сейчас пополам…
— Уйди. Война, а ты…
Я отодвинулся от него. Мне стало стыдно и одиноко.
Зачем-то я засунул яблоко в портфель, зачем-то пошел назад из класса, зачем-то долго блуждал по снежным улицам, пока вконец не замерз и не вернулся домой.
Я ждал мать.
Затопил печь и сидел, глядя на огонь, думая, как плохо все сложилось: идет война, а я дома, да еще яблоко украл.
Мать возвратилась поздно. В доме было тепло от жаркой печки. Мы зажгли свечу, вскипятили чай. И вдруг, сам того не ожидая, я сказал:
— Я украл яблоко… У Карелиных. Я украл…
Мама молчала. Она будто не видела меня.
— Я украл яблоко…
Я не выдержал и, зарывшись лицом в материн подол, горько заплакал.
Она гладила мою голову, — она поняла меня, и от этого мне стало еще больнее.
— Никогда… Никогда… — твердил я.
— У Петьки убили отца, Саня.
— Как… убили?
— Фашисты.
Моего отца тоже могут убить.
Я вдруг понял это жестокое слово: война. Я снова увидел Петьку в громадных валенках, сидящего на парте. И мне почудилось, что я слышу его голос:
— Война, а ты…
…Утром, проснувшись, я не поверил глазам: на столе в тарелке лежало яблоко.
Нет, это было другое, не карелинское яблоко. Откуда его мать взяла, не знаю.
Я оделся и пошел к Петьке.
Вьюжило. Сугробы были похожи на чистую мыльную пену. Будто кто-то в большом корыте взбивал ее, и она вскипала, вскидывала заячьи лапы и, рассыпаясь снежным пухом, летела в глаза.
ПЕСНЯ
Земля почернела, взбухла, ступи ногой — след остается. Трава выбилась кое-где, зашевелилась, вбирая жадно солнце, зелеными кучками встала, держа на весу редкие капли росы.
Глотнешь сырой воздух, оглядишься вокруг — и удивишься чему-то необъятному, сквозному, точно вся ширь прострелена светом — удивишься земле ли, небу ли, будто сам, как трава, проколол землю и потянулся к свету…
Они спрыгнули на мокрую гальку. Он держал ее за руку, словно она могла убежать. И когда мимо них побежали зеленые пыльные вагоны и по лицу заструился воздух, теплый и упругий, он сказал:
— Вот и приехали… — Поправил на спине рюкзак и зашагал крупно, тяжело, стиснув ее маленькую горячую руку.
Они шли по шпалам. Поблескивающие рельсы убегали далеко, и там, где они разом обрывались, поднималось круглое солнце.
— На рельсах лежит солнце, — сказал он. — В этом есть что-то громадное… как счастье. Дай мне сетку.
— Что ты… Мне совсем не тяжело. А у тебя рюкзак.
Помолчали.
— Ночью тебе будет холодно, — проговорила она.
— Я об этом не подумал. Там есть теплое одеяло и керосинка. Можно кипятить воду. Я взял термос. Согреюсь чаем. Вообще мне ни черта не нужно. Бумага и стол. Вот и все.
— Когда ты приедешь в город?
— Дней через десять. Кончу главу диплома и приеду. Боюсь, буду писать другое. Не диплом. Тогда позже…
— Тогда я приеду.
book-ads2