Часть 24 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вы когда-нибудь видели, чтобы пятеро детей играли в квартире в сорок квадратных метров, не стукаясь о мебель и двери? Я — нет.
Он не знает, верит ли она — может, и нет. Между тем это правда. В квартире слишком много мебели и слишком много детей. Впору задохнуться. Каждое движение локтя, каждая траектория коленки может привести к столкновению, напоминая, что здесь слишком тесно, что их тут чересчур. Хамид знает, что у жителей квартала с муниципалитетом и его Службой многоквартирных домов — диалог глухих, письма чаще всего пишет он. Требования семей: квартира не отвечает нашим нуждам. Ответ властей, прозрачный сквозь витиеватые формулировки: нечего рожать столько детей. И есть что-то странное в этом ответе для всех приехавших сюда семей, потому что он как будто означает, что квартира незыблема, это люди должны приспосабливаться к священной данности, каковой является ее площадь. На родине, когда семья разрасталась, пристраивали этаж, флигель или даже новый дом. Жилище пребывало в движении, в развитии, как жизнь, как семья, а теперь это коробка, размер которой железно определяет ее содержимое.
— Ты хорошо спишь, Хамид? — продолжает социальная работница.
Он качает головой. Нет, спит он плохо.
— Потому что слишком много занимаешься?
Снова подергивание головы, чуть презрительное. Ничто не слишком, когда надо быть лучшим во всем.
— Тебе есть где спать?
— Есть ли кровать? Вы об этом?
— Да.
— У всех есть кровать.
Свою кровать он делит с маленьким Хасеном. В соседней спят вместе Кадер и Клод. Это спальня мальчиков. Когда ему снятся кошмары, он будит всех троих. Ему стыдно. И, что правда, то правда, потом даже не пытается уснуть.
— Почему такой интерес к моей кровати?
Под шлемом тщательно укрощенных волос, естественной защитной униформой, социальная работница краснеет. Мальчик смущает ее, эта смесь мужчины и ребенка еще не схватилась, и две фазы проявляются поочередно. Иной раз в жестах, в мимике он так похож на взрослого, что она не может назвать его невинным. Ей кажется, что он смеется, издевается над ней. Она чувствует себя в опасности, как бывает всякий раз, стоит ей столкнуться с мужчиной (социальной работнице не с кем поделиться собственными страхами, для социальной работницы нет еще одной социальной работницы, которая приняла бы ее в кабинете с успокаивающими картинками на стенах и спросила бы, хорошо ли она спит). И потом, он красив, а красота всегда волновала ее, трогала до слез или заставляла нервно хихикать. Эта женщина, наверно, первая признает, что в ровных и правильных чертах лица Хамида есть красота, хоть на него и падают иногда завитки кудрявых черных волос, а левое веко подергивается. В этом городе никто не воскликнет, увидев его, как восклицают, увидев белых детей, — с нежностью, с восхищением: «Какой красавчик…» Нет, об этом всегда скажут с опаской, как будто это способность к адаптации, которую он развил, чтобы выжить во Франции, обворожить местных жителей, чтобы те забыли его порочное происхождение. И еще, пожалуй, с безотчетным страхом, и с легким возбуждением, боясь подойти слишком близко и в то же время желая этого. Будут говорить ему в укор.
— Это моя работа, — отвечает она сухо, будто отшивает назойливого кавалера в баре.
Потом, опомнившись и обращаясь на сей раз к ребенку, а не к взрослому, зреющему в его теле, протягивает ему банку с мятными конфетами, занимающую почетное место на письменном столе. Хамид улыбается, закатив глаза, и по привычке еще со времен Ривезальта берет три: себе, Далиле и Кадеру.
Выйдя из кабинета, чтобы встретиться с Жилем и Франсуа, он думает, что правильно промолчал. Тем, кому снятся кошмары, дают таблетки, делают уколы. Субстанцию снов заменяют в них химическими веществами. Он этого насмотрелся и в Ривезальте, и в Жуке.
Социальная работница, может быть, и хорошая, она к нему с добром, но было бы слишком рискованно рассказать ей обо всем, что происходит с ним ночью, признаться, что, стоит закрыть глаза, и на экранах его век горят оливы. Человек-огонь с горящей шиной на шее приходит каждый вечер, а следом за ним и человек-железо, опутанный колючей проволокой. Хамид и сам толком не знает, откуда берутся эти кошмары. Он не помнит, чтобы был свидетелем этих сцен, или, вернее, думает, что не помнит, потому что эти картины не попали в ту часть памяти, какая ему доступна. Однако зря он думает, что их не было или что они не запечатлелись в нем. Они здесь, в подкорке, въелись в него. Ночами, когда барьеры языка сдают под напором сновидений, они всплывают на поверхность, капая ядом прямо в его мозг.
— Чего она от тебя хотела?
— Как всегда.
— Может, она в тебя влюбилась.
— Чушь.
Хамид тычком посылает подальше смеющихся приятелей. Их дружба нова и важна для него, потому что это не ребята из Пон-Ферона. Жиль — сын крестьянина, он живет на ферме с коровами и яблонями, которая кажется Хамиду мирным и тучным подобием горной деревни с ее козами и оливами. Франсуа — сын аптекаря и живет в частном доме в центре города, большом, как весь или почти весь квартал Хамида. Друзьями они стали случайно: сидели за одной партой, и учитель дал им задание: сделать общий доклад об изобретении книгопечатания. Когда они его готовили, Хамид не удержался и заметил Франсуа, что его зовут как одного из героев «Клуба пятерых».
— Знаю, — ответил тот, — самого большого мудилу из всех.
Они посмеялись все втроем, особенно Хамид, который стесняется произносить грубые слова.
— А твое имя, — спросил Жиль, — что-то значит?
— Не, — ответил Хамид, — просто имя.
С ними он говорил о великах (значит, они мечтают и о мопедах), о комиксах (они любят приключения: «Фантастическая четверка», «Люди Икс» и «Мстители»), о кино («Бэтмен», «Джесси Джеймс против Франкенштейна», уйма вестернов — насмотревшсь их, они ходят, засунув большие пальцы за ремень и приволакивая ноги), о девочках (они им неинтересны, потому что ни одна не похожа на Анжанетт Комер, черноволосую актрису из «Человека из Сьерры» [55]). Они очень серьезно обсуждают музыку, и Хамид с Жилем, понимая, что больше смотрят конверты, чем слушают пластинки, так как у обоих нет денег, чтобы их покупать, пускаются в изощренные рассуждения, порой и ни с того ни с сего добавляя агрессивности, чтобы Франсуа признавал их мнение — ведь на старте-то фора у него.
С ними Хамид иногда упоминает о своих кошмарах — тех, о которых никогда не расскажет социальной работнице. Он признается им, что ненавидит ночь и боится засыпать:
— Мой отец говорит, что сон — это чудесно. Я слышу с малолетства: ночь, мол, нужна для того, чтобы ты мог представить свою жизнь без проблем. Только у меня, кажется, все наоборот. Когда я просыпаюсь, то вижу, что могу сделать, чтобы моя жизнь стала лучше, но когда сплю, все наваливается разом, и сделать я ничего не могу, я ведь сплю.
— А ты вообще не спи, — посоветовал ему Франсуа, — тогда сможешь завоевать мир, пока все спят! Ладно, кто на воротах?
Так, пристроенные между спорами о «Битлз» и футбольным матчем, кошмары пугают меньше.
С тех пор как мальчуган подружился с Франсуа и Жилем, его почти не бывает в квартире. Он уделяет меньше внимания братьям и сестрам, и помочь его теперь не допросишься. Ему хочется быть все время вне дома, разговаривать, играть.
— Можно, я пойду к друзьям? — спрашивает Хамид Йему, едва закончив делать уроки.
Она оборачивается, вытирая руки о передник.
— И о чем вы только разговариваете с друзьями, если ты все время рвешься к ним? Вы еще не все друг другу сказали? Какой интерес молоть языком?
Поворчав, она чаще всего отпускает его, и он, счастливый, сбегает по лестнице и мчится к мальчикам на другой конец города, на муниципальное футбольное поле или в гараж Франсуа. Он всегда с радостью уходит из квартиры и от угрюмого настроения родителей, отчаянно дисгармонирующего с жизнью, которая в нем кипит.
Йема сидит в кухне, глядя на письма, которые она достала из почтового ящика, — ни она, ни ее муж не станут вскрывать их, пока нет Хамида. Она ждет его возвращения и думает, что, наверно, нужно перестать кричать и сердиться, она ведь просто хочет сказать, что любит его, но не знает как. Ее первый мальчик. Зеница ее ока. Ее маленький француз…
Конечно, она хочет, чтобы он играл, как все мальчишки. Но при всем ее желании вернуть ему кусочки детства, украденные войной, она не может не понимать, что ей нужно, чтобы он был рядом: он ее проводник во внешний мир, который продолжает пугать ее до жути. Без своего посланца, своего легконогого гида она пропала.
Когда, например, звонит телефон, это всегда мука мученическая. Али и Йема не решаются подойти: вдруг в трубке прозвучит французская речь. Йема по-прежнему не знает ни слова на этом языке. Ее муж мало-мальски освоился, но ему нужно лицо, мимика, чтобы заполнить пустоты на месте всех слов, которых он не понимает. От телефонного звонка его бросает в холодный пот. Иногда он вешает трубку, едва услышав «здравствуйте» по-французски, — так боится показаться смешным, если начнет разговор.
Поэтому за пронзительным звонком чаще всего следует секунда тишины — как будто по звуку они могут догадаться, на каком языке будет говорить собеседник, — а потом крик:
— Хамид!
Он — домашний секретарь на телефоне. Раньше он этим гордился. Теперь, в переходном возрасте, ему хочется, чтобы его оставили в покое, — пусть бы никто не вторгался в пространство его мечты. Но он продолжает исполнять свои обязанности, потому что в нем нуждаются. Никто не просит Далилу сменить его, ведь Далила всегда, всегда сердита. В ее хрупком теле — чудовищные запасы ярости. Надо видеть ее утром, когда она встает и собирается в школу, а как она пьет кофе с молоком — эта девчонка ухитряется воевать со столом, воевать с чашкой, с сахаром, с ложечкой. Когда звонит телефон, она поднимает свои черные глаза лишь для того, чтобы испепелить его взглядом, после чего убегает и закрывается в комнате девочек. Хамид подходит, передает трубку, если слышит арабский или кабильский, записывает, что передать, если говорят по-французски. Никто никогда не учил его телефонному этикету — поэтому, снимая трубку, он говорит не «алло», а «кто это?».
Большинство дядюшек и тетушек Наимы сохранили эту привычку даже тридцать-сорок лет спустя, и каждый раз, когда она им звонит, ее раздражает этот первый вопрос: она как будто виновата, что позвонила.
• • •
Серым и тусклым утром 1967 года, в один из дней нормандской зимы, которая тянется с октября по апрель, когда дети делают уроки за столом в гостиной, Али встает с дивана и идет к большому шкафу, занимающему всю стену, — к этому чудовищу ни Хамид, ни Наима так и не смогут привыкнуть: дьявольский гибрид буфета и нормандского шкафа, к которому производитель счел нужным добавить колоннады и маленькую витрину для самых красивых чашек. В нижней части слева, в выдвижном ящике лежат медали Али, «семь кило железа», которые он привез с собой из Алжира.
В этот день, ни слова не говоря, он встает с дивана, на котором смотрел телевизор, подходит, выдвигает ящик и скрывается в кухне. Хамид, Кадер, Далила и Клод слышат, как он вытаскивает из-под раковины большое мусорное ведро, потом до них доносится звон медалей, которые, вывалившись из ящика, падают на кучу очисток с приглушенным липким «плюх».
Али возвращается в гостиную, задвигает пустой ящик на место и снова садится на диван. Он так и не сказал ни слова. Дети продолжают делать уроки, ни о чем не решаясь спросить.
— Это, наверно, был крик о помощи, — скажет позже Хамид.
— Это был бунт, — скажет Далила.
— Жалко, — скажет Кадер.
— Я совсем не помню эту сцену, — скажет Клод. — Ты уверена, что так вообще было?
Но пока они все молчат.
Они вообще все реже говорят с родителями. Язык постепенно отдаляет их друг от друга. Арабский остался языком детства, не покрывающим реалии взрослого мира. То, чем они живут сегодня, называется по-французски, во французском обретает форму, и перевод невозможен. Поэтому, обращаясь к родителям, они знают, что отсекают от себя всю эту новую зрелость и вновь становятся кабильской малышней. Между арабским, ставшим для них уходящей натурой, и французским, не дающимся их родителям, в разговорах нет места для тех взрослых, которыми они становятся.
Али и Йема смотрят, как арабский становится иностранным языком для их детей, слышат, как все больше забываются слова, множатся ошибки и в речи все чаще проскакивает французский. Они видят, как ширится пропасть, и ничего не говорят, разве что — может быть — время от времени, потому что надо что-то сказать:
— Это хорошо, сынок.
В квартире, так и не ставшей для них по-настоящему своей, они ужимаются, как могут, чтобы поколение, выросшее здесь, вволю жило в этих слишком маленьких комнатах, заставленных излишками мебели, купленной ими лишь потому, что они увидели картинку — и сами уже не помнят, в каком каталоге.
Круглый стол посреди гостиной все чаще служит письменным столом Хамиду и Кадеру. Мальчики уже не только бегло читают и пишут, но и владеют официальным языком, почерпнутым из почты, и могут разобраться в цифрах из платежных квитанций. Они вызвались быть адвокатами, бухгалтерами, писцами и социальными помощниками для большей части соседей — и те приходят к ним, нагруженные бумагами всех сортов. Тщательность, с которой неграмотные рабочие хранят и классифицируют документы, неизменно удивляет мальчиков. Они принимают соседей с маской серьезности на лицах, плохо скрывающей ликование, и, покивав, принимаются за анализ принесенных бланков, как прорицатели былых времен вскрывали бы брюхо животного, чтобы прочесть по внутренностям тайные послания высших сил.
— Сколько у них бумаг, у всех этих французов, — замечает Йема в кухне, качая головой. — Впору поинтересоваться, что же тут можно сделать без бумаг. Умереть? Я уверена, что даже для этого они потребуют документы, а если их у тебя нет — живи, пока не раздобудешь…
Вокруг нее, на тесном пятачке между раковиной, плитой и пузатым холодильником, женщины ждут своих мужей после «консультации» двух мальчиков в соседней комнате. Далила недовольна, что ее тоже отправляют в кухню или в комнату девочек, хотя она старше и способнее Кадера. Но, несмотря на ее правильные до совершенства табели, она наталкивается на невидимые преграды мира женщин, и бюро рекламаций поручено только ее братьям. Те не спрашивают никакой платы — «трудимся только за славу», говорит иногда Кадер, унаследовавший комиксы старшего брата про рыцарей, — но работают тщательно. Больше всего времени пожирает переписка с органами социального страхования. Несчастные случаи на производстве нередки в их рабочем квартале, и двое соседей уже много месяцев добиваются пенсии по инвалидности. Составляя такие письма, Хамид и Кадер отточили технику, и консультации проходят теперь по четкому ритуалу. Соседи показывают, где у них болит, и мальчики с величайшей серьезностью задают им вопросы, что твои доктора, спрашивают, как болит и насколько сильно. Потом Хамид открывает словарь, подаренный два года назад учителем, — его обложка отрывается от корешка, несмотря на все предосторожности. Они с Кадером ищут на цветном развороте по анатомии больной орган, мышцу или кость и обсуждают случай, иногда поправляя несуществующие очки.
«Я позволю себе, — пишут они, договорившись, — требовать дополнительной экспертизы, так как ввиду тянущей/колющей/стреляющей боли (они, возможно, злоупотребляют прилагательными, но характеристики боли им очень нравятся), которую я ощущаю ежедневно в селезенке/ в пояснице/в коленной чашечке/в шейных позвонках, мне представляется вероятным, что доктор Х что-то упустил в ходе последнего осмотра».
Много лет спустя Кадер станет медбратом. И будет часто повторять, что именно тогда, рассматривая схемы человеческого тела в старом словаре, открыл в себе это призвание. Еще и сегодня он признается в особой нежности к пациентам с переломом таранной кости, потому что в детстве это была его любимая кость в анатомической таблице.
book-ads2