Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 23 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В прошлом году Мессауд решил не ехать с ними в Нижнюю Нормандию; Йема плакала. Она не могла смириться с тем, что семья снова будет разбита, кусок здесь, кусок там, а вся Франция посередке, ведь семья и без того была маленькой, ущербной, осколком; но Мессауд стоял на своем. Он хотел строить свою жизнь, убежденный, что тепло, которое он потеряет, отдалившись от стаи, компенсируется пространством и временем, сопутствующими одиночеству. Вскоре после отъезда сестры он нашел работу в Маноске, покинул «Дом Анны» и поселился в оранжевом домике в южной части города. Встреча была радостной и шумной, как будто — и на сей раз тоже — она оказалась плодом необычайного случая, шанса, выпадавшего немногим. Две недели каникул дети купаются в Дюрансе (Наима нашла фотографию, где все четверо в плавках, даже Клод, которому всего два года), играют с одноглазым котом, бегают взапуски от дядиного крыльца до дорожного знака. Их кожа в считанные дни покрывается загаром и вновь приобретает цвет матовой глины. Взрослые все больше сидят под зонтиком, в лужице тени. Йема регулярно исчезает, чтобы покормить Хасена, который еще не сходит с ее рук, и вокруг их почти сросшихся тел витает кислый запах материнского молока. Мужчины вполуха слушают музыку по радио. «Даже если ты вернешься, наша любовь умерла». Под вечер они открывают бутылку прозрачного розового вина. (Али теперь случается пить на людях. Он оправдывается, мол, они живут во Франции, это нормально, — а Йема мирится, молясь, чтобы Аллах и ее муж знали границы. Она не возражает, только строго поглядывает на уровень вина в бутылке.) Чтобы доставить удовольствие сестре, Мессауд ставит на проигрыватель пластинку с песнями Умм Кульсум [53]. «Я забыла сон и грезы, я забыла ночь и день». Дети, когда возвращаются, умоляют поставить что-нибудь другое, но Йема непреклонна. Напевая, она готовит ужин на всех. Радуется круглым и сочным плодам оливковых деревьев, растущих здесь так же легко, как в Алжире. В Пон-Фероне их можно раздобыть только в крошечных баночках, фаршированных анчоусами или сладким перцем, непригодных для готовки, да и цены на них такие, что это роскошь, доступная только семьям из городского центра. У брата она горстями зачерпывает оливки прямо из ведра и отваривает, пока от горечи не останется лишь далекое воспоминание. Она добавляет их к курице, жаренной в масле с луком и приправленной шафраном. Кухня наполняется аппетитными дымками и потрескиванием. Зелено-золотистый тажин зитун [54] прекрасен, и Мессауд не скупится на комплименты. — Как ты обходишься без меня? — тревожится Йема. — Умираешь с голоду? — Справляюсь, — отвечает брат. — Но все-таки, когда ты женишься? Он смеется и не отвечает. Ему хорошо здесь одному. В его словах, в том, как он смотрит на домик посреди засыпанного гравием двора, чувствуется гордость: ему удалось покинуть лагерь. Но при этом почти все бывающие у него гости — жители «Дома Анны». Как будто он и не уходил оттуда. — Почему они торчат здесь целый день? — спрашивает Йема. — Им что, больше делать нечего? — Им на пользу немного проветриться, — объясняет Мессауд. — А то дома они только и здороваются, от двери до двери два метра. Йема пожимает плечами. Ей не нравится, что они все время здесь, путаются под ногами у брата, и главное, она терпеть не может, когда они заговаривают с детьми. Не далее как вчера старик с безумными глазами в подробностях рассказывал Хамиду, Далиле и Кадеру про резню на плантации миндальных деревьев. Она вошла в гостиную, чтобы уложить маленького Хасена на подушки, и застала троих старших, завороженно слушающих монотонный и жуткий рассказ о двадцати двух перерезанных горлах. — Закрой свой старый рот, — крикнула ему Йема, — у них в крови нет войны! Зачем ты хочешь влить войну им в кровь? Но она говорит неправду, и сама это знает. Хамид в свои двенадцать лет еще мучается кошмарами и даже иногда писается в постель. Он уже научился сам менять простыни и не будит ее, чтобы попросить помощи. Но она по-прежнему слышит его крики — не надо, не надо, пожалуйста; и среди ночи у него голос не маленького мужчины, а перепуганного ребенка. Пусть Йема и хочет прогнать войну подальше от детей, хотя бы на время летних каникул, — та по-прежнему преследует их, она не кончилась и не кончается. Война идет за ними по пятам, она нашла их в квартире в Пон-Фероне 23 сентября 1965 года. В этот день Рашида, жена Хамзы, позвонила, чтобы сообщить о смерти Джамеля. — Сначала мы были счастливы, — говорит Рашида золовке, — потому что он вернулся, когда его уже и не ждали. Как мы радовались! Но он был в ужасном состоянии. Они проломили ему голову, бедняге! И еще побои по всему телу. Клянусь тебе, все тело было как одна сплошная рана. А исхудал как. И глаза были уже нездешние, он говорил, двигался, но был не с нами. Неделю продержался и умер прямо на стуле. — Он хотел умереть дома, — говорит Йема. — Вот именно, — повторяет Рашида, — он хотел умереть дома. — Я скажу Али, он будет горевать. — Скажи ему, чтобы прислал денег, — говорит Рашида. — Похороны дорого нам обошлись. Йема вешает трубку, вежливо простившись, но внутренне кипит. Все утро она мечется по квартире как загнанный зверь. Из головы не идет Рашида, полновластная хозяйка трех домов в деревне, Рашида, которая наверняка носит оставленные ею украшения и платья, а ведь они ей, конечно же, не к лицу. Рашида ходит под оливами, когда хочет… Йема знать не желает рассказов о грабежах и пожарах, которые доходили до нее с самого их отъезда: в ее сознании пейзаж гор застывший, незыблемый, он не изменился ни на йоту. Она смотрит на детскую площадку под окном, где турник снова покосился. Что она себе думает, Рашида? Что раз они живут во Франции — значит, уже и богаты? В этот день она идет к мадам Яхи, соседке снизу. Йема уже говорит «месье» и «мадам», как французы, но главное — как ее дети, пусть даже в обращении не содержится никакой особой вежливости, это все равно что просто имя. Мадам Яхи женит сына, и Йема помогает ей приготовить баклаву к свадьбе. Это легко, потому что их кухни совершенно одинаковые, и гостье не приходится задумываться — где у хозяйки необходимый ингредиент. Шкафчики и ящики они открывают не глядя. Иногда даже забывают, на каком сейчас этаже и кому из них пора домой. Вытирая липкие от меда пальцы о кухонное полотенце, Йема признается соседке: — Я, наверно, в обиде на тех, кто остался в деревне. — Я тоже, — отвечает мадам Яхи, как будто так и должно быть. Она немного постарше и далеко не такая робкая, как Йема, поэтому добавляет, поправив косынку: — Я и на мужа в обиде, потому что, если бы мне решать, я бы осталась там. Это он хотел бежать. Нас-то никогда не спрашивают. Возят с собой, как вещи. Они делают свои мужские глупости, а мы расплачиваемся. — Бедные мы… Они толкут миндаль и вздыхают о стране, потерянной по вине мужчин. • • • Лето здесь не кончается разом, оно растворяется в осени. Еще до того как упадет температура, следуют чередой — или, наоборот, сливаются в один без начала и конца — дождливые дни, неотвратимо приближающие холодный сезон. Дожди не барабанят, не стучат, не хлещут, как это бывало в Ривезальте и Жуке, нет, здесь они льют, не сильно, но с уверенностью, что не прекратятся до марта. Хамид смотрит, как растекаются лужи между блочными домами. Вода прячется в малейших уголках земли, превращая их в грязь, она ищет их под домами, на насыпях вокруг паркингов и, взбухая из-под асфальта бурыми приливами, которых избегают даже дети, возвращает исконный вид очевидной иллюзии, будто многоквартирные дома суперсовременны. Они мало-помалу становятся похожи на поселение глинобитных домишек, кое-как возведенных на зыбкой почве. Переход из лета в осень тем коварней, что ритм жизни никак не меняется. Али уходит на работу в то же время, и так же возвращается. Малыши ходят в школу, Хамид в коллеж, и в один и тот же час, независимо от времени года, звенит звонок. Йема ходит за покупками и видит на магазинных полках всегда один и тот же ассортимент, какая бы ни была погода на улице. Ритм их жизни больше никак не связан с жизнью земли, деревьев или неба. Это, конечно, удобнее, но уж очень монотонно. Прильнув лицом к кухонному окну, Хамид спрашивает себя, как ему продержаться до марта, выносить ноябрьский дождь уже нет сил. В кухне Йема шмыгает носом и раскладывает по полкам запасы — коробки с бумажными платками, которые пустеют на диво быстро. Стоит ей отвернуться, как Далила мастерит из них свадебные платья своей кукле, а Кадер — бинты, которыми тщательно перевязывает раны, полученные в воображаемых боях. Вскоре после поступления Хамида в коллеж Али вызывает руководитель шестого класса. Он хочет поговорить с ним про подписи на табелях, потому что, видите ли, кхе-кхе, видите ли, видите ли, ему-де неловко, но он думает, что Хамид подписывает их сам. — Да, — гордо кивает Али. — Он подписывает их сам. — Но ему нельзя! — восклицает учитель. — Подписывать должны вы. Али твердо качает головой: ни в коем случае. Он не умеет писать. Он не станет ставить крест на чистых разлинованных тетрадях своего сына. Тот куда лучше умеет выводить буквы, красивые, иностранные, французские. — Пусть делает он. Это хорошо. Учитель меняет тему: — Хамид хороший мальчик, он усердно работает. И снова гордость распирает грудь Али. Он видит, какой у него умный сын. Это чувствуется по глазам мальчугана, по его улыбке, по тому, как он играет с младшими братьями и сестрой. — Вы думали о его будущем? Ему приходится повторить вопрос еще раз, помедленнее. Поняв, Али только кивает и молча поджимает губы. Что себе возомнил этот учитель? Конечно, он думал. Он думает об этом каждый день, у заводского пресса, в рабочей раздевалке, за столом, в автобусе, перед сном, все время. Но он никак не может повлиять на будущее своего сына, своих детей, и это ему как острый нож. Он знает, что их будущее от него не зависит, несмотря на все его усилия, что, не в силах понять настоящее, он неспособен и строить будущее. Их будущее написано на иностранномязыке. — Где, например, вы хотите, чтобы он учился? Вы об этом задумывались? Очень хорошее образование дают в техническом лицее. Так он наверняка получит профессию. Но я вам скажу, если он удержится в коллеже на этом уровне, то сможет в дальнейшем продолжить учебу и, может быть, даже поступить на государственную службу. Учитель произносит эту фразу с видимым энтузиазмом. Он назвал вершину социальной пирамиды или, вернее, подобия социальной пирамиды для тех, кто из «зоны», — ее верхушка обрезана или теряется в туманных высях. — Социальный работник. Это хорошо. Я знал много молодых людей, которые этим занимались. Потому что это позволяет им сохранять контакт со своей… Он помедлил. Не хотел никого обидеть. — Со своей родной средой, в общем. — Какая лучшая школа во Франции? — ни с того ни с сего спрашивает Али. Учитель удивлен. — Не знаю… Политехническая, наверно? Или Высшая нормальная школа? — Мой сын закончит их обе, — заявляет Али. Он, может быть, и не в силах повлиять на настоящее и посадить семена будущей безмятежной жизни, о которой мечтает для своих детей, но всегда остается волшебная надежда. Она нетерпелива, она отчаянна, она продвигается вперед яростными скачками меж двух точек, не связанных никакой логикой. Встретив Хамида в коридоре, где мальчик с тревогой ждет окончания разговора, он говорит ему: — Тебе надо работать усерднее всех. Французы не сделают тебе подарков. Ты должен быть лучшим, во всем, слышишь? Лучшим. — Хорошо, — кивает Хамид. — И с сегодняшнего дня будешь показывать мне отметки. Хочу сам проверять. Я попрошу месье Джебара читать их мне. Серьезность, которой Али требует от мальчика, плохо вяжется с расхлябанностью, которую он сам проявляет в работе. На заводе Али не раз слышал от мастеров выражение: «Араб сработал», — просто так, машинально, без камня за пазухой. Говорят, доля истины в этой фразе есть, но те, кто ее употребляет, ничего не поняли. Рабочие на конвейере действительно халтурят, но это не результат магрибинского атавизма. Это отчаяние тех, у кого завод высасывает кровь, давая взамен лишь средства для выживания, но не для жизни. Ни алжирца, ни турка никто никогда не увидит в конторе, они отлично это знают. Им некуда развиваться. И в знак протеста им остается только делать работу кое-как, привинчивая наполовину, складывая на скорую руку, вырезая сикось-накось. Они даже не понижают доход предприятия: сами того не зная, они вписываются в предсказуемые убытки, таково их уныние и полнейшее разочарование. Али пытался поначалу трудиться с маломальским энтузиазмом. Не то чтобы любить свою работу, но, по крайней мере, любить деньги и хотеть больше. Без толку. Хозяева не дают ему дополнительных часов. Предпочитают давать их другим алжирцам, те приехали после него, но они не харки, они не французы. — Тебе-то не надо посылать переводы домой, — говорят ему иногда в свое оправдание. Но Али знает, что ему предпочитают рабочих-иммигрантов потому, что те здесь только из-за работы и готовы выкладываться больше других. Они здесь, чтобы заработать деньги для своих семей, для деревни. Поэтому они надрываются на работе одиннадцать месяцев с тем, чтобы потом уехать. Хозяину так спокойнее. Они не будут пытаться «сделать карьеру», не будут объединяться в профсоюз — по крайней мере, пока питают иллюзию, что скоро вернутся домой. Али возвращаться некуда. Его жизнь здесь. • • • — Все хорошо, Хамид? Социальная работница в коллеже интересуется судьбой мальчика с первых дней сентября. Досье детей из Пон-Ферона ложатся к ней на стол в первую очередь. Она просматривает их внимательнее других, как если бы смуглые тельца были минными полями и учебное заведение ожидало, затаив дыхание, когда они взорвутся. Но Хамид интересует ее особенно. Она звонила директору начальной школы, чтобы навести о нем справки. От него она узнала, что за один учебный год мальчик наверстал отставание — изрядное, — чего никто не ожидал (детские травмы, думали все без малейшей враждебности, тормозят умственное развитие). В плане учебы с ним все в порядке, но в плане социальной адаптации, на взгляд социальной работницы, дела обстоят более тревожно. Ей кажется, что Хамид слишком серьезен. В разговоре он употребляет допотопную и чрезмерно правильную грамматику, которая в устах мальчишки выглядит абсурдно, — восемнадцатый век, ошеломленно думает она. И потом, лицо его как будто стянуто книзу широкими темными кругами под глазами, у него постоянно измученный вид. Левое веко подрагивает, как заевшая механическая игрушка. Будь это 1980-е годы, она, наверно, испугалась бы белого порошка, который заразил «зону» и наводнил улицы взъерошенными, дергающимися от зуда фигурами. Но двадцатью годами раньше ей не приходят в голову мысли о наркотиках, о таком ничего не говорится даже в ее учебниках и брошюрах. Остается дурное обращение. С тех пор как мальчик на ее глазах так нерешительно раздевался перед медицинским осмотром, она боится, что родители его бьют. Она сама выдумывает ему проблемы, которые позволили бы ей действовать, спасать его, делать то, ради чего она, собственно, и выбрала эту работу. — Откуда эти синяки на тебе, Хамид? Мальчик смотрит на отметины, не понимая. Потом поднимает голову на социальную работницу и читает в ее глазах подозрение, нет — целую историю, которую она уже сочинила: про изверга-отца, про побои (палкой или ремнем?), про молчание. Он смеется:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!