Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Чистая победа, — довольный собой, но без самодовольства ответил Мешков. И я понял, что он неисправим, и толика мальчишества сохранится в нем до конца жизни. — Сколько дел ты расследовал в месяц, когда работал в прокуратуре? — спросил я Мешкова. — Минимум два. Мы вместе прикинули. За эти восемь лет он не расследовал сто девяносто два тяжких преступления. А ведь большинство, как правило, групповые. Скольких же бандитов, насильников и убийц он не посадил на скамью подсудимых за эти восемь лет? Кто скажет? Кто за это ответит? 1989 г. ТЮРЕМЩИЦА Люда Носачева была достопримечательностью зоны. «Самая молодая особо опасная рецидивистка страны», — сказал о ней начальник колонии. Умная. Хитрая. Дерзкая. И, кажется, конченная. Хотя бы потому, что наркоманка. Села за кражу. В колонии получила за драку второй срок. Потом еще один — за участие в бунте. Но — не унывает. Вольнонаемные таскают ей таблетки теофедрина. На них она выменивает посылочные деликатесы. Ну и, шепнули мне, в естественных потребностях не обижена. Первая красавица. Дерутся бабы из-за нее в кровь… Я решил попытаться освободить Носачеву. И чем скорее, тем лучше. А то в самом деле схлопочет четвертый срок! Персонал посматривал на меня, как на потерпевшего. Вот и журналиста облапошила эта Носачева, Один раз наркоманка — всегда наркоманка, внушали мне. Она не продержится на свободе и месяца! Ну напишете вы ходатайство. У нас тут же запросят характеристику. Что прикажете делать? Это же отрицаловка — ярая нарушительница режима. Да, у нее масса достоинств. Но поведение-то говорит об абсолютной неисправимости! Никто из начальства не подпишет ей положительную характеристику. «Неправда! — сказала Люда. — Огурцова — подпишет». Но Тамара Алексеевна Огурцова была в отпуске. Она позвонила мне через две недели. Ее голос срывался от волнения: «Господи, как я рада! Это моя мечта — чтобы Люда освободилась». «Но вы всего лишь начальница отряда. Одной вашей подписи будет недостаточно», — сказал я. «Я уговорю руководство. Я уговорю!» — кричала Огурцова. Связь с Березниками была неважной. Но Тамара Алексеевна звонила чуть ли не каждый вечер и подробно рассказывала, как ведет себя Носачева. Как меняется буквально на глазах. Что делает с человеком надежда! «Ведь до сих пор ей казалось, что она никогда уже не выйдет отсюда!» Пока очерк готовился к публикации, пока ходатайство ходило по высоким судебным инстанциям, пока инстанции запросили характеристику, прошло около двух месяцев. Этот срок Люде удалось прожить без замечаний. Огурцова зачитала мне характеристику. Текст был честный. Да, еще недавно была такой-сякой, но… у администрации появилась надежда… «Она никогда не вернется сюда. Никогда!» — повторяла Огурцова. «Если вы так в этом уверены, что мешало вам заняться освобождением Носачевой?» — спросил я. — «Я писала не раз, я настаивала. Но этим только нажила себе врагов». — «Но это же нелепость! Если вам поручено перевоспитание преступницы, вам должно даваться и право бороться за ее освобождение. Если этого права нет, как можно вызвать стремление исправиться?» — Это все так, — отвечала Огурцова. — Но наша работа строится совсем на другом. Заключенная считается вставшей на путь исправления только тогда, когда она послушна, покорна, готова смолчать в ответ на любую грубость, несправедливость, когда она готова выполнять все режимные требования, которые вызывают возмущение даже у нас, тюремщиков. Ну и, естественно, когда готова ответить на любой вопрос, дать информацию… Вы понимаете, о чем я? А. Носачева не способна ни на первое, ни на второе, ни тем более на третье. Вот почему она и считалась абсолютно неисправимой… И все же у меня оставались сомнения. Взять хотя бы махинации с теофедрином… — Этим занимаются все, — объяснила Огурцова. — Теофедрин — то же, что на воле — доллары. Никто ведь не осуждает тех, кто всеми правдами-неправдами добывает себе «зеленые» и покупает то, чего нельзя купить за рубли. По какому же праву мы осуждаем за это заключенных? Они тоже люди. Им тоже хочется покушать вкусненького. И очень не хочется ходить в нашу колонийскую столовку. У нас половина пищи идет свиньям. Скотская пища никого еще не сделала честнее или добрее. Но никому не приходит в голову изменять положение. Считается, что такая пища — необходимая часть кары. Нашли чем напугать! Чем моложе и привлекательней женщина, тем сильнее ей хочется сохранить себя здесь. Поэтому я не осуждаю Люду. Я отношусь к этому совершенно спокойно. Это не имеет никакого отношения ни к ее прошлому, ни к ее будущему. Это не характеризует ее ни с отрицательной, ни с положительной стороны. Это говорит только о способности выживать. Пусть законодатели разрешат заключенным готовить себе пищу, за свои заработанные деньги покупать себе любые продукты — и тео-федрин перестает быть лагерной валютой. Мне хотелось спросить Огурцову, не снабжает ли она сама Носачеву теофедрином? И не очень удивился, когда узнал потом, что прежде всего ее подозревали именно в этом. И коллеги, и заключенные. Ну в самом деле, если она так неравнодушна к Носачевой… Через несколько месяцев я спросил об этом Люду. К тому времени она была уже на свободе, и я вправе был рассчитывать на ее откровенность. «Я не могла просить ее об этом, — сказала Люда. — Это было бы для меня унижением. А Тамара Алексеевна не могла предложить мне свою помощь, потому что после этого я перестала бы уважать ее». Второе сомнение было еще деликатней. Коллеги Огурцовой под большим секретом поведали мне, что ее беседы с Носачевой в кабинете длятся часами, а Тамара Алексеевна который год живет с дочерью без мужа. Очень милая женщина. Таким на улице предлагают знакомство, а она… Может, ей и не надо… Может, ей с Носачевой хорошо? Эти подозрения разделяли и заключенные. У них в голове не укладывалось, о чем можно так долго беседовать. Может быть, эти разговоры чем-то выгодны Носачевой, но зачем они нужны Огурцовой? — Я — тюремщица, — объяснила мне Тамара Алексеевна. — Но не только в общепринятом смысле. Так в народе называют не тех, кто работает в тюрьме, а кто там сидит. Да, я сижу здесь, в этом кабинете, с утра до вечера, а очень часто и по субботним дням. Нам неплохо платят, но за эти деньги мы тоже платим. Больше половины женщин, которые состоят в моем отряде, одиноки. Но и половина таких же, как я, воспитательниц, тоже одиноки. Развелись потому, что мужья требуют внимания к себе. А начальство требует присутствия в колонии по 10–12 часов. Чтобы познакомиться с приличным мужчиной, надо где-то бывать. А д, ля этого надо иметь свободное время. Знакомимся чаще всего только в отпуске. Но приличные мужчины, когда узнают, где мы работаем, смотрят на нас совсем другими глазами. Разве может нормальная женщина быть тюремщицей?! Их скорее привлечет та тюремщица, которая сидела. Тамара Алексеевна оказалась права. Спустя месяц после освобождения Люда Носачева съездила в Болгарию (ее пригласил один тамошний читатель «Недели») и тут же вышла замуж за соседа, который, конечно же, хорошо знал, где она провела семь лет до поездки за границу. Однако вскоре она разочаровалась в муже и вернулась к родителям. Отчасти я догадываюсь, в чем причина. За годы, проведенные за решеткой, Люда слишком привыкла к вниманию, заботе, нежности, преданности. Слишком хорошо познала тюремную любовь. Сначала я мысленно ставил это слово в кавычки, но Огурцова мне отсоветовала. — Отвращение к лесбийской любви — совершенно естественная реакция. Я это ощутила на себе, когда пришла сюда работать. Но тут же заметила, что это, может быть, самая большая несправедливость. Преступница лишена у нас всего: свободы, детей, мужчины, нормальной человеческой одежды и пищи. Единственное, что у нее невозможно отнять, — это любовь к другой женщине. Любовь вынужденную, вызванную не столько половой изоляцией, сколько желанием хоть в чем-то забыться. Запретить эту любовь — то же самое, что лишить женщину ее способности быть женщиной. Но у нас решили отнять и это. Ничто не преследуется в женских колониях с таким азартом, энергией, изобретательностью. Эта борьба, конечно же, подается как проявление заботы. Они ведь, лесбиянки, на почве ревности идут на все, внушали мне. И правда, чего только не случается на почве ревности. А начальство — расхлебывай. Так о ком же забота? Носачева безнадежно испорчена лесбиянством, нашептывали мне. «Неправда!» — отвергала Огурцова. И оказалась права. Если бы так, не вышла бы замуж. Да, развелась. Но кто не разводится? То есть и эта ее якобы испорченность была преувеличением, направленным на то, чтобы помешать освобождению человека. Еще более злонамеренной была ложь о ее якобы интимных отношениях с Огурцовой. Вся колония знала, кто из заключенных женщин действительно любит Люду. И все же намекали на Огурцову… Были и другие подозрения. Получает, якобы, переводы и посылки из Ташкента, от родителей Носачевой. Вот и за журналиста ухватилась. Если удастся затея с освобождением, вознаграждение получит. Положительную характеристику пробила — одна эта услуга чего стоит! Ну и самое страшное подозрение. Из-за него Носа-чева запросто могла снова кого-нибудь побить и получить еще один срок. Ни один человек не мог бросить ей обвинение в том, что она постукивает в оперчасть. Но заключенные есть заключенные. Их жизнь на 99 процентов состоит из взаимных подозрений. Носа-чеву просто не могли не подозревать в том, что она использует свое влияние на начальницу в каких-то своих интересах. Это задевало всех. С одной начальница беседует полдня, другим не успевает сказать и слова. Какие ни разные во всем мире тюрьмы, а ключи одинаковые. Замок от камеры — глубоко в толще металлической двери. Чтобы добраться, требуется длинный ключ. Однажды придумано, а действует века. Столько же, века, человечество бьется над вопросом, как вдохнуть добро в грешную душу преступника. Перевоспитать взрослого человека — это не ключик подобрать, как у нас считалось десятки лет. Во всем мире давно пришли к выводу, что изменить преступника может только он сам. Надо только помочь. Вот Огурцова и помогла. Но она помогала и себе. «Ну что мне делать? — спрашивала она меня. — Я никому не могу сказать правду. Не скажу же я, что с арестанткой мне куда приятнее общаться, чем с иными коллегами. Я вижу в Носачевой равного себе (как по достоинствам, так и по недостаткам) человека. Неужели это хуже, чем строить из себя совершенство и алчно требовать от арестантки то, что выше ее сил, что противно ее человеческому естеству, а потом возмущаться, что она не вытерпела, сорвалась, дала отпор?!» Когда из Носачевой действительно шла дурь, Огурцова просто… плакала. Это была естественная человеческая реакция, потому что она и правда любила Люду, хотя совсем не так, как трепали злые языки. Это было как раз то, чем и можно было пронять Носачеву. Никакие наказания никаким карцером не могли сравниться с этими слезами. Последний раз Тамара Алексеевна заплакала, когда вопрос о сокращении Носачевой срока наказания был почти решен. Председатель Карагандинского областного суда Александр Дмитриевич Чернов поверил не документам уголовного дела, а доводам поручителя. Он понял, что обе лагерные судимости Носачевой были необязательными. В обоих случаях имела место, так сказать, широта судейского бездушия. В деле каждой арестантки можно найти доводы на любой вкус. Как в пользу сокращения срока, так и в пользу оставления предыдущего приговора без изменения. А заплакала Тамара Алексеевна оттого, что оперработник, зная, как хочется Люде выйти на свободу, предложил ей напоследок поговорить «по душам», а она вскипела и наговорила лишнего. На том и строился расчет: спровоцировать на грубость, сорвать освобождение. Но и здесь Огурцова, ценой собственного унижения, отвела беду. То, что Огурцова — белая ворона, это бросалось в глаза. То, что она не позволила себе и другим извратить свою душу, тоже было ясно. Но в стиле ее работы (в особенности во всем, что касалось Носачевой) был заложен также важный социальный смысл. Милосердие должно умерять правосудие. Так звучит известный юридический постулат, по которому стараются жить все цивилизованные нации. Даже приговоренный к пожизненному заключению имеет шанс выйти по отбытии 15 лет. Гибкая система сокращения сроков находится в руках тюремщиков и тех, кто осуществляет на местном уровне попечительство над тюрьмой. (В США — около 500 общественных организаций, которые, не доверяя тюремщикам, контролируют выполнение ими своих функций, помогают заключенным становиться лучше, следят за тем, кого и когда пора выпустить на свободу). У них две власти. Власть держать в изоляции. И власть освободить досрочно. А следовательно, тюремная профессия имеет два социальных смысла: держать в изоляции, не давая вредить обществу, и возвращать в общество, доведя заключенного до состояния неспособности причинять вред. При этих социально-нравственных параметрах работы у тюремщика нет особых проблем, как сохранить в себе человеческое. Судьи — не фармацевты. В их руках весы Фемиды, а не сверхчуткие аптекарские весы. Они назначают формальное, более или менее приблизительное наказание. {Хотя и их судейский пыл должен умеряться их же собственным милосердием). Они не могут знать, в какой момент в преступнике созреет раскаяние, стремление стать другим человеком. Эти интимные душевные движения могут заметить только работники колонии. Если они ничего не замечают, значит, работают не на общество, а на себя. Если арестанты боятся им открыться… В шею надо гнать таких «воспитателей». «Она вернется!» Те, кто произносил эту фразу, даже не думали, что это им же в минус. «Она не вернется!» — твердо возражала Огурцова. Ей это не простилось. Она вынуждена была уволиться из МВД и уехать из Березников. Таких, как Носачева, у нас, наверное немало. Но никого из них Огурцова уже не спасет… Примерно в 80 колониях находится у нас 70 тысяч женщин. До амнистии 1988 года было раза в три больше. Очень многие из тех, к кому было проявлено милосердие, живут сегодня среди нас. Вот и пример Носа-чевой показывает, что даже самые, казалось бы, испорченные неволей умеют сказать себе «хватит!». Надо только им помочь. В той же колонии ко мне подошла молодая женщина и сказала, что она, не знавшая ни отца, ни материнской любви, готова уйти из преступного мира навсегда, если кто-нибудь поддержит ее, пока она не кончит срок, кто поймет, что она в сущности еще не жила по-человечески, кто потерпит, пока она не привыкнет жить по совести, кто не столкнет ее обратно в этот ад. Я написал об этой женщине всего пятнадцать строк. Она получила три тысячи писем. Из трех тысяч мужчин она выбрала одного. Ему трудно с ней. Ей трудно с ним. Но вот уже скоро год, как они знают друг друга и не расстаются. Спрашивается, так надо ли было держать ее за решеткой до самого «звонка»? Неужели нельзя было выпустить хотя бы на полгода раньше, если нашелся надежный поручитель? 1992 г. ДОПРОС ПОД ГИПНОЗОМ В одной дореволюционной книге я прочел: «Преступница превосходит преступника в рафинированной жестокости. Ей недостаточно убить своего врага, она должна еще насладиться его смертью». Соглашаясь, работники женских колоний добавляют: «Женщина, как правило, совершает убийство потому, что ее слишком долго унижали, в состоянии сильнейшего аффекта. Но ее и здесь приравнивают к мужчине, навешивая обвинение в «умышленном убийстве». Мне повезло, в отличие от других убийц, Света Семенова охотно рассказала, что с ней произошло. «Жила неподалеку от городка Гусь-Хрустальный. Мама работала на парниках, ее часто не было дома. Отчим этим пользовался. Приходил пьяный и начинал приставать. Это началось, когда мне было всего девять лет. Заставлял раздеваться, тискал. Ну и, конечно, угрожал: «Скажешь матери, я тебя лезвием…» Представляете, когда вот так годами… Но я терпела. Только в восьмом классе начала пить. Многие в этом возрасте начинают. Но у меня была своя причина. И пить я стала по-взрослому. Парень у меня появился. Считался женихом. Так отчим ему начал внушать, что я — проститутка. Мы уже должны были расписаться. Неделя до свадьбы оставалась. Тут-то все и произошло. Напился «папа Саша», взял лезвие: «Дай или убью!» Он решил, что если через неделю свадьба, то я уже не девочка. Он повалил меня, начал все на мне рвать. Я его оттолкнула, он упал, но успел порезать мне грудь. Тут мама с работы пришла. Он начал ее бить. Он бил ее, как мужика, представляете?! Я — вся в крови, она — вся в крови… Я чувствовала, что сатанею. Схватила топорик и… Ну а дальше… Я не помню, что было дальше. Об этом мне потом мама рассказала. Я разговаривала с «папой Сашей» как с живым. «Ты хотел меня попробовать? Больше не сможешь». Я его кастрировала. Потом взяла голову и пошла в милицию. Но когда меня спрашивали, кто это сделал, я говорила, что не я. А мама стала все брать на себя. Следователь не знал, что делать. Потом кто-то подсказал, что надо пригласить гипнотизера. Я, конечно, ничего не сознавала. Но мои показания были более правдоподобными, чем показания мамы. А через два месяца я окончательно пришла в себя и повторила то, что говорила под гипнозом. ..Я отсидела восемь лет. Вернулась, как вы сами понимаете, совсем другим человеком. Для того, чтобы у меня нерв оголился, достаточно было слова, взгляда. Драться бросалась, когда мне в спину говорили: «Убийца», Друг у меня, Толя, за хулиганство сидел. Ну, нас стали звать «тюремщиками». Сами повод давали: пили часто и много. Однажды я бросилась на баб драться. Мне дали оборотку. Тут Толя влез, мужики подошли. Свалка получилась. Но судили, естественно, только нас двоих. На суде Толя, представляете, упал на колени. Говорит: «Я люблю ее, дайте нам одинаковый срок, иначе я потеряю ее». Судья первоначально хотел дать ему три года, а мне — пять. Но сжалился, сделал так, как просил Толя». А теперь слово Нине Аркадьевне Баранкиной, начальнику отряда, в котором отбывает срок Света Семенова: «Как вы понимаете, Семенову нельзя назвать психически здоровым человеком. С трехлетнего возраста жить с таким отчимом… Это не могло пройти бесследно. Убийство было совершено с патологической жестокостью. Потом восемь лет заключения. Света была в числе тех, от кого я могла ожидать каких угодно выходок. И вот происходит самое страшное. Получаем от ее тетки телеграмму: мать умерла от рака! Света идет к начальнику колонии, падает перед ним на колени, рвет на себе волосы: отпустите на похороны! Начальник читает телеграмму — она не заверена ни врачом, ни местной милицией. Я подтверждаю: читала письма, у матери действительно был рак в четвертой стадии. Начальник заколебался. Но тут оперчасть всполошилась: как такую отпускать? Звоню в прокуратуру. Мне говорят: «Мы не против, если Семенову будет кто-нибудь сопровождать». Кому ехать? Конечно, мне. Мать — дело святое. Тем более что у Светы — ни брата, ни сестры. Сослуживцы говорят, ты сумасшедшая! Но мне важно, что муж скажет. Он, между прочим, тоже в этой колонии работает. С утра до вечера здесь. А у нас двое детей. Сыну — всего четыре годика. Отпуск в таких случаях дают на девять дней. Немалый срок! Но муж меня поддержал: мать — дело святое. Пока я обзванивала инстанции, добивалась разрешения, прошло два дня. Чтобы успеть, нужно было лететь самолетом, а от Владимира до поселка ехать только на такси. Какую сумму могла выделить колония? Слезы! Выручила Светкина бригада. Собрали пятьсот рублей. Надо ехать за билетами, а мне говорят: «Светка считает, что тетка плохо ухаживала за матерью, грозится «разорвать ее»… У меня внутри все оборвалось. С нее станет! Но отступать было поздно. Одела я ее во все свое и велела называть меня по имени-отчеству. Но у нее, видно, уже привычка. Пока ехали в аэропорт, она меня несколько раз назвала гражданкой начальницей. Таксист на нас в зеркальце поглядывает, ничего понять не может. На самолет мы опоздали. Бросились обменивать билет, а там очередь. Кто-то не так сказал — Света тут же завелась. Ну, думаю, еще секунда и — засветит… Держу ее за руку, а она вся дрожит. Тут и я стала подрагивать. Приехали в поселок Новый ночью. Родственники не спали. Заканчивали поминки. Мы, конечно, опоздали. Для Светы это был удар. Ее уже всю колотит. Ей наливают. Она смотрит на меня. Я — на нее. Я — не пью. Она — не пьет. Постелили нам вместе. И тут я почувствовала: вот что, оказывается, самое трудное — быть при ней в халатике, спать рядом. Она не спала. И я не спала. Утром, на могиле, Света была просто в истерике. Тут я поняла, почему она убила отчима. И почему была так настроена против тетки. Но в то же время кое-что меня обнадежило. «Мамочка, — причитала Света, — я не сяду больше только ради тебя». Кажется, мне удалось сделать главное. Помирить ее с теткой. Договорились, что та сделает все, чтобы сохранить для нее жилье матери. На наших проводах появилась водка. Я специально не села со Светой рядом. Но никто не предложил ей выпить. И она не попросила. И тогда я решилась. Повезла ее в колонию (это во Владимирской области), где сидел Толя. Показываю свое служебное удостоверение, прошу для них краткосрочное свидание. Мне говорят: она ему — никто, не положено. Не положено и — точка. Тут Света сама вмешалась. Рассказала, кто она, откуда, зачем приезжала. Ну, думаю, теперь и подавно откажут. Да еще сообщат в нашу колонию. Отклонение от маршрута к побегу приравнивается! Выговора не миновать. Ничего подобного! Выслушали и говорят: «Так и быть!» Толя был, конечно, ошарашен. Не мог понять: то ли Света сбежала, то ли ее раньше срока освободили. А она ему одно твердит: «Будешь пить — не буду с тобой жить!» Сидят, плачут… Я уже успокоилась. Но перед вылетом из Владимира она заставила меня понервничать. «Хочу мороженое». И — скрылась в толпе. Десять минут нет, двадцать, полчаса… Сбежала-таки? Нет, появляется: «Мороженое взяла, смотрю — сосиски! Так давно не ела! Вы уж извините…» 1991 г.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!