Часть 51 из 60 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ольгерд Фердинандович сидел, затаив дыхание. Бледный-бледный. Вся краска, вызванная обедом в "Лондонской" гостинице и наполеоновским коньяком, сбежала с лица.
— Опять маскарад… — вымолвил он.
— Опять! Но и мой визави не чужд маскарадов… Ваша опереточная форма стоит моих наклеенных усов.
— Ну а если я звоню и приходит прислуга, и я ей говорю: зовите полицию, потому что этот человек есть немецкий шпион… Что будет тогда?
— Что будет тогда — извольте… Во-первых, вы не успеете позвонить. Я слежу за каждым движением вашим. И один хороший удар по голове этим кастетом!.. — Нежданно-негаданно правая рука Флуга оказалась вооруженной опасным прибором с острыми рогульками над каждым суставом пальца. — Это одно предположение. Но, допустим, вы успели позвонить… Допустим, явилась полиция… Допустим, я арестован… Что же вы думаете? Так это вам сошло бы? А ваши знаменитые расписки? Вы забыли об их существовании? А ведь они существуют… И в чьих руках, если б вы знали! И тогда — прощай санитарный поезд, прощай опереточная форма, карточки, и не угодно ли облечься в серый халат и прогуляться туда, куда русские пересылают австрийских пленных…
Ольгерд Фердинандович молчал, подавленный. Неужели будет всегда висеть дамокловым мечом над ним этот ужасный человек?..
— Чего же хотите от меня? — собрался наконец с силами. — Ведь вы же ограбили меня на четыре миллиона!
— Чего же я хочу… Во-первых, оштрафовать вас за все те глупости, которые вы делаете вашими пожертвованиями на польский легион и вообще на все нужды, связанные с войною. Несколько месяцев назад вы убеждали меня в ваших германских симпатиях. Тогда вы верили в наше молниеносное торжество. Надежды не оправдались. Война затягивается, и вы решили заняться ловлею рыбы в мутной воде… Итак, первым делом — штраф! И штраф основательный… Я с удовольствием, с особенным удовольствием сделаю вам кровопускание… Сумма, на которую я могу рассчитывать?..
— Не знаю. Я в ваших руках. Вы можете меня ограбить до нитки.
— Зачем же до нитки… Я буду справедлив. Назовите мне общую сумму всего истраченного вами на санитарный поезд "имени Пенебельского", на все здешние пожертвования, плюс пятьдесят тысяч, которые вы хотели прибавить на польский легион, думая, что перед вами вместо меня маркиз Вельпольский. Видите, какая у вас слабость к высокопоставленным знакомствам. За один визит пятьдесят тысяч! И какое разочарование!.. Маркиз не был у вас с визитом и не будет, а пятьдесят тысяч достанутся мне. Итак, общая сумма? Но не вздумайте врать. Для верности возьмите карандаш и бумагу…
Карандаш дрожал в пухлых, коротких пальцах Ольгерда Фердинандовича. Дрожал. Но ничего не поделаешь, надо подвести итог. Итог выразился — четыреста тридцать тысяч.
Флуг пробежал лоскуток бумаги. Пробежал и одобрил.
— Это, по-моему, соответствует истине. Я видел ваш поезд. Оборудован великолепно. На ваши деньги мы оборудуем у себя точно такой же. А теперь, от слов к делу. Вопрос технический. Как же я получу эти деньги?
— Я не знаю…
— Вы не знаете? Вопрос чрезвычайно наивный, в устах банкира в особенности. Даю вам сроку двадцать четыре часа. Завтра вечером в это же самое время явится к вам за деньгами человек. Он ничего не будет говорить. Он только покажет вам этот самый кастет. С ним будет пустой несессер, который вы наполните. Желательно и золото. Хоть на несколько десятков тысяч. Помните же: малейшая попытка к предательству или уклонение — и вы погибли. Вас ничто не спасет. А пока имею честь кланяться…
Флуг подошёл к зеркалу, не спеша наклеил усы и, бросив на Пенебельского насмешливо торжествующий взгляд, ушёл.
От страха, от необычайного волнения и нового "кровопускания" почти в полумиллионном размере Ольгерд Фердинандович занемог, ослабел, тошнота, головокружение. Слёг в постель, вызвал доктора. Но все это не помешало ему дать срочную телеграмму в Петроград в свой банк. Болезнь — болезнью, а к завтрашнему вечеру должны быть четыреста тридцать тысяч. Должны… Должны, иначе…
Ольгерд Фердинандович щёлкал вставными зубами в холодном поту при одной мысли, каких бед и несчастий может натворить с ним этот проклятый, дьявольски неуязвимый Флуг…
33. Вспугнутые…
Одна, вместе со своим горем, Тамара дала волю слезам. Хотелось выплакаться. Еще с детства привычка осталась. Обида, несправедливость какая-нибудь: отец накричал, повздорила с братьями, — выплачешься где-нибудь в укромном уголке, чтоб никто не видел… Пожалеешь себя, и станет легче.
Тамара, сильная духом, энергичная, скорей бодрая, чем унывающая, Тамара не видела никакого просвета. Нельзя рассчитывать даже на слепой случай. Она в когтях Гумберга, и он выместит на ней памятный удар хлыстом.
Как странно судьба играет людьми и до чего поменялись они ролями! Она возвращалась тогда победительницей, ведя как трофей в поводу его лошадь, а он униженный, с кровавой полосою на лице, пробирался задворками на станцию в своей щегольской визитке. Это было тогда…
Теперь же она, Тамара, в его безграничной власти.
И чем больше она думала в этих густеющих потёмках осеннего вечера, тем острее выплывало безрассудство этой затеи с поездкой.
Безрассудство? Но виновата ли она, что ей так мучительно захотелось увидеть любимого человека? Захотелось, охватил порыв и… вот… Когда любишь, не до логических выкладок и соображений. Вернее, логика влюблённых какая-то совершенно своя, особенная, вся наперекор общепринятой логике.
Эта сумбурная логика и привела ее сюда. Стоит ей показаться в дверях, часовые — она видит в окно силуэты их — вскинув к плечу свои карабины, пристрелят ее… А Гумберг обещал заглянуть… На его языке это продолжение домогательств, в которых он встретил энергичный отпор. Отпор — один на один. Но с этого изверга хватит исполнить свою угрозу — привести солдат.
И было физически больно… И поднимались бешенство, жгучий стыд и еще что-то, сжимавшее клещами горло, мутившее рассудок, обжигавшее сознание мыслью покончить с собою. И — так просто… Несколько шагов по этим скрипящим половицам, распахнуть дверь, и не промахнутся же эти гусары, в каких-нибудь восьми — десяти шагах.
И был момент ожесточённого потемнения, потемнения, в буквальном смысле слова. Мара ничего не видела перед собою, когда ей хотелось выбежать на крыльцо… Пусть. Чем скорее, тем лучше…
И боролись в ней, не уступая друг другу, две воли… Одна гнала ее к дверям, другая не пускала. И смятенная Мара сжимала руки, и твердые острые ногти впивались в тело. Был момент, когда, зажмурившись, очертя голову, кинулась она к дверям. Но у самого порога ее не пустила та, другая воля. И девушка, вдруг потерявшая энергию и силы, вернулась тихо, побежденная.
Другая воля, не пускавшая ее под карабины часовых, неясно и смутно шептала ей слова какой-то надежды. Чудо разве спасёт ее. Но где же они, чудеса? Нет их!..
"Есть, есть, есть… — монотонно и часто, как тиканье часов, средь безмолвных потёмок, упрямо повторяла другая воля. — Есть! Помнишь, ты была тогда в институте? На Рождество тебя взяли домой. И каждое утро к окну твоей комнаты прилетал неведомо откуда взявшийся павлин. И он был удивительно праздничный, яркий на белом сугробе. И так изо дня в день, каждое утро. И чей он, откуда — никто не знал. У соседей не было павлина. Ни у кого. Прилетал, а потом исчез. И помнишь, старый князь качал головой, притих и утром спешил раньше подняться, чтоб выследить появление на сугробе этой загадочной полуденной птицы? Разве это не было чудо?..
И Тамара вспомнила блестевший на солнце мириадами алмазинок заметенный, застывший у окна сугроб, вспомнила павлиний хвост сказочного оперенья… Тогда это ей мнилось чудом.
"И теперь, и теперь, и теперь", — шептала другая воля.
Уже в халупе не было ни теней, ни силуэтов. Был один сплошной мрак. И как два сторожевых шпионящих глаза, тусклыми квадратиками намечались оконца. Как-то сухо, противно, с царапающей нервы отчетливостью начала скрестись мышь… И Тамаре казалось, что этот невидимый зверёк хочет просверлить ей мозг и ввинтиться в его глубину. Стиснув зубы, девушка топнула раз-другой. Но шум не вспугнул зверька, и сверлящая работа продолжалась…
И вот так сидеть всю ночь и ждать своего позора. И некому заступиться. И никто не знает, что с нею и где она. Ни братья, ни он. Никто!..
Ах, эта мышь. Можно с ума сойти… Если бы они знали… Если б только знали… От одного этого ей было бы легче…
Чьи-то шаги, скрипнула дверь. Трепет охватил Мару. Неужели Гумберг? Она его задушит… Будь что будет — задушит! И съежившись, она затаилась, готовая к встрече.
Но это не был Гумберг. При обыкновенных условиях и здоровом, не повышенном воображении, Мара по звуку шагов догадалась бы, что это женщина.
Печальный, убитый голос нарушил мрак и безмолвие:
— Добрый вечер, пани…
И в этом незначительном приветствии столько наболевших изломов, что тень женщины, судя по голосу, немолодой, померещилась пленнице призраком печали и скорби…
— Пани русска?
— Да…
— И вот они взяли и вас до неволи… Разбойники! Давно ли к нам вошли, а уже сколько наделали всего!.. Разграбили дочиста… А девушки?.. Лучше не говорить, как они с ними поступали. У меня дочь есть, Теофиля… Они старика мужа — саблей, а ее, Теофилю…
Мать заплакала… И дрожал силуэт головы и пле-чей…
Княжна подошла. И сознавая всю ненужность, даже оскорбительность этого слова, однако, произнесла его:
— Успокойтесь!..
У неё, у этой несчастной, в один день изрубили мужа, обесчестили дочь, а она ей советует "успокоиться"…
И сквозь слезы этой женщины без лица, потому что лица не видно, слышались гневные вспышки:
— Неужели не покарает их Бог? И везде так… Грабёж, насилие, убивают… Ведь мы же не воюем… Мы никого не трогаем. Так за что же? За что нам послана такая кара?..
А девушка думала: "Наверное, у неё трудовое лицо в сухих морщинах и бегут струйками слезы".
Она была полна своим горем и не могла проникнуться чужим, как бы хотелось этой честной деревенской женщине…
Старуха умолкла, видимо, вытирая слезы. Задвигались её локти. Потом спросила:
— Чи не нужно чьего-нибудь пани? Постель приготовить или так что-нибудь? Свечку просила у окаянных — не дали…
— Благодарю вас… Мне ничего не нужно, — ответила Мара, охваченная каким-то самобичующим настроением. Чем хуже, тем лучше… Вот она будет сидеть так на неудобной и твердой лавке всю ночь… Будет коченеть в неудобной позе… И пусть!..
— Так я пойду, дрога пани… Не велено мне долго здесь оставаться…
Мара вспомнила что-то.
— Послушайте, голубушка… Во-первых, вот вам… — И она сунула ей в твердую ладонь серебряный рубль. — А во-вторых, скажите, вы видели этого русского офицера, который жил здесь?
— Ах, русские! Зачем оставили нас, беззащитных? Мы чуяли, что придут немцы и будет нам плохо. Чуяли. Так и вышло. А этот офицер с черной бородой. Дай Бог ему всего наилучшего. Он объявил солдатам, чтоб не смели никого обижать на деревне и брать что-нибудь даром. И мы продавали масло, яйца… А эти — тащат к себе наши перины… Грех было бросить нас.
Послышались шаги, на этот раз энергичные, твердые и чёткие, со звоном шпор. Гумберг с порога озарил комнату электрическим фонариком.
— Ну что? Вам не нужна больше старая ведьма? Проваливай!
И теперь, при скользнувшем свете, убедилась Мара, что лицо деревенской женщины — в сухих морщинах и влажное от слёз. Распухшие, красные глаза, видимо, плакали очень много. Она, сгорбившись и вздохнув, засеменила прочь к выходу.
Гумберг поставил фонарик, напоминающий видом своим портсигар, на стол, предварительно задержав кнопку на мертвой точке, чтоб свет струился сам собою, без нажима, и направил белый, резкий сноп лучей на княжну.
— Вы плакали?
— Какое вам дело? — ответила она с ненавистью.
— Потому что я люблю женщин плачущих, или только что выплакавшихся. В поцелуях всегда какой-то соленый привкус… Это возбуждает… Ну, вот я пришёл… И думаю, вы оцените мою деликатность!.. Один, без солдат. Крайние меры надо беречь всегда напоследок… Что ж, одиночество не подшепнуло вам здравых мыслей о том, что глупо и бесполезно противиться, что я теперь для вас — ваш рок, ваша судьба, все? Условия войны дают безграничную власть над человеком, кто бы он ни был.
book-ads2