Часть 7 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Какой ужас, — выдохнула Ольга, а Ася жалобно застонала.
— Это работа безумца, — воскликнула дама с ножками, а Вера Герасимовна, пробившаяся в первый ряд, прямо к остаткам ботинок, уточнила:
— Маньяка!
— Это абсурд какой-то! — развёл руками побледневший Оленьков.
— Типичный акт вандализма, — подал реплику бархатным голосом долго молчавший департаментский жирняй.
— Но как? Почему? — зашумели все вокруг.
— Обычное дело. На политической почве, — пояснил жирняй. — Сейчас, конечно, это реже случается, чем в девяносто первом, но бывает. Видите сами. Какой-нибудь шизоидный монархист. Патологически ненавидит Ленина и уничтожает предметы его культа. Или больной демократ. У вас есть энергичные активисты бывшего демократического движения, типа Новодворской?
— Борис Викторович возглавлял партию демократической свободы, — бесстрастно сообщила Ольга. Глаза её издевательски сверкнули и подвальной полутьме.
— Помилуйте, Ольга Иннокентьевна, — застонал Оленьков и заломил руки. — Партия прекратила существование шесть лет назад! И никогда не тяготела к экстремистским действиям!
«Если не считать приватизации Краснотрубного райкома партии — вместе с табуретками, графинами и прочими кишками», — мрачно подумал Самоваров.
— Нет, эта партия сюда не годится, — успокоил Оленькова жирняй. — Тут скорее действовал шизоидный монархист. Такие уничтожают изображения Ленина везде, где встретят.
— Но почему же он не уничтожил для начала бюст Ленина, в сквере Металлистов? — возразил Самоваров. — Тоже гипсовый и в кустах стоит — уничтожай не хочу. На вокзале ещё есть бюст, за пивным павильоном. Но там тоже Ленин целёхонький. А сюда ещё и проникнуть надо, что трудновато. Один Денис чего стоит! Скажете, маньяк и Сентюрина убил, чтоб до ленинских коленок добраться?
— У вас тут, я слышу, произошло какое-то убийство? — расширила глаза департаментская дама.
Оленьков жарко сжал рукав её пиджака повыше локтя и тихо проговорил:
— Я вам потом, Зоя Перфильевна, всё подробно расскажу.
«Огулял», — разрешил все сомнения Самоваров.
Между тем жирняй обратился именно к нему:
— Ваше замечание, пожалуй, резонно. Но может, безумный монархист именно отсюда решил начать своё уничтожение ненавистных скульптур?
— Зачем же он только ноги по колено отбил? — не унимался Самоваров. — Почему по голове не стукнул? И потом, посмотрите, здесь Лениных сколько: и фигурки, и бюстики, и поясные скульптуры. Гипсовых полно. Что он на эти ботинки ополчился? Если он ненавидит ботинки Ленина, почему именно эти? Вот там рядом Ильич преспокойно стоит в ботинках.
Жирняй вздохнул:
— Логику умалишённых понять сложно. Тут о другом надо думать — подлежит ли скульптура восстановлению?
— Однозначно нет, — отрезал Оленьков. — Да и художественной ценности она не представляет.
— Позвольте с вами не согласиться. Это яркий образец зауральского кубизма, — возразила Ольга. — К тому же утрату каждого экспоната из нашей коллекции надо, оформлять в министерстве.
— Ну уж вы хватили! — изумился Оленьков. — А впрочем… Если вам так хочется, вот вам народный умелец Самоваров, городите Ильичу новые ботинки, я препятствовать не буду. Но не сейчас! Сейчас все силы мы должны бросить на французскую выставку! Как там у вас с Фаберже? Вы знаете, на Западе имя Фаберже производит магическое впечатление…
Оленьков пустился в приятные разговоры о Фаберже и Западе и потихоньку стал выводить из злополучного подвала любопытных. Он почти уже успокоился, как вдруг на выходе из ущелья Монте-Кристо перед ним замаячили посторонние фигуры с чемоданчиками и микрофонами, и какой-то гнусный мальчишка с впалыми щеками в коробом сидящем на нём взрослом и дорогом костюме взвизгнул под самым директорским ухом:
— Скажите, Борис Владиленович, каким образом обнаружили в музее акт вандализма?
Сладко зашумела видеокамера.
— Кто настучал? — заорал директор, свирепо озираясь. Веры Герасимовны среди поднявшихся из подвала не было. — Чёртова карга!!! У-у-у!!!
Не моргнув и глазом, молодой человек с микрофоном быстро и оживлённо продолжил:
— Есть ли политическая подоплёка у этого сенсационного события? Какие силы прежде всего заинтересованы в случившемся, Владилен Виленович?
Оленьков страдальчески закатил глаза, но нашёл в себе силы, чтобы справиться со случившимся. Он набрал полные лёгкие воздуху, напряг по-тибетски брюшную стенку, овладел духом и волей и вдруг совершенно спокойно объявил:
— Господа! Прошу всех в свой кабинет. Я дам вам подробнейшие разъяснения. Только подождите минутку.
«Помчится начальство провожать», — догадались подчинённые, в живом и приподнятом настроении расходясь по рабочим местам.
Происшествия бодрят. Музей гудел. Вера Герасимовна была в центре внимания и в сотый раз повторяла свой рассказ, уже далеко отошедший от действительности, зато отточившийся в красочных деталях, как гомеровский эпос. Маньяк, убивший Сентюрина и изуродовавший скульптуру Ильича, почти обрёл плоть, многие якобы даже видели мрачную фигуру какого-то подозрительного незнакомца, пришедшего на экскурсию и бросавшего алчные взгляды в сторону подвала. Припоминали чей-то серый пиджак, оттопыренные уши и ужасные глаза незапоминающегося цвета. Самоваров не завидовал Стасу. Зато сборы выставки пошли как-то легче.
Часам к пяти большинство сотрудников музея бросилось по домам: присутствие трёх съёмочных групп утром сулило появление собственных любимых физиономий в пятичасовых новостях. Самоваров не надеялся узреть себя на экране, поскольку не притирался поближе к журналистам и к тому же был уверен, что все, кроме мутной подвальной панорамы и объяснений Оленькова, восседающего за канадским столом между двумя ампирными канделябрами без свечек, будет вырезано. Он был вознаграждён за скромность. В седьмом часу Вера Герасимовна, уже в шапочке и чернобурке, услышала сквозь закрытую дверь отдела прикладного искусства настойчивые телефонные попискивания. Она не поленилась вернуться, открыть дверь в Асин кабинет ключом с вахты и снять трубку. Таинственный женский голос звал Николая Алексеевича Самоварова.
— Такой голос приятный, — как всегда двусмысленно улыбнулась Вера Герасимовна.
Самоваров быстро пошёл на голос. Он решил, что звонит Настя, и ему показалось странным и приятным, что он вновь ей понадобился.
Голос был не Настин, хотя в самом деле приятный — серебристый колокольчик, чуть надтреснутый. Такие голоса бывали прежде у артисток Художественного театра. Этот принадлежал Анне Венедиктовне Лукирич.
— Николай Алексеевич? — зазвенел в трубке колокольчик. — Вы смотрели только что новости «Актуальный пульс»? Ах, ну да, вы же на работе… Впрочем, вы ещё лучше всё знаете. Я имею в виду акт вандализма. Да, Ленин Пундырева. Там всё так, как показывали? Ноги отбиты? Да? Мне вдруг пришла в голову одна мысль… Кажется, нелепая… А может, она одна всё объяснит. Вам интересно? Но знаете, это совсем не телефонный разговор. Совсем. Потому что долгий. Если я вас заинтриговала… Нет пока? Так знайте, там дело тоже в бриллиантах! Теперь заинтриговала? Приходите сейчас к нам, мы как раз чай пьём.
Глава 8
ТАЙНА СИНЕГО ЧЕЛОВЕКА
Кажется, этот чай затеяли специально для него. Обе старушки были возбуждены: Анна Венедиктовна слишком говорлива, Капитолина Петровна чересчур немногословна. Уголёк недовольно урчал. Обе дамы и не думали прикасаться к своему жидкому на самоваровский вкус чаю, к донельзя засахаренному малиновому варенью и жалкой горстке карамелек «Раковые шейки». Дамы в качестве светской беседы долго выпытывали у Самоварова подробности его сыщицкой службы (Валерик им уже успел насочинять с три короба про подвиги Николая) и нескоро приступили к рассказу о распирающей их души тайне.
— Я, знаете ли, — изящно потупилась Анна Венедиктовна, — довольно хорошо знала Пундырева. Он был ученик моего отца, самый восторженный. Так всё это было давно! Я полагала, никого уж и не осталось, кто мог бы об этом помнить… Но это нападение на скульптуру, эти отбитые ноги…
Самоваров ничего не понимал, а Анна Венедиктовна умело держала паузу. Художественный театр!
— Да не тяни так, Аночка! — не выдержала Капочка.
«Ага, Аночка, значит. Я почти угадал», — порадовался про себя Самоваров.
— Ну хорошо, — кротко согласилась Анна Венедиктовна. — Вот что. Есть байка, или сплетня, или легенда — как хотите называйте — про эту скульптуру. Сплетня известна была ещё перед войной; может быть, из-за неё памятник и упрятали с площади в музей. Уркаганов тогда опасались. Дело в том, что Пундырев отливал свою вещь в двадцать четвёртом году. Было ему двадцать лет. Совсем мальчик такую вещь сделал! Папа, конечно, ему помогал, советовал… Был у Пундырева друг, Миша Горман. Тот постарше, но тоже молодой, служил в ЧК. Судя по фотографиям, очень красивый молодой человек, такого кавказского типа… И вот как раз в двадцать четвёртом году кто-то пустил слух, что Горман утаил бриллианты. Зажилил то есть. В двадцатом году, после ухода белого генерала Акулова, был обыск у купчихи Кисельщиковой…
— У той старухи, которой принадлежал киот? — поинтересовался Самоваров.
— Ну да. Вот и вы знаете. Богатейшая была старуха, у ней и мучная была торговля, и прииски. В Харбин не поехала, потому как лежала уже без ног, в параличе. Реквизировали у неё всё подчистую. И киот, который теперь у вас в музее, и червонцев что-то много, и все в доме. Только драгоценностей не нашли. А был у неё, например, убор редчайший, алмазный, очень старый — полная парюра, и вообще много всего. Ничего того не нашли, решили, что спрятала старуха, зарыла. Ходили потом охотники, в огороде копались, стены простукивали, печки, трубы расковыряли, прямо «Двенадцать стульев»…
— Ты забыла сказать, что старуха умерла, — тихо вставила Капочка.
— Ну да, умерла. Естественно, никому о сокровищах ничего не сказав, как бывает в романах, — весело продолжала рассказ Анна Венедиктовна. — Впрочем, она же парализованная была, всё равно говорить не могла. И вот почему-то в двадцать четвёртом году проходит слух, что ценности стащил Горман. Он тогда, в двадцатом, руководил обыском как самый политически грамотный из чекистов. Ходил он всегда в кожаном, с акушерским саквояжем. То ли сам был акушером, то ли тётка его была акушерка…
— Ну что ты такое говоришь! — смутилась Капочка. — К чему здесь это?
Анна Венедиктовна вспыхнула:
— Капочка! Не перебивай! Про саквояж и акушерство мне мама рассказывала, она этого Гормана прекрасно знала. А саквояж тут затем, что именно в него якобы Горман во время обыска и запихал бриллианты Кисельщиковой. Якобы послал рядовой состав по буфетам, по колодцам, а сам в спальне что-то вскрывал и ничего якобы не нашёл. Но это слух, повторяю, только слух, который появился к тому же только в двадцать четвёртом году. Тогда Горман повздорил с кем-то у себя в ЧК. А этот кто-то написал донос, что Горман утаил украшения Кисельщиковой и хранит их у себя дома, в чемодане с партийной литературой. По-моему, глупо.
— Не знаю, — отозвался Самоваров, — это зависит от того, стащил ли он эти бриллианты.
— А неизвестно, — загадочно улыбнулась Анна Венедиктовна. — Тут другая легенда начинается. Или слух. Когда донос в ЧК (или как там его назвать?) поступил, решили у Гормана сделать обыск. Времена были строгие. Но Горман всё-таки был опытный чекист: что-то узнал, что-то почуял. Взял он мешочек с драгоценностями и побежал к своему другу Пундыреву. Тот как раз Ленина отливал. «Спасай меня, — заявил, — вот бриллианты, спрячь понадёжнее!» Пундырев был человек новой эпохи и ответил Горману так: «Зачем тебе эта гадость, накипь гнилого прошлого? Кинь в Неть, вот и не будет головной боли». Только Горман не захотел оставаться без головной боли. «Нет, — сказал, — хоть это и пережитки прошлого в виде побрякушек, но мне- их жалко». Рассказал, что у него чуть ли не двенадцать сестёр и столько же тёток где-то в Могилёве, и всем необходима спокойная старость. В общем, Горман уговорил Пундырева, и тот ляпнул мешочек (обычный ситцевый мешочек!) с брильянтами прямо в гипс, прямо в ленинские ботинки. К Горману пришли, сделали обыск — и не нашли ничего. Сам он вскоре уехал. Говорят, он пел потом в Саратове, в опере. Только, может, это совсем другой Горман? Фамилия у певца, впрочем, другая была. Я когда сегодня увидела по телевизору отбитые ноги, просто ахнула. Ведь это бриллианты искали!
— Ну что ж, если это такая распространённая байка, то отчего бы каким-то жлобам и не поохотиться за камешками, — безнадёжно протянул Самоваров, его не очень впечатлила история с Горманом.
— В том-то и дело, что нераспространённая, — вдруг возразила Капочка. — Аночка, как всегда, преувеличила. Никто ничего не знал. Это ей Пундырев по секрету рассказал.
Анна Венедиктовна замахала руками:
— Нет, что ты! Какие секреты! — Она снова повернулась к Самоварову и потупилась. — Дело в том, что Пундырев был страшно влюблён в мою маму…
Сухой пальчик привычно взмыл в сторону портрета дамы с низким лбом (кажется, низкие лбы были модны в 1913 году?), и Самоваров услышал знакомое:
— Она была урождённая фон Шлиппе-Лангенбург, институтка…
— Да, вы прекрасно об этом рассказывали, — с жаром перебил Самоваров уже известный ему рассказ о биографии родителей и вежливо посмотрел на фотографию девицы Шлиппе. Он не хотел ещё раз слушать про папу-генерала, тиф и розовый хитон.
— Да? — удивилась Анна Венедиктовна и недоверчиво, как бы припоминая, кто же это сидит перед ней, оглядела Самоварова своими живыми и быстрыми птичьими глазками. — Ну, хорошо. Пундырев страстно, как и все, был влюблён в мою маму и, конечно, обожал папу. Меня, маленькую, он на руках носил. Он был тогда зелёный мальчик, энтузиаст, и обещал многое. Вы знаете, что потом случилось с левым искусством…
Анна Венедиктовна вздохнула и молитвенно подняла глаза на яркий кубистический натюрморт кисти своего отца, пылавший ржавью и охрой над буфетом.
— Папа умер, ученики его рассеялись, Пундырев оставался, но прозябал, лепил жалкие статуэтки, стал попивать. А я выросла, — снова вздохнула Анна Венедиктовна. — И Пундырев влюбился в меня до безумия. Некстати. Он был, конечно, очень интересный человек, внутренне богатый, но такой неказистый. Неудачник. Сорока с лишним лет… В общем, шансов у него не было никаких, он понимал это и, кажется, от понимания ещё больше влюблялся. Письма писал мне безумные. Я их не читала. Тяжело читать любовный бред уважаемого с детства человека. Он и писал, и говорил мне при встречах (мама перестала его пускать в дом, и он часами ждал меня в сквере напротив пединститута — небритый, синий, в каком-то летнем чесучовом засаленном пальто)… Я от него прямо бегала! Неловко было даже показать перед друзьями, что я знакома с таким синим человеком, автором дрянных статуэток (они стояли в Клубе пожарных, в Доме офицеров, какие-то кошмарные корявые парашютисты и пионеры с кроликами!)… И он ведь пил, не забывайте! Иногда ему удавалось схватить меня за руку (сильно! довольно больно!) и наговорить немного своего бреда, пока я отбивалась от него портфельчиком. А как раз напротив, у памятника, — этого самого! — стоял молодой красивый милиционер, весь в белом (такие были до войны). Милиционер бежал меня спасать, свистел… Ужас… Так вот, Пундырев говорил мне и писал плохим почерком, но умно и ужасно затейливо, что я его спасу от гибели, от трясины, в которую он погружается, что он бросит к моим ногам бриллианты, о которых он один знает. Теперь ещё мне доверяет тайну… Я этих писем не читала!!! Бред больного, несчастного, пьяного человека (он ведь умер в конце войны, замёрз на улице)… Но когда я по телевизору увидела Ленина с отшибленными ногами…
book-ads2