Часть 13 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Какой же это год?
– А вот на обороте написано… тысяча девятьсот пятьдесят восьмой. Значит, мне тут, дай сообразить… ага, пятнадцать. Снимал нас Ильясов, вот и подпись его. Он затеял что-то вроде любительской этнографической экспедиции. Ездил по окрестным селам, снимал людей и их дома, песни записывал. Первый раз побывал у нас в пятьдесят восьмом, второй – тридцать лет спустя или чуть меньше. У меня, как видишь, фотокарточка осталась от первого его визита. Он не всем делал такой подарок.
– А от второго?
– Ильясов старенький уже был. Кажется, опостылело ему это дело. Я его и не видела, не хотелось мне с ним встречаться. Но ты на карточку-то смотри, смотри! Видишь – это мамочка моя, она всегда улыбалась. Вот это Зойка, на ней любимое платье в розочку. Лена фотографироваться не хотела, Алешка ее развеселил. Красивые, а?
– Очень, – признал Илюшин. – У вас прекрасная семья, Нина Ивановна.
– Чаем ее не залей. Они и без того у меня желтеют от времени, чисто папуасы.
Она ласково погладила фотографию и с той же интонацией сказала:
– Значит, папа мой умер прямо на поле через восемь лет после того, как Ильясов посадил нас перед своей камерой. – Нина Ивановна загнула один палец. – Мама пережила его на полтора года. Остались мы с сестрами и Лешкой. Вроде бы можно жить, верно?
Макар смотрел, как она загибает остальные пальцы, и молчал.
– Лена вышла замуж, уехала на Север и там через пять лет наложила на себя руки. Отчего, почему – не знаем. Письма она писала короткие, я их потом перечитывала без конца, но она всегда была скрытная, Ленка моя… Ничего я из них не узнала. Зойка погибла по-глупому. По путям шмыгнула перед электричкой, можешь себе представить? Взрослая тетка, а пяти минут пожалела, чтобы до перехода дойти. Знаешь, кому сказать – не поверят: Лену-то я простила, а вот Зойку – нет. Она ведь беременная была. И себя загубила, и ребеночка. Кто остался? Я да Лешка. Ну, Лексею моему в Камышовке всегда было тесно. Он уехал в город, сначала на одной женщине женился, затем развелся и сразу к другой подался, потом и вовсе к третьей. Детей нигде не было. Последняя его жена меня убеждала, будто он из-за этого и выпивать начал… Не знаю, Макар. Он всегда бедовый был. Убили его в пьяной драке, а я в больнице тогда лежала, даже на похороны приехать не смогла.
Нина Ивановна бросила сахар в остывший чай.
– Вот, значит, какой расклад, – спокойно сказала она. – Муж мой погиб. Семья ушла за восемь лет, один за другим. Утешение у меня все же оставалось: мальчик мой золотой, сынок единственный… Так и его судьба у меня забрала.
Она помешала сахар. Илюшин слушал позвякивание ложечки и смотрел на фотографию, где все еще были счастливы.
– Знаешь, как я жила? Врать не стану, плохо. Как будто сперва мне сердце вырезали. Затем желудок. После – легкие. И так до тех пор, пока ничего у меня внутри не осталось – одна пустота, как в бочке. А живу-то я до-олго!
Худякова сокрушенно покачала головой и отпила чай.
– Но я тебе вот что важное скажу: наш Господь – он ко мне милосерден.
– Милосерден? – озадаченно повторил Макар.
– Очень!
Илюшин поразмыслил и решил говорить без обиняков.
– Нина Ивановна, вы пережили всю свою семью. Страдали без них, каждый день вам был не в радость. Может, даже умереть хотели…
– Не то слово как хотела! – подтвердила старуха.
– Так и где же здесь милосердие? Это не жизнь, а пытка.
– Вот и я над этим думала. Зачем, думаю, мне Господь выдал столько времени? Что мне с ним делать одной? Горю предаваться? Вряд ли Он этого хотел. Думала-думала, чуть голову себе наизнанку не вывернула, веришь? И вдруг поняла! Это мне шанс дают, возможность измениться. Чтобы с чистой душой пришла я к Нему, когда настанет мой срок. Вот в чем доброта Божья! Если на тебе грязное платье, ты ведь не захочешь перед царем появиться в обносках! Чай, попросишь время, чтобы дыры заштопать да грязь отстирать. Мои нескончаемые годы и есть время на постирушку.
Она перекрестилась на икону.
– Стала я думать: в чем я плоха? Что мне нужно в себе преодолеть? Сообразила: людей я не люблю. У меня была такая хорошая семья, что рядом с ними все прочие казались свиньями. Один собой нехорош, другой вороват, третья блудлива… Особенно убогих презирала. Ну плесень же, дрянь! Бывает, увижу какого-нибудь алкаша, под скамеечкой спящего в собственных нечистотах, и мысленно тряпкой его стираю, будто ошибку с доски. Сразу чище!
– И вы эту брезгливость принялись в себе искоренять? – спросил Илюшин, пораженный ходом ее мысли.
– Верно. Первым привезла Сашку. Он в соседнем дачном поселке зимовал, а когда хозяева вернулись, его чуть не пристрелили. Мыкался по окрестностям, бедолага. Отмыла, вшей вывела, одежду старую нашла… Тяжело мне это давалось, врать не стану. Когда Сашка ушел, поехала во Владимир по делам, и там подвернулся мне на автостанции Володька одноглазый… Я им всем говорила, что у меня обет после смерти мужа: бедным помогать.
– Значит, научились все-таки их жалеть?
Старуха замахала руками:
– Их? Себя! От подобранной кошки больше пользы: она хоть мышей ловит. А бомжи – народ глупый, ленивый, неблагодарный и ни к какому осмысленному труду не способный. Попросишь сортир почистить, все вокруг зальют говном. Скажешь, чтобы семена морковки в грядку засыпали, придешь – семечки сбоку от бороздок лежат, а то и на тропе. Нет, Макар, поганый это народец в большинстве своем. Даже не то чтобы поганый, а так… пустой.
– Своеобразно вы развили в себе сострадание к ближнему, – заметил Илюшин.
Худякова засмеялась.
– Это ты меня поймал! Верно… Только я ведь и презирать их перестала. Люди и люди; все Господу угодны, все Его дети. Однажды вспомнила себя прежнюю: сколько ж мусора в голове носила! Поначалу еще мнила себя благодетелем. Правда, быстро поняла: нет уж, бродяги мои ни о чем меня не просили, им мое благодеяние сто лет не сдалось. Это я свои дела при жизни улаживаю за их счет. Я им спасибо должна сказать, а не они мне. Вот так и живем.
– И много у вас народу перебывало?
– Может, восемь человек, может, больше: я счет не веду. Я для них типа полустанка: придут в себя, оклемаются и дальше чухают. Василий вот только задержался. Но у него и мозгов побольше, и от работы не бежит. Вредный, правда…
– А в деревне… не возражали?
Худякова понимающе кивнула.
– А как же! Григорий больше всех бесился. Требовал, чтобы я своих мужичков выгнала, иначе за ними на вокзал пойду. Но я же перед Господом обет дала. – Она опустила голову со смирением, которое, как показалось Макару, было прямо-таки вызывающе притворным. – Да и священник меня на это дело благословил.
«Ох и непростая старушенция. Беспроигрышную карту разыграла».
– Кто выпивал, тех я сама выгнала, – заверила Худякова. – Мне здесь алкаши не нужны. Подожгут еще дом…
– Кстати, про поджог, – сказал Илюшин. – Расскажите о том пожаре, который случился в девяносто первом.
– Ну, Бакшаевы горели, – нехотя сказала Нина Ивановна. Вся ее словоохотливость разом испарилась.
– Это я уже знаю.
– Человек погиб.
Илюшин вздрогнул и посмотрел на нее.
– Какой человек?
– Парень молодой… Напился, уснул пьяный в сарае. А тут пожар. Никто и не знал, что он там. Когда все было в огне, он закричал… А как вытащишь? Никак. Страшное дело, Макар… – Старуха отвернулась. – У нас не любят о нем вспоминать. Да и я не стану, ты уж меня прости. Сердце у меня от этого болит.
Выйдя от Худяковой, Макар сунул руки в карманы и побрел домой. Не любят они вспоминать! Когда в деревне тетки Маши семья отравилась паленой водкой, об этом потом двадцать лет рассказывали, с подробностями: и кто тревогу поднял, и в какую больницу доставили пострадавших, и кто выжил, а кого не спасли. В деревнях легенда вырастает из ничего, из древесного лишайника и сушеного гриба. А в Камышовке, оказывается, человек погиб, и все молчат, как в рот воды набрали.
Архив! Ему срочно нужен архив.
Какого-то Ивана судили за поджог и отправили в тюрьму. А если погиб человек, то он был виновен и в непредумышленном убийстве. Кажется, в нынешнем уголовном кодексе оно стало называться причинением смерти по неосторожности…
Сохранилось ли уголовное дело? Наверняка. Как бы получить к нему доступ…
«Проще всего через нашего следователя».
Татьяна смотрела из окна, как сыщик, сутулясь, идет мимо. Когда он исчез из виду, она села за стол и обхватила голову руками.
Перед ней лежал рисунок: плакучая ива, склонившаяся над водой; шарообразное гнездо, похожее на улей. Она негромко застонала. Это хуже ноющего зуба, который ты не можешь не расшатывать в воспаленной десне, хуже болячки на коленке, которую сковыриваешь раз за разом.
Татьяна смотрела на переплетение ивовых ветвей.
Ива, гнездо.
Карандаш заскользил по бумаге, и на ней появились очертания двух небольших птичек, подлетавших к дереву.
Проклятое наваждение, болезнь, обострившаяся у нее в Камышовке! Разве можно было возвращаться сюда после всего, что случилось?
Ива, птички, гнездо.
Кто еще должен здесь быть?
Я не хочу, сказала Татьяна, сжимая карандаш. Я не хочу это изображать, я не хочу раз за разом воспроизводить этот день, я не хочу постоянно сама себе подавать этот платок и умолять, чтобы его забрали.
Рука, словно помимо ее воли, вывела у подножия ивы фигурку ребенка.
Хватит, сказала себе Татьяна. Довольно!
«Ты не закончила рисунок».
Несколько секунд она сидела, уставившись в одну точку. В ее ушах звучали крики, трещал гибнущий дом под страшный, набирающий силу гул огня, и все перекрывал нечеловеческий вопль.
Раздался хруст; Татьяна вздрогнула и очнулась от своего забытья. По столу катились два обломка карандаша.
Она тяжело встала, чувствуя себя старухой, взяла лист бумаги, стараясь не смотреть на изображение, и поднялась на чердак. Шкаф, забитый пыльными книгами, стоял с распахнутыми дверцами, словно ожидая ее. Все предметы в этом доме знали, что будет дальше.
Татьяна положила рисунок на полку, захлопнула дверцы и спустилась вниз, чувствуя, как ввинчивается в правый висок сверло. Феназепам нашелся в швейной коробке среди катушек и лоскутков; она и забыла, что сунула его туда.
book-ads2