Часть 42 из 65 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Синяя «Тойота» проехала совсем немного, свернула в тихий переулок. Женщина на заднем сиденье тяжело дышала, вскрикивала и повторяла:
– Ой, мамочки! Нет! Не могу, не могу больше!
Водитель говорил по телефону через микрофон:
– Что? Что мне делать? Да, сейчас! Подождите, ничего не слышу! Нет! Ничего не вижу!
Он действительно ничего не видел и не слышал. Уже стемнело. Женщина на заднем сиденье громко кричала.
– Прежде всего зажгите свет в салоне, – объясняла в телефонных наушниках диспетчер «скорой». – Так. Ну, посмотрите, что там у нее?
– Там все мокро вокруг и что-то круглое вылезло! Нет! Опять спряталось! Скоро вы приедете?
– Бригада к вам выехала, но стоит в пробке. Мы с вами давайте-ка успокоимся, папаша.
– А! Оно опять лезет, это круглое. Что мне делать?
– Слушайте меня внимательно, папаша, и делайте то, что я говорю. Сейчас будем рожать.
Осколки стекла могли бы поранить лицо водителю «Опеля», но он успел отпрянуть. Мальчик, не дожидаясь, пока водитель придет в себя после шока, кинулся прочь, к своему «Форду». Пару метров он не пробежал, а как будто пролетел по воздуху, вскочил за руль, не обращая внимания на возгласы протрезвевших приятелей, визг испуганных девиц, помчался вперед, свернул в какой-то двор, оттуда на тихую улицу и дальше, вперед, до ближайшей пробки.
К зеленой «шестерке» подъехала машина ГИБДД. Вышел молодой капитан, постучал в стекло со стороны водителя, заглянул в салон, нерешительно тронул ручку, но дверь была заблокирована. Телефон в кармане старика молчал, то ли звонить перестали, то ли кончилась батарейка. Легкая тень пробежала по лицу капитана, сам собой вырвался слабый печальный вздох.
Старику стало жаль капитана, жаль спасателей, которым придется взламывать дверцы его старой колымаги, жаль жену, детей, внуков и это, еще теплое, тело в колымаге, на водительском сиденье, с головой, упавшей на руль, с беспомощно повисшими руками. Да, тело тоже было жаль, хотя старик точно знал – телу теперь уж все равно, ничегошеньки оно не чувствует.
Стемнело. Огромный город не мог вместить столько машин, столько людей и в часы пик замирал, как будто хотел отдышаться. Останавливалось время. Мерцали разноцветные огни. Светящиеся, переливающиеся миллионами огней трассы, между ними громады домов, огни в окнах, ровные жемчужные цепочки фонарей.
Старик смотрел и удивлялся, почему никогда прежде не замечал этой удивительной красоты. Сверху не видно было уличной грязи, не пахло выхлопными газами и бензином, таяли резкие звуки сигнальных гудков, тревожный вой сирен, нервный рык моторов. Из всей бесконечной разноголосицы музыки, радионовостей, телефонных звонков и разговоров старик слышал единственный голос, отчаянный, горький и счастливый. Первый крик новорожденного ребенка.
В салоне «Тойоты» горел свет. Возле машины собралось несколько любопытных прохожих. Заглядывали в окна. Мокрое красное личико младенца обиженно морщилось. Еще пульсировал синеватый канатик пуповины. Всех интересовало, кто родился – мальчик или девочка.
Нечто о прошлом и будущем
В восемнадцать лет я возвращалась из Сочи, из международного студенческого лагеря, вместе с большой компанией иностранных студентов. Там были югославы, немцы, чехи. У всех билеты на один рейс, но в аэропорту наши пути расходились. Мне как советской гражданке следовало нырять в обычный зал отлета, им в «интуристовский». За месяц в лагере мы успели подружиться, и расставаться не хотелось. Меня, как контрабанду, решили протащить в «Интурист». Кто-то из чехов долго и убедительно врал механической униформе женского пола, будто я его невеста. Униформа куражилась, однако смягчилась после скромного подарка – коробки белого шоколада.
В «Интуристе» было пусто, чисто и сказочно красиво. Пахло кофе и хорошей парфюмерией. В баре продавались любая выпивка и бутерброды с икрой. Информационный радиоголос звучал нежно и ясно, как детская колыбельная.
За стенкой, в секторе для советских аборигенов, дети и старики спали на газетах, прямо на полу, поскольку задерживались рейсы и не хватало сидячих мест в зале ожидания. Над липкими буфетными стойками вились мухи. Кроме ведерного мутно-серого кофе и бутербродов с желтым салом, там можно было подкрепиться мокрыми вафлями «свежесть» и холодными котлетами «три богатыря», жаренными на комбижире «молодость». Единственный сортир оглушительно вонял, и очередь выстроилась через весь зал. Внутри не было закрытых кабинок. Ряд дыр на склизком возвышении, в кафельном полу, мерзкие фонтаны брызг при спуске воды. О туалетной бумаге и говорить нечего. Самые предусмотрительные запасались «Правдой» и «Трудом». Из динамиков звучал радиоголос такой сердитый, такой невнятный, будто авиапассажиры в чем-то провинились перед дикторшей и она нарочно старалась, чтобы никто ничего не понял.
Я впервые в жизни оказалась по другую сторону. Уселась в мягкое кресло и, прихлебывая ликер «Беллиус», закурила длинную коричневую сигарету «Мор». Сначала мне было классно. Я ловила свое отражение в огромных зеркалах, с удовольствием отмечала, как органично вписываюсь в сказочный интерьер и вполне могу сойти за итальянку или француженку. Мне ужасно не хотелось, чтобы кто-нибудь из интуристовской челяди заподозрил во мне соотечественницу. Это было бы не только неприятно, но и опасно. На всех белого шоколада не напасешься, и любая тетка из обслуги могла прогнать меня вон, на мое законное место, в резервацию. Мне стало казаться, что лоснистый бармен косится на меня с брезгливым подозрением и сиреневая фифа у вертушки прохода к летному полю уставилась как-то слишком внимательно. Когда веселый чех Сташек громко назвал меня по имени и заговорил со мной по-русски, я не выдержала, рванула в туалет, желая спрятаться.
Там сверкал стерильный кафель. Пахло жасмином. Там была розовая туалетная бумага. Почему-то именно эти мягкие ароматизированные рулончики меня доконали. Я заплакала. Господи, ну почему, за что? Может, прав был мой друг одноклассник, когда у поезда Москва–Вена на Белорусском вокзале сказал мне на прощанье: «Мотать надо отсюда, и чем скорее, тем лучше!»
Они уезжали всей семьей в США. Я оставалась. Мои родители имели на этот счет весьма твердую позицию. Они считали, что жить надо на родине, какой бы она ни была. В свои восемнадцать я знала, что когда-то моя родина была нормальной страной. Но потом в ней стали строить счастливое будущее и для этого разрушили ее нормальное настоящее. Она превратилась в резервацию, в гигантское гетто. В десятом классе меня заставляли учить наизусть Маяковского: «Через четыре года здесь будет город-сад», и еще что-то, его же, про пролетарские мечты о ванных и теплых сортирах.
«Мы мечтали о будущем, мы жертвовали собой и другими ради новой счастливой жизни», – говорил мой дедушка, старый большевик, партийный чиновник высокого ранга, бывший красный командир, с кучей орденов и медалей в ящике комода, с белой «Победой», двухэтажной дачей и несколькими батонами финского сервелата в холодильнике.
«Мы мечтали о будущем, мы строили будущее, мы делали революцию и питались стаканом семечек в день», – рассказывал ректор Литинститута, тоже старый большевик, с тем же приданым, что и мой дед, только вместо «Победы» – «Волга».
«Я думаю о будущем, – говорил мой одноклассник на вокзале у международного экспресса, – я хочу увидеть мир, я мечтаю, чтобы мои дети росли в нормальной стране и тоже увидели мир. Здесь нет будущего. Здесь жить унизительно».
Тем далеким и, в общем, очень счастливым летом 1978 года, стоя перед зеркалом «интуристовского» сортира в городе Адлере, я умылась холодной водой, вытерла лицо розовой мягкой бумажкой, успокоилась и решила, что никогда не стану мечтать о счастливом будущем и ненавидеть настоящее. Если его ненавидеть, оно ответит взаимностью.
Моя старшая дочь Аня, когда была маленькая, часто спрашивала: «Это сегодняшний день? А куда делось завтра?» Я отвечала, что завтра будет завтра. Она резонно возражала, что ведь сегодня вчера было «завтром», и в таком случае, куда же оно все время девается?
Аня родилась в 1986-м. Бабушка целыми днями терла на крупной терке детское мыло и ссыпала в трехлитровую банку, чтобы этой безвредной стружкой стирать пеленки. В магазине «Малыш», который находился на улице Горького на месте нынешнего бутика «Эскада», иногда выбрасывали трикотажные ползунки и колготки тринадцатого размера. Очередь выстраивалась до здания нынешнего «Президент-отеля». Там был старый прелестный доходный дом в стиле раннего модерна, с огромным дымчатым зеркалом на лестничной площадке между третьим и четвертым этажами. На четвертом, в одной из коммуналок, жила моя любимая учительница английского Майя Петровна (тоже, кстати, уехала в Америку).
Больше трех пар колготок и четырех пар ползунков тринадцатого размера в одни руки не давали. А требовалось много. Памперсов для наших детей тогда не существовало.
Наверное, это было вчера. Это еще продолжалось прошлое.
Когда Ане исполнилось три, ее кроватка развалилась. Доски из ДСП крошились, трещали, и надо было срочно искать нечто новое. Но в 1989-м достать нормальную койку для ребенка оказалось делом невозможным. Промотавшись целый день по мебельным магазинам, я вернулась ни с чем и принялась заматывать доски в местах разломов широким лейкопластырем. Аня удивленно спросила, почему я не купила ей новую кровать. Я ответила: потому, что их нет в магазинах.
– А почему их нет в магазинах?
От усталости и злости я сказала в ответ ужасную глупость:
– Потому что мы живем в такой стране!
– Мамочка, а мы здесь совсем не погибнем? – спросила трехлетняя Аня.
Наверное, это было вчера. Это еще продолжалось прошлое.
Как-то в ноябре 1990-го мы с Аней отправились за продуктами. В «моло€чке» и в угловом гастрономе прилавки были пусты. То есть совершенно пусты. Стерильны. И таким же был холодильник у нас дома. Аня очень хотела кушать. Я тоже. Мы бродили с ней под мокрым снегом, мы вышли на Тверскую, но и там не сумели купить ничего съестного. Оставалась наша Тишинка, тогда еще старая, грязная, воровская, однако внушавшая надежду на кусок мяса – пусть жутко дорогой, но это неважно.
Еще у ворот мы почувствовали потрясающий, совершенно новый запах. Он привел нас к высокому белому фургону на колесах. Там стояла очередь, довольно длинная, мокрая и злая. Запах плыл над ней, как розовое райское облако. Пробившись к его источнику, мы увидели, как в жаровне за стеклом крутятся на вертелах гигантские золотистые куры. Примерно через полчаса, с раскаленной добычей, зажатой между двумя картонными тарелками, завернутой в толстую серую бумагу, мы мчались домой.
Аня ела долго, молча, сосредоточенно и все не могла остановиться. До сих пор не понимаю, каким образом в желудке четырехлетнего ребенка мог уместиться этот жареный пернатый слон почти целиком. Наконец, обгладывая последнее крылышко, она зевнула и сонно заметила:
– Знаешь, мамочка, здесь все-таки еще можно жить, если иногда так кормят.
Это было уже сегодня. Это открылся один из первых кооперативных ларьков, в котором продавали горячих кур гриль. Началось будущее, или настоящее, точно сказать не могу.
У меня всегда были сложные отношения со временем. Я знаю, что новое – это хорошо забытое старое, а будущее – хорошо забытое прошлое. Прошлое почему-то всегда забывают хорошо, накрепко. Особенно когда мечтают о будущем.
Я смотрю на фотографии в старых альбомах, на кадры кинохроники. Все, кто смотрит вместе со мной, говорят: надо же, совсем другие лица, совсем другие люди.
Мы уверены, что знаем о них значительно больше, чем они о нас. Во всяком случае, одно нам известно абсолютно точно: они все умерли. Это их единственное будущее, о котором они по своей наивности не догадывались на момент съемки. Нам хочется верить, что они были другие, не такие как мы, теперешние люди, со своим колоссальным историческим опытом, со своим изумительным техническим прогрессом, со своим интернетом, клонированием, ядерной физикой, лазерной медициной, турами на Луну.
Мы глядим на них как большие и умные на маленьких и глупых. Мы глядим на них свысока.
Мы на них, а они на нас.
(Опубл. в журнале «VIP-регистр», № 2, 2002)
Брюки дев
На фоне убогого ширпотреба семидесятых школьная форма казалась шедевром дизайнерского искусства. Коричневое платье и черный фартук выглядели не так уродливо и даже по своему стильно. Наверное, потому, что сохранились почти неизменными с дореволюционных, гимназических времен.
Форма моего детства отличалась удивительным разнообразием. Было два варианта платьев. Прямое, как мешок, и отрезное, с юбкой в складку. Бретели фартуков с крылышками и без. Крылышки, в свою очередь, могли быть обычными и плиссированными. Впрочем, плиссированные крылышки считались дефицитом. К платью полагалось пришивать белый воротничок и манжеты, тоже разнообразные, простые и кружевные. Выглядело это вполне симпатично, во всяком случае, лучше, чем любая другая одежда, доступная ребенку из средней советской семьи.
Я помню душный ужас «Детского мира». Пудовые пальто в серую елочку, на ватине. Войлочные черные ботинки. Их называли «прощай молодость» и выпускали всех размеров, от самого маленького, детского, до самого большого, мужского. Унылая фланель платьев цвета хаки в красных и желтых цветочках. Хлопчатобумажные колготки, темно-коричневые и мышиные. Коленки вытягивались и отвисали. Верхняя часть была широкой, как у кавалерийских галифе. Такой фасон объяснялся тем, что хорошая девочка непременно наденет под них теплые панталоны, или, как говорила моя бабушка, «трико».
Сей уважаемый предмет туалета остался в далеком прошлом, когда колготок никто еще не знал, а носили чулки на подвязках. Но почему-то детские колготки продолжали выпускать в виде галифе вплоть до конца восьмидесятых.
«Трико» я, к счастью, никогда не носила. Зато у меня была другая беда. Рейтузы. Без них ребенка зимой из дома не выпускали. Обычно я шла пешком вниз с девятого этажа, где-нибудь между пятым и шестым рейтузы быстро снимала и запихивала за батарею на лестничной площадке. А на обратном пути надевала, и никто ничего не знал.
Мой друг одноклассник Дрюня поступал так же. Его заставляли носить рейтузы под школьные брюки. Застегивались брюки на пуговицы, Дрюня спешил, пуговицы отлетали, и долго скрывать тайну своих лестничных переодеваний он не мог. Находчивая Дрюнина бабушка в качестве альтернативы предложила ему кальсоны, голубые, белые и сиреневые, на выбор. Но для Дрюни это было еще хуже, чем рейтузы. В итоге пришли к компромиссу в виде «треников». По сути, те же кальсоны, но из тонкого трикотажа, темно-синего или черного цвета.
Кстати, именно «треники» были в моем детстве чуть ли не единственным вариантом брюк, доступных девочке. Довольно долго советская швейная промышленность никаких женских брюк вообще не производила, по очень серьезным идеологическим соображениям.
Но вдруг появилось нечто невероятное. Называлось оно «брюки дев.». Из жесткого тугого эластика василькового цвета какая-то храбрая умница догадалась сшить несметное количество штанов с простроченными выпуклыми стрелками и даже с легким намеком на модный клеш.
На самых разных фигурах, независимо от размера, это загадочное изделие сидело одинаково. Резинка пояса оказывалась высоко, у подмышек, штанины едва достигали щиколоток. Сзади и спереди жесткий эластик вздувался двумя объемными упругими пузырями.
Где она теперь, та изначальная «дева», для которой произвели и размножили в десятках тысяч экземпляров эту красоту? Существовала ли она в реальности или была лишь эфемерным плодом воображения талантливых советских модельеров?
«Брюки дев.» висели бесконечными васильковыми рядами на вешалках в «Детском мире», в магазине «Пионер» на ул. Горького. Они вполне прилично выглядели на детях-манекенах в витринах. Наверное, их как-то ловко подкалывали сзади. Но клянусь – никогда ни на одной живой девочке я их не видела.
Моими первыми полноценными брюками были джинсы. Они достались мне чудом, благодаря Дрюне. Кто-то из его родственников привез ему настоящий американский «Левайс», но ошибся с размером. Упитанному Дрюне они оказались безнадежно малы. Дрюнина бабушка хотела распороть, сделать по бокам вставки, вроде широких лампасов. Однако рука не поднялась испортить импортную вещь, и джинсы были великодушно отданы мне.
book-ads2