Часть 39 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Говорю же… – Ольга в отчаянии притопывает ногой, и мент беспокойно шевелит бровями.
– Ты не волнуйся так, – говорит он почти сочувственно. – Разберемся, не надо так переживать. Иди лучше поиграй…
Ольга потрясенно отступает, нервно шмыгая носом; Филька неловко гладит ее по плечу и тут же, залившись краской, прячет руку за спину. Из подъезда выбегает в халате и тапочках Жекина мама с извивающимся свертком на руках. Тапочки то и дело соскакивают с ног, и тогда она слепо шарит босой ступней по асфальту. Ее бледное лицо сосредоточено и отстраненно, как у учителя на весеннем субботнике.
Ольга издает странный утробный звук. Жека, как робот, движется на уазик, сжимая ножик в руке. Его отца тем временем запихивают в машину – только теперь Яна замечает, что заднее окошко в уазике крошечное и забрано решеткой. Один милиционер в форме садится за руль, другой – рядом, на переднее сиденье, решеткой отделенное от заднего – и Жекиного отца, сидящего там. Уазик оживает, фырчит и плюется синими облачками выхлопов. Милиционер в джинсах хлопает его ладонью по тупому носу, как большую и злобную, послушную только хозяину собаку, и уазик утаскивает Жекиного отца прочь.
– А чо он сделал-то? – мычит Жека. Свой жалкий перочинный ножик он так и держит перед собой. Жека покачивается, и ржавое выщербленное лезвие недобро плавает взад и вперед, режет воздух, густой и липкий, как плавленый сырок. Жекина мать замирает в одном тапочке и, с ужасом глядя на сына, качает младенца с такой силой и быстротой, что тот вопит.
– Мальчик, ты бы ножик прибрал, – с легким беспокойством говорит мент. – Тебя что, не учили, что нельзя так с ножами обращаться?
Жека моргает на него белыми ресницами, защелкивает лезвие и отступает. Он пытается убрать ножик в карман, но никак не может попасть; он трет и трет пластиковой рукояткой по боку, пока Филька, сжалившись, не вынимает ножик у него из руки.
– А чо он сделал-то? – снова спрашивает Жека шепотом.
– Тебя не касается… – Мент собирается вернуться в подъезд, но вдруг настораживается. – Ты его сын, что ли? – спрашивает он со смесью сочувствия и брезгливости.
Жека кивает с такой надеждой, будто верит: стоит сказать, что да, вот он – его сын, и все разрешится, и отца отпустят.
– А скажи-ка, Женя… тебя ведь Женя зовут, да? Скажи-ка мне, Женя, ты другого ножика дома не видел? Большого такого, с загнутым кончиком? У него еще ложбинка такая вдоль лезвия… Не было у твоего бати такого, а?
Жека, глядя во все глаза, мотает головой.
– У нас только кухонных два и вот этот, но кухонные маленькие, – говорит он.
– Значит, не видел? И мама тебе не показывала?
– Не… Да за что его? – в третий раз спрашивает Жека, и мент, весь перекосившись, отворачивается.
– Понятых нашел? – орет он напарнику в форме, выглянувшему из подъезда, и тот приглашающе машет рукой.
– Ничего… – говорит Жекина мама, тряся орущим младенцем. – Ничего… Я как тот ножик увидела, так сразу все поняла. Допился до того, что детишек с чертями попутал, я сразу поняла. Но теперь все уже. Ничего… Нам с тобой теперь полегче будет, и Светочку не тронет.
Она трясет Светочку, глядя стеклянными глазами вслед укатившему уазику. Жека отступает от нее, его губа отвисает, и глаза становятся пустыми. Мертвыми. Как будто он познакомился с Голодным Мальчиком…
– Разведут мне там бардак с этим обыском, – говорит его мама. – Надо бы присмотреть.
Она нашаривает тапочек и, шаркая, уходит. Светочкины вопли несутся над ее головой, как стая невидимых чаек, терзающих свалку; они должны бы затихнуть, заглушенные стенами подъезда, но вместо этого становятся все звонче и ритмичнее; барабанные перепонки Яны болезненно вибрируют, и она обхватывает голову ладонями, закрывая уши и сжимая грозящий расколоться череп. Ее носа касается запах тухлятины; он забирается в ноздри, в горло, он работает заодно со звуком, пытаясь разорвать Яну изнутри. Все крепче сжимая голову, она сгибается пополам и приседает, утыкаясь носом в колени.
Потом раздается короткий металлический бряк – и все заканчивается. Пахнет торфом, ромашкой, пылью, Филькиным потом. Помойкой тоже пахнет – противно, но вполне терпимо. Яна открывает глаза и медленно выпрямляется, стараясь не смотреть на Ольгу, – неохота видеть, как та презрительно дергает носом: подумаешь, неженка.
Человек-ворона с латунным колоколом в руке стоит над Жекой. Ватник человека-вороны лоснится от грязи. Из-под него виднеется затасканная до прозрачности футболка с олимпийским мишкой. Интересно, куда он дел свитер, думает Яна.
С отвисшей губы Жеки стекает тоненькая ниточка слюны. Человек-ворона кладет руку в черных от грязи и мазута морщинах на его плечо, и Жека моргает – ровно один раз. Но человеку-вороне этого, наверное, хватает.
– Хочешь позвонить? – спрашивает он, и глаза Жеки загораются радостью, сумасшедшей и безмозглой, как у щенка при виде косточки. Он робко тянется к колоколу, и человек-ворона торжественно вкладывает его в покрытую цыпками руку с обкусанными ногтями. Жека бросает гордый взгляд на Ольгу, расправляет плечи и отправляется вышагивать вдоль домов, разнося оглушительный ритмичный звон.
5
– Вот он! – раздался детский визг за спиной.
Филипп обернулся и прищурился, пытаясь рассмотреть три отдаленные фигуры. Темноволосая девочка, зареванная, но полная решимости, тыкала в него пальцем. Другой рукой она крепко сжимала ладонь такого же чернявого бородача, оскаленного и бледного до прозелени. Филипп тихо усмехнулся: в ее возрасте он скорее бы умер, чем появился бы на улице за руку с мамой. Третьим был полицейский – в штатском, но с такой повадкой, что Филипп сразу понял, кто это.
– Вот он! – снова заверещала девочка, и до Филиппа дошло: он же свидетель. Вздохнув, он с легким раздражением принялся ждать, когда к нему подойдут поближе. Все это было некстати: будут задавать мелкие, несущественные вопросы, подсовывать на подпись бумажки, не дадут сосредоточиться. Может, выйдет договориться на попозже…
– Этот в кустах поджидал! – послышался пронзительный голосок девочки, и Филипп недоуменно моргнул. – А второй за мной шел! А этот на дорожке стоял, чтобы я убежать не могла!
Челюсть Филиппа безвольно отвисла. Словно во сне, он смотрел, как полицейский повел рукой, перегораживая путь бородачу, и плавно ускорил шаг. Рука скользнула к поясу, туда, где просторная ветровка чуть оттопыривалась на боку. Между бровями полицейского пролегла глубокая складка; щеки обвисли, будто онемевшие, а верхняя губа чуть приподнялась, обнажая зубы. Спасенная Филиппом девочка крепко прижалась к боку отца.
Из горла Филиппа вырвалось старушечье аханье. Еще мгновение он следил за тем, как рука полицейского выплывает из-под куртки, сжимая что-то черное. Где-то далеко за ним вспыхнуло мстительной радостью изнуренное страхом детское лицо. Филипп пригнулся, закрывая локтями голову, а потом, будто сдернутый с места резинкой, бросился бежать.
…Он с чаячьим криком развернулся и дико уставился на пустой тротуар. Легкие горели, пульсирующие десны отдавали кровью, а в бок будто ввинчивали кол. Филипп уперся руками в колени, и со лба тут же капнул пот. Он выпрямился и утерся рукавом. Ветер ледяной петлей обвился вокруг мокрой шеи, залез под волглую куртку, выстудил спину и грудь. Филипп непослушными пальцами защелкнул кнопки на воротнике и огляделся.
Похоже, топот тяжелых ботинок, от которого съеживалась кожа на затылке и от которого Филипп бежал, пока мог, существовал только в раздираемой паникой голове. Незнакомый двор под легчайшей накидкой мороси был пуст; только наискосок через детскую площадку брела обмотанная пуховым платком бабка с неоновым розово-желтым рюкзаком на сгорбленных плечах. С трех сторон двор окружали серые хрущевки, а впереди зиял выпотрошенным нутром и голыми ребрами перекрытий двухэтажный деревянный дом, который начали было сносить, да почему-то бросили. Залезть в такой дом когда-то считалось за счастье. В таком доме хорошо было прятаться.
Припадая на обе ноги, стертые уже до костей, Филипп дохромал до угла хрущевки. Здесь асфальт заканчивался; дальше вела развороченная бульдозерами колея, рыжая, как осенняя лиственница. Ступив на нее, Филипп оглянулся: совсем не нужно, чтобы кто-то засек, как он забирается в эту развалину.
Бабка с рюкзаком – оказавшаяся вдруг намного ближе, чем он думал – уже никуда не шла. Бабка мелко кивала, глядя снизу вверх на статную женщину в красном пальто, а потом нацепила неожиданно узкие, в тонкой оправе очки и всмотрелась в протянутый телефон. Видимо, фотография была достаточно хороша: бабка обернулась и уверенно вонзила скрюченный палец в Филиппа.
Он почувствовал себя голым; руки сами по себе дернулись: одна – прикрыть пах, другая – загородить от несущего воспаление легких ветра грудь. Ветер колол его миллионом мокрых иголок, и каждая сладко пахла мамиными духами. Филипп всхлипнул и, сутулясь, тяжело потрусил к развалинам. За спиной вопросительно заблеяла бабка. «Это мой крест», – громко произнесла мама, и Филипп глубже вжал голову в плечи.
Вход в подъезд завалило кучей строительного мусора, из которого опасно торчали ржавые гвозди; зато в квартиру на первом этаже можно было просто шагнуть – от старости дом совсем ушел в землю. Филипп прошел в середину замусоренной комнаты и огляделся, вдыхая оглушительный запах прелого дерева и заплесневелых обоев. Увидел разломанную табуретку, с перекладины которой свисал тухлый носок, и желтую от пыли пластмассовую собаку в углу – одноухого урода с гигантской головой, насаженной на чахлое коротконогое тельце. Задерживаться не стоило: здесь Филипп был как на ладони. Он быстро шагнул к дверному проему, надеясь найти место поукромнее. Под ногой хрустнуло, и Филипп опустил глаза.
Наверное, зеркало прикрывала гнилая фанера, которую он сдвинул ногой, – на нем не было ни пылинки, ни пятнышка. Трещины разбегались от центра, дробя поверхность на сверкающие, смертельно острые клинья, и в каждом плавало по Филиппу – Филиппу с выпученными, налитыми кровью глазами и разинутым ртом, готовым завопить. Он почти успел отвернуться. Успел даже подумать, что едва, но все-таки смог спастись, – но тут зеркало моргнуло, будто кто-то мгновенно сменил слайд. Голодный Мальчик, раздутый, как утопленник, улыбнулся Филиппу из каждого осколка. Его черные глаза были мертвыми. А за спиной уже потрескивал, перешептывался мусор под тяжелыми, лишенными жизни шагами. Голодный Мальчик перегораживал дорожку, чтобы нельзя было убежать.
Филипп издал тихий скрипучий крик и загородил лицо растопыренными пальцами. Загнанное сердце затряслось беспорядочно и безвольно, как застиранная до прозрачности тряпка на ветру. Он слепо попятился. Из горла рвался придушенный писк. Тошнотворно сладкий запах воды и болотных цветов душил, разъедал кожу, ввинчивался под череп.
Филипп сделал еще маленький шажок назад – и замер, точно зная: последний миллиметр – и он прикоснется спиной к чему-то, о чем невозможно даже подумать. Волосы на затылке шевелились под дыханием этого существа. Все было кончено. Голодный Мальчик улыбался из осколков зеркала, и в каждой улыбке сверкали зубы. Боже, сколько у него зубов…
– Нагулялся? – раздался ласковый голос, и Филипп дернулся всем телом. Сердце, работавшее, казалось, на пределе, задергалось еще чаще – уже не биение, а пустая, бессмысленная, бесполезная вибрация, не способная поддерживать жизнь. Глаза Филиппа закатились. Сухая холодная рука обхватила его ладонь, потянула, разворачивая к себе.
– Идем же, – сказала мама, и Филипп, захрипев, выдернул руку, оцарапавшись об ее ноготь. Укол боли словно навел резкость: темнота перед глазами рассеялась, и реальность, искаженная Голодным Мальчиком, перестала плыть, снова обрела устойчивость. Филипп прижал ладонь к груди, унимая свистящее дыхание. Мама чуть нахмурилась. – Да не волнуйся ты так. Я скажу Отару Сергеевичу, что ты пока дома побудешь, раз тебе так хочется. Тебе надо отдохнуть. Я сырников нажарю, поешь прямо в комнате, с книжкой, сегодня можно.
– Мам, я не…
Филипп осекся, краем глаза заметив движение под ногами. Голодный Мальчик был там. Ждал у самого края, даже не пытаясь спрятаться. «А хочешь, приводи ее ко мне, – шепнул он. – Приходи ко мне с мамой. Тебе понравится…»
Носок черной туфли поддел осколки – и они зазвенели, переворачиваясь, пряча скрытые в них тени.
– В разбитые зеркала смотреть – к несчастью, – сказала мама. – Не надо так делать. Пойдем, Филипп… Пора домой.
Она робко прикоснулась к его руке – и он подчинился. Она улыбнулась ему:
– Ну не переживай так, что ты. Это же просто суеверие. Всего лишь твое отражение. То, каким тебя видят люди… – Он вздрогнул, подался назад, и мама раздраженно вздохнула. – Идем уже. Хватит бегать по всему городу и позорить меня.
Филипп вынул руку из ее ладони и сунул ободранный палец в рот.
– Не пойду я домой, – невнятно проговорил он и слизнул с царапины каплю крови. Опустил руку и повторил отчетливо, почти весело: – Никуда я не пойду. У меня дела.
– Дела… – невыразительно протянула мама, глядя сквозь него. Морось пробивала бреши в щите пудры на ее щеках, и они казались рябыми. Изъеденными временем. Всего лишь отражение, подумал Филипп. Как жаль, что он не догадался раньше…
…Филипп валяется на заправленной кровати. В одной руке у него – горсть «морских камешков», уже начинающих таять. В другой – старый номер «Искателя», взятый у Янки. У Янки дома куча отличных книг, – не то что у него, сплошное занудство, которое проходят в школе. Есть, конечно, еще папин кабинет, но это совсем другое дело. Жаль, что Янка редко делится, боится, что влетит, и каждый раз приходится выпрашивать. Филипп лежит на животе, языком снимает с ладони один «морской камешек» за другим и читает рассказ про странную штуковину, найденную в кустах ежевики. Он понятия не имеет, как выглядит ежевика; воображение подсовывает кустарнички шикши, увеличенные до гулливеровских размеров. Штуковину нашел американский мальчик, но, читая, Филипп думает то о Янке, то об Ольге, то о себе, не забывая краем уха прислушиваться к тому, что творится на кухне. Мама с бабушкой не одобряют конфеты в кровати. Фантастика им тоже не нравится: не то чтобы Филиппу ее запрещали, но всякий раз, увидев одолженную у Янки книжку, мама морщится: «И откуда у тебя такие примитивные вкусы…»
Это хорошо и ужасно странно – лежать вот так после всего, что случилось. Филипп специально следил за бабушкой – но за ужином она разве что плотнее сжимала губы и резче подносила ко рту свою чашку пустого чая. Как будто ничего не знает, – но такого не может быть, она же директор, на территории ее школы нашли труп, и про арест ей должны были рассказать…
Эти мысли тенями облаков проплывают сквозь Филиппа, пока он читает. Рассказ заканчивается слишком быстро и как-то нечестно. Филипп заводит глаза, пытаясь сообразить, что к чему, и вдруг понимает, что мама с бабушкой забыли закрыть кухонную дверь. Он тут же навостряет уши, привычно отделяя голоса от звяканья лопатки по шипящей под оладьями сковородке.
– …из той же компании. Мама, в этом что-то есть. Три ребенка с одним и тем же нервным заболеванием, мам! Я поговорила с медсестрами – предполагают, что они что-то нюхали или пили… ну, ты понимаешь, – она понижает голос, – понимаешь, для кайфа. Это… – еще тише, – наркомания! У нас!
Зачем она рассказывает, рассеянно думает Филипп. Знает ведь, что, если сказать, – бабушка не разрешит.
– У нас такой дряни быть не может, – говорит тем временем бабушка. – Опять сенсации захотелось? А о пользе ты подумала?
– Но кто-то их научил! Кто-то подсунул им эту дрянь! Кто-то… – она осекается, а когда заговаривает вновь, ее голос дрожит от возбуждения: – У одного из них из руки вырван кусок мяса. Прямо зубами, мам! Только полный псих мог это сделать… Возможно, это связано с убийствами!
Услышав об убийствах, Филипп приподнимается на локтях. Так часто бывает в детективах: когда полиция в тупике, человек со стороны может навести их на правильную мысль. Может, из-за дураков, перебравших с «моментом», мама как-то…
– Окстись, убийцу уже взяли, ты же сама писала заметку в завтрашний выпуск, – говорит бабушка.
Не додумав, Филипп опускается на живот и равнодушно слизывает с ладони конфету. Зря мама сказала, теперь ничего не выйдет.
– Этот алкаш… – голос мамы сдавлен от отвращения. – Не верю. У него не хватило бы ума скрываться так долго. Уверена, дело в наркотиках. Я буду требовать расследования…
– По голове себе потребуй, – шипит бабушка. – Ты должна вести за собой, а не пересказывать сплетни… Боже, мы же совсем недавно об этом говорили – и вот опять. Уймись!
– Мама…
– Ты нам мало жизнь испоганила?! – кричит вдруг бабушка, срываясь на визг. – Мало было преподавателя окрутить, принести от него в подоле? Ты, может, довольна, что твой отец нас всех сюда выкинул, мечтаешь еще дальше оказаться? Забыла уже, как твой муж здесь мучился, как ему здесь изучать было нечего, как он хотя бы одну завалящую легенду искал… Помнишь, как он спьяну плакал, жаловался, что здесь все стерильно, хоть самому сочиняй… Больно смотреть было, – а ты, его жена, журналист, пальцем о палец не ударила, чтобы ему помочь, только младенца своего и видела, погрязла в пеленках… Вот когда расследовать надо было! Забыла, чем он кончил? Ты ему жизнь сломала, оторвала от работы, от науки… и не смей отца винить, он как мог твой позор прятал… – Филипп, холодея, слышит, как мама громко хлюпает носом, будто простуженная, но бабушка не обращает на это внимания. – Нагадила и мужу, и себе, уж про меня лучше молчать, это мой крест… – говорит она таким голосом, словно у нее болит горло. – Муженек в тюряге сгинул, а ты теперь в детектива играешь… Расследование! Тебе лишь бы хвостом покрутить перед этим мальчишкой, который воображает себя умнее милиции… Давай, нагуляй второго, не стесняйся!
– Мама, что ты такое говоришь…
– Из-за твоего дружка меня на пенсию гонят! Меня!
book-ads2