Часть 7 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хорошо нарисовано, – говорит она неуверенно.
– Они неправильные, – возражаю я.
– О… – она кладет рисунки лицом вниз. – А ты верила в эти истории, когда была маленькой? Я верила, думала, что я настоящая принцесса и стану в итоге жить в замке. Нельзя давать детям такие сказки.
Она подходит к зеркалу, промокает и разглаживает лицо, затем встает на мысочки и смотрит себе за спину – не порозовела ли.
– А чем он тут занимался? – вдруг спрашивает она.
Я не сразу понимаю, что́ она имеет в виду. Моего отца, его работу.
– Не знаю, – отвечаю я. – Ну так, всем понемногу.
Она смотрит на меня с неодобрением, словно я нарушила приличия, и я теряюсь; она как-то сказала мне, что определять себя нужно не тем, чем ты занимаешься, а тем, кто ты есть. Когда ее спрашивают, кем она работает, она заводит разговор об изменчивости и о том, что предпочитает Бытие, а не Делание; но если человек ей неприятен, она просто говорит: «Я жена Дэвида».
– Он здесь просто жил, – говорю я.
Это почти верно, это удовлетворяет ее, и она идет в спальню переодеться.
И тут же меня охватывает гнев на отца за то, что он вот так исчез, ничего никому не сказав, оставив меня без ответов для всех, кто станет задавать мне вопросы. Если он собирался умереть, он должен был сделать это в открытую, чтобы люди знали, могли поставить над ним камень и жить дальше.
Всем это должно было казаться странным: человек его возраста живет один в хижине всю зиму, за десять миль от ближайших соседей; у меня же это не вызывало вопросов, для меня это было логичным. Родители всегда собирались переселиться сюда на постоянное место жительства, как только отец выйдет на пенсию: он стремился к уединению. У него не было неприязни к людям, они просто казались ему неразумными; животные, говорил он, более последовательны, их поведение хотя бы предсказуемо. Именно это олицетворял для него Гитлер: не триумф зла, а отсутствие здравомыслия. Отец считал войну неразумной, мои родители были пацифистами, но он все равно пошел бы сражаться, вероятно, чтобы защитить интересы науки, если бы его взяли; только в этой стране, наверное, ботаник может представлять ценность для национальной безопасности.
Выйдя на пенсию, он уволился; мы могли бы жить круглый год в заводском городе, но отец заставлял нас метаться между двумя мирами: городом и лесом. В городе мы то и дело куда-то переезжали, а в лесу он выбрал самое глухое озеро, какое смог найти; когда родился мой брат, туда не доходила ни одна дорога. Даже в деревне для отца было слишком многолюдно, ему нужен был остров, такое место, где он мог бы вести не оседлую фермерскую жизнь, какую вел его отец, а жизнь первых поселенцев, прибывавших во времена, когда здесь не было ничего, кроме дикого леса, и никакой идеологии, не считая той, что они привезли с собой. Когда говорят о Свободе, обычно имеют в виду всего лишь свободу от постороннего вмешательства.
На полке рядом с лампой по-прежнему лежит стопка бумаг. Я не прикасалась к ним – просматривать их значило бы вторгаться в личное пространство отца, если он еще жив. Но теперь, когда я решила, что он мертв, я могла бы выяснить, что он оставил мне. И исполнить его волю.
Я ожидала найти некий отчет – о прогрессирующих болезнях, о незаконченном деле; но на верхней странице только схематичный рисунок руки, сделанный фломастером или кисточкой, и какие-то сокращения: цифры, имя. Я пролистываю несколько страниц. Снова руки, затем угловатая детская фигурка, без лица, без кистей и ступней, а на следующей странице похожее существо, из головы которого расходятся две штуки наподобие ветвей или оленьих рогов. На всех страницах цифры, а на некоторых нацарапано по несколько слов: «ЛИШАЙ КРАС ОДЕЖДА СЛЕВА». Я не понимаю, что это может значить. Почерк отцовский, но он изменился, стал поспешней или небрежней.
Неподалеку от дома слышится скрип дерева о дерево – это лодка елозит вдоль мостков, ребята слишком разогнались; я слышу их смех. Убираю бумаги обратно на полку – не хочу, чтобы они видели их.
Вот чем он занимался здесь всю зиму, – сидел, закрывшись в хижине, и рисовал эти странные рисунки. Я сижу за столом, и мой пульс учащается, словно я открыла шкаф, который считала пустым, и оказалась лицом к лицу с тем, чего не должно там быть, вроде когтя или кости. Вот он, забытый вариант: он мог сойти с ума. Помешаться, чокнуться. Переселиться в лес, как говорят зверобои, так бывает, когда ты слишком долго остаешься в лесу один. И если он сошел с ума, а не умер, тогда все правила теряют силу.
Анна выходит из спальни, снова одетая в джинсы и рубашку. Она причесывается перед зеркалом – волосы светлые на концах, темные у корней – и напевает «Ты мое солнышко»; от ее сигареты вьется дым.
«Помоги, – думаю я, мысленно обращаясь к ней, – скажи что-нибудь».
И она говорит.
– Что на обед? – спрашивает она; и потом, поводя рукой, добавляет: – Вот и они.
Глава седьмая
За ужином мы допиваем пиво. Дэвид хочет рыбачить, сегодня последний вечер, так что я оставляю посуду Анне и иду в огород с лопатой и консервной банкой от горошка.
Я копаю в самой заросшей части огорода, около компостной кучи, выворачивая крошащуюся землю и выуживая пальцами червяков. Почва жирная, черви извиваются, красные и розовые.
Никто меня не любит,
Все только ненавидят,
Пойду я в огород,
Наемся червяков.
Эту песенку пели на все лады в школе на переменах: песенка обидная, но червяки, пожалуй, съедобны. В рыболовный сезон они продаются как яблоки – на дорожных знаках висят объявления: «VERS 5¢»[23], а иногда, если инфляция высокая, – «VERS 10¢». Помню урок французского про vers libre[24] – я сперва перевела это как «свободные черви», и мама решила, что я умничаю.
Кладу в банку червей и немного грязи для них. Возвращаясь в хижину, я закрываю банку рукой; черви тычутся в ладонь, пытаясь выбраться. Отрываю кусок бумаги от пакета с продуктами, прикрываю банку и закрепляю импровизированную крышку резинкой. Моя мама запасалась всем подряд: резинками, нитками, булавками, банками – для нее Великая депрессия так и не кончилась.
Дэвид скручивает взятую напрокат удочку; она из стекловолокна – я таким не доверяю. Я снимаю со стены удочку со стальной блесной.
– Давай, бери, – говорю я Дэвиду, – для рыбалки в штиль самое то.
– Покажи, как лампу зажигать, – просит Анна, – я останусь, буду читать.
Мне не хочется оставлять ее одну. Я опасаюсь, что отец прячется где-то на острове и может вернуться в дом, привлеченный светом, и прильнуть к окну, как огромная ночная бабочка; или если он сохранил рассудок, то может просто выгнать ее из дома. Пока мы держимся вчетвером, он к нам не подойдет – он всегда сторонился людей.
– Тоже мне, спорт, – шутит Дэвид.
Я говорю Анне, что она будет нужна мне в лодке для веса, но это неправда, поскольку у нас и так перевес, однако она не подвергает сомнению мои слова, ведь я знаток.
Пока они садятся в лодку, я снова иду в огород и ловлю маленькую леопардовую лягушку на крайний случай. Сажаю ее в банку и прокалываю в крышке несколько дырок для воздуха.
Коробка для снастей пахнет несвежей рыбой от давнего улова; я также беру жестянку с червями и банку с лягушкой, нож и охапку листьев папоротника под рыбу. Джо сидит на носу, Анна сразу за ним, на спасательном жилете, и смотрит в мою сторону, Дэвид на другом спасательном жилете, спиной ко мне, его ноги сплетаются с ногами Анны. Перед тем как отчалить, я прицепляю серебристо-золотистую вертушку со стеклянными рубиновыми глазками на леску Дэвида и насаживаю червя, соблазнительно извивающегося всем телом. Оба кончика шевелятся.
Анна издает возглас отвращения, глядя, как я этим занимаюсь.
Брат говорил мне, что червям не больно, они ничего не чувствуют. Я спрашивала, почему же тогда они извиваются. А он отвечал, что от нервного напряжения.
– Что бы ни случилось, – говорю я им, – держитесь посередине.
Мы тяжело выплываем из бухты. Я набрала слишком много: я так давно не была в лодке, что у меня сводит мышцы, а Джо гребет так, словно помешивает озеро половником, и мы зарываемся носом. Но никто из них ничего не замечает. Я думаю, как хорошо, что мы рыбачим не ради пропитания. Прокусить себе руку и сосать кровь, как делают на спасательных лодках; или индейский способ: если нет наживки, попытайся оторвать кусок своей плоти – вот что такое настоящий голод.
Береговая линия острова остается позади – здесь отец нас не достанет. По небу над деревьями разбрелись слоистые барашки облаков, словно мазки акварели на влажном листе; на озере ветра нет, воздух мягкий, как перед дождем. Рыбам такое нравится, как и комарам, но я не могу применять никакой спрей, поскольку он заденет наживку, и рыба это учует.
Я рулю вдоль берега. Из бухты взлетает синяя цапля, ловившая там рыбу, и поднимается в небо – шея и клюв тянутся вперед, а длинные ноги вытянуты назад, – точно крылатая змея. Цапля замечает нас и, отрывисто каркнув – наверное так кричал птеродактиль, – поднимается выше, направляясь на юго-восток, где обитала и, наверно, до сих пор обитает их стая. Но теперь мне нужно внимательнее следить за Дэвидом. Медная леска провисает, опускаясь в воду, чуть вибрируя.
– Есть что-нибудь? – спрашиваю я.
– Так, вибрирует слегка.
– Это блесна качается, – говорю я. – Держи кончик в воде; если почувствуешь клев, обожди секунду и резко тяни, хорошо?
– Ясно, – говорит он.
Мои руки устали. Я слышу, как у меня за спиной лягушка в банке тычется носом в бумажную крышку.
Когда мы приближаемся к отвесному утесу, говорю Дэвиду смотать удочку – мы будем рыбачить на месте, и он сможет испытать свой агрегат.
– Ложись, Анна, – произносит он, – и я испытаю свой агрегат.
– Господи боже, – говорит Анна, – тебе ко всему надо это присовокупить, да?
Он хихикает, глядя на нее, и сматывает удочку – леска натягивается, с нее стекает вода; блесна, сверкнув бледным боком, выскакивает из озера. Когда она скользит к нам над водой, я вижу, что червя нет. На крючке только ошметки кожи; раньше я удивлялась, как приманки с грубыми глазками африканских идолов могут обмануть рыбу, но, возможно, рыба теперь поумнела.
Мы напротив утеса, серая глыба вздымается как монумент, чуть нависая над нами, с уступом посередине, похожим на карниз, в расселинах растет бурый лишай. Я надеваю свинцовое грузило и другую блесну с новым червем на леску Дэвида и покручиваю ее; червь, розовый, розово-бурый, насаживается и исчезает в тени утеса. Его замечают темные рыбьи торпеды, принюхиваются к нему, трогают носами. Я верю в них, как другие верят в Бога: я их не вижу, но знаю, что они там.
– Не шуми, – говорю я Анне, начавшей ерзать. – Они могут услышать.
Темнеет, кругом тишина; из леса доносится клекот дроздов, они поют на закате. Рука Дэвида ходит вверх-вниз.
Никакого результата, и я велю ему сматывать; червя опять нет. Достаю мелкую лягушку, крайнее средство, и как следует цепляю на крючок, невзирая на кваканье. Я никогда еще не делала этого сама.
– Бог мой, ну и хладнокровная же ты, – говорит Анна.
Лягушка уходит под воду, гребя лапками, сейчас она напоминает плывущего человека.
Все ждут с нетерпением, даже Анна: они догадываются, что это мой последний фокус. Я пристально смотрю на воду – для меня это всегда была своего рода медитация. Мой брат брал умением – он мог предугадывать поведение рыб, а я рыбачила, прислушиваясь и молясь.
Отче наш, Иже еси на небесех,
Дай, пожалуйста, рыбе пойматься.
book-ads2