Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 72 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусировать глаза Эгтверчи еще не умел; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу – например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится – в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет. Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками. Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь – сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности – до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином. Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, – силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая – такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово – Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга – ересь чистейшей воды, и притом очень древняя. Но как есть, так есть – ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение – новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то – противоестественное, как и созвучное ему мифическое, – призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва – верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе.[19] В конце концов, на небе он был, и кому знать, как не ему. Но все это могло и обождать – какое-то время, по крайней мере. Сейчас же главное, что крохотное существо – беззащитное, как трехдюймовый малек угря, – явно пребывало в добром здравии. Руис-Санчес взял мензурку с водой, мутной от тысяч выращенных в питательной среде Cladocera и циклопов, и отлил примерно половину в загадочно мерцающую амфору. Священник и глазом не успел моргнуть, как крошка-литианин ушел на глубину, в погоню за микроскопическими ракообразными. «Аппетит есть, – рассудительно отметил Руис-Санчес, – значит, здоров». – Во шустряк! – негромко прозвучало из-за плеча. Священник, улыбаясь, поднял голову. Это подошла Лью Мейд, молодая заведующая ооновской биолабораторией, чьему попечению маленький литианин будет вверен на долгие месяцы. Невысокая и черноволосая, с едва ли не по-детски безмятежным выражением лица, она перегнулась над плечом Руис-Санчеса и, затаив дыхание, глянула в вазу, дожидаясь, пока имаго вынырнет.[20] – Не разболеется он на наших циклопиках? – поинтересовалась доктор Мейд. – Надеюсь, нет, – ответил Руис-Санчес. – Циклопики-то земные, но метаболизм литиан удивительно похож на наш. Даже цвет крови у них определяется чем-то вроде гемоглобина – хотя, конечно, не на железе, на другом металле. И планктон их – из очень близких родственников наших циклопов и водяных блох. Нет – если уж он пережил полет, то и заботу нашу как-нибудь выдюжит; даже благие намерения. – Полет? – с расстановкой переспросила Лью. – Как мог ему повредить полет? – Ну, точно сказать не могу. Пришлось рисковать. Штекса – его отец – преподнес нам его прямо в вазе, уже запечатанной. Мы представления ни малейшего не имели, что там и как он предусмотрел в плане мер безопасности. А вскрыть вазу опасались; в чем я стопроцентно был уверен, так это что Штекса не стал бы опечатывать ее просто так; в конце концов, собственную физиологию он знает явно лучше любого из нас, даже доктора Микелиса или меня. – К чему я, собственно, и клоню, – сказала Лью. – Понимаю; но, видишь ли, какое дело, Лью, о космическом полете Штекса ведь не знает ничего. То есть насчет обычных механических напряжений он, конечно, в курсе – летают же у них реактивные транспорты; но меня беспокоил континуум Хэртля. Помнишь наверняка все эти совершенно фантастические темпоральные эффекты, которые проявились у Гэррарда, в первом его успешном полете – к Центавру. Даже будь у меня время, я бы все равно не смог объяснить Штексе уравнений Хэртля. Во-первых, секретность; во‐вторых, все равно он ничего не понял бы, их математика до трансфинитного анализа еще не дошла. А фактор времени чрезвычайно важен у литиан при развитии зародыша. – Почему? – полюбопытствовала Лью. И снова покосилась на амфору с непроизвольной улыбкой. Вопрос затронул струну весьма болезненную, причем болезненную издавна. – Потому, Лью, – ответил Руис-Санчес, тщательно подбирая слова, – что у них внешняя физическая рекапитуляция. Вот почему сейчас в вазе рыбешка; когда он вырастет, то станет рептилией – хотя с кровеносной системой, как у птиц, плюс еще кое-что будет для рептилий нехарактерное. У литиан самки откладывают яйца в море… – Но вода в кувшине пресная. – Нет, морская; на Литии моря не такие соленые. Короче, из яйца образуется такая вот рыбешка; потом у нее развиваются легкие, и приливом ее выносит на берег. Слышала б ты, как они лают в Коредещ-Сфате – ночь напролет выхаркивают из легких воду, формируют мускулатуру диафрагмы. Ни с того ни с сего Руис-Санчеса затрясло. Воспоминание о лае подействовало на нервы куда сильнее, чем в свое время – собственно лай. Тогда ведь он не знал еще, что это такое – точнее, знал, но не догадывался, что он означает. – В конце концов у земноводных рыб вырастают ноги, а хвост отваливается, как у головастиков; и они углубляются в джунгли – уже настоящие амфибии. Через некоторое время газообмен начинает идти только через легкие, поры кожи больше не задействованы, так что держаться у воды теперь необязательно. В конце концов они совсем взрослеют, становятся рептилиями – весьма высокоразвитыми, сумчатыми, прямоходящими, гомеостатичными – и в высшей степени разумными. Тогда новые взрослые выходят из джунглей в город, готовые учиться. Лью слушала, затаив дыхание. – Чудо! – прошептала она. – Не более, не менее, – хмуро отозвался Руис-Санчес. – С нашими детьми все почти так же, но в утробе – а потом они извергаются на свет Божий; литианские же, как сквозь строй, прогоняются через все, что им уготовано тамошней природой. Вот почему я волновался насчет континуума Хэртля. Мы как могли экранировали вазу от полей генераторов Нернста, но когда развитие зародыша так тонко подстроено под динамику окружающей среды, замедление времени может все порушить. В случае с Гэррардом его сначала замедлило до часа в секунду, потом подхлестнуло до секунды в час, потом обратно, и так далее, строго по синусоиде. Малейший огрех в экранировании, и с сыном Штексы могло бы случиться то же самое, и кто его знает, чем бы все кончилось. Слава богу, утечки все-таки не было; но я волновался. Девушка погрузилась в раздумье. Чтобы не задуматься самому – передумано об этом было уже достаточно, причем по сужающейся спирали, заведшей в абсолютный тупик, – Руис-Санчес стал наблюдать, как думает Лью. Смотреть на нее всегда было сущее душевное отдохновение, а в отдыхе Руис-Санчес нуждался как никогда. Даже успело сложиться ощущение, будто и минутки свободной у него не выдалось – с того самого момента, как хлопнулся в обморок прямо на изумленного Агронски, еще там, в Коредещ-Сфате. Лью родилась и воспитывалась в штате Большой Нью-Йорк. Руис-Санчес всегда говорил – и в его устах это был наиболее глубоко прочувствованный комплимент, – что по ней этого никак не скажешь; будучи перуанцем, он ненавидел девятнадцатимиллионный мегалополис всеми, как говорится, фибрами души (что, как сам же с готовностью признавал, было совершенно не по-христиански). В Лью совсем не замечалось нервозности или нездорового возбуждения. Она была спокойна, нетороплива, невозмутима, вежлива, и ничто не могло поколебать ее самообладания (не безразличного причем, не ледяного, и без навязчивой зацикленности), а все попытки каких бы то ни было посягательств натыкались на стену прямодушия и бесхитростности; усомниться в ближнем своем ей и в голову не приходило – и не из наивности, а из природной уверенности, будто истинное существо ее настолько неуязвимо, что даже пытаться уязвить никто не станет. Вот первое, что пришло Руис-Санчесу на ум при взгляде на Лью; но стоило продолжить случайную мысль, и он опечалился. Как никто не догадался бы, что Лью из Нью-Йорка (даже речь ее не выдавала какого-либо из восьми городских диалектов, один другого неразборчивей, и уж подавно никому бы в голову не пришло, что родители ее говорят на одном только бронкском наречии), так же никто не догадался бы, что она – биолог, завлаб, пол женский. Развивать мысль дальше Руис-Санчесу было не слишком-то уютно, но игнорировать столь очевидного он тоже никак не мог. Телосложением Лью была вылитая гейша, тонкокостая и предельно женственная. Одевалась она исключительно скромно, но не сокрытия ради, а спокойствия для; явственно женское тело облекалось в такие одежды, дабы ничего не стыдиться, но и не выставляться напоказ. Под мягкими красками крылась сущая Венера Каллипига с ее медленной, сонной улыбкой – необъяснимым образом не сознающая того, что ей (не говоря уж обо всех прочих) природой и мифологией положено непрестанно восхищаться крепким, в ямочках, изгибом собственной спины. Хватит, хватит; даже слишком. И без того с угорьком, что гонялся по всей керамической утробе за пресноводными ракообразными, проблем хоть отбавляй; а скоро часть их ляжет на плечи Лью. Негоже осложнять ей задачу столь недостойными измышлениями, пусть и выраженными не более чем взглядом искоса. В своей способности не сойти с предписанного пути Руис-Санчес не сомневался ни на минуту; но негоже, негоже отягощать эту серьезную милую девушку подозрением, побороть которое она не может быть готова.[21] Он поспешно отвернулся и прошагал к широкой стеклянной западной стенке лаборатории, сквозь которую открывался вид на город с тридцать четвертого этажа – высота не ахти какая, но для Руис-Санчеса более чем достаточная. Грохочущий, затянутый жаркой дымкой девятнадцатимиллионный мегалополис, как обычно, вызвал у него отвращение (даже более, чем обычно – после долгого лицезрения тихих улочек Коредещ-Сфата). Единственное, что хоть немного утешало: четкое осознание, что остаток жизни ему провести не здесь. В некотором смысле Манхэттен все равно являл собой не более чем реликт – как в политическом плане, так и в физическом; исполинский многоглавый призрак, явленный с высоты птичьего полета. Осыпающиеся остроконечные громады на девяносто процентов пустовали, причем круглые сутки. В любой момент времени большая часть населения (как и любого другого города-государства – из тысячи с лишним, разбросанных по всему земному шару) пребывала под землей. Подземные поселения существовали на полном самообеспечении. Энергию давали термоядерные электростанции; пищу – сельхозцистерны и тысячемильные светящиеся пластиковые трубопроводы, по которым обильно перетекала, неустанно разрастаясь, водорослевая суспензия; запасов пищи и медикаментов в гигантских холодильных камерах хватило бы, в случае чего, на десятилетия; вода прокручивалась по абсолютно замкнутому циклу, сберегавшему каждую каплю канализационных вод или атмосферной влаги; а воздушные фильтры были в состоянии справиться как с газами, так и с вирусами, и с радиоактивной пылью – или со всеми тремя одновременно. От какого-либо центрального правительства города-государства были равнонезависимы; каждый управлялся «администрацией потенциальной цели», функционирующей по образцу портового самоуправления прошлого века – от которого та, понятное дело, свое происхождение и вела. К переделу Земли привела международная «гонка убежищ» 1960–1985 годов. Гонка атомных вооружений, начавшаяся в 1945-м, через пять лет по сути уже завершилась; гонки ядерных вооружений и межконтинентальных баллистических ракет заняли каждая еще по пять лет. Гонка убежищ затянулась гораздо дольше, и не потому, что для завершения ее требовался некий научный или технологический прорыв – как раз наоборот, – а лишь из-за объема строительных работ. Хотя на первый взгляд гонка убежищ представлялась делом сугубо оборонительного толка, она приобрела все характерные черты классической гонки вооружений – поскольку любая отстающая держава напрашивалась на немедленное нападение. Но разница все же была. Гонка убежищ стартовала, когда пришло осознание: угроза ядерной войны не просто неотвратима, она абстрактна; война может разразиться в любое мгновение, но если в любой данный момент не разразилась, значит, жить под дамокловым мечом еще, по меньшей мере, век, если не все пять. Таким образом, гонка была не просто изнуряющей, но и в высшей степени долгосрочной… И как любая гонка вооружений, эта к концу также изжила самое себя – в данном случае из-за того, что затевавшие ее слишком уж надолго загадывали. Катакомбная экономика распространилась по всему миру – но до конца гонки было еще далеко, когда появились признаки, что долго жить при такой экономике выше человеческих сил; какие там пятьсот лет – сто бы продержаться. Первым таким признаком явились Коридорные бунты 1993 года; первым – но далеко не последним. Бунты наконец дали ООН долгожданный предлог установить действенное наднациональное правление – учредить жизнеспособное мировое государство. Бунты дали предлог, а катакомбная экономика и неоэллинистическая фрагментация политической власти – средство. Теоретически это должно было решить все. Ядерная война между участниками такого конгломерата стала маловероятна; угроза сошла на нет… но катакомбная экономика-то никуда не делась. Экономика, на создание которой ежегодно расходовалось двадцать пять миллиардов долларов, и так двадцать пять лет. Экономика, оставившая на лице Земли неизгладимый отпечаток миллиардами тонн бетона и стали, и на милю с лишним вглубь. Историю вспять не повернешь; Земле суждено быть мавзолеем для здравствующих, отныне, присно и во веки веков; надгробья, надгробья, надгробья… Мир терзал барабанные перепонки Руис-Санчеса далеким звоном. Подземный город грохотал на басовой, инфразвуковой ноте, и стекло перед священником вибрировало. В звуковую ткань вплеталось зловещее, беспокойное скрежетанье – отчетливей, чем представлялось Руис-Санчесу когда-либо раньше, – будто бы пушечное ядро бешено мотало круги по скрипучему, в щепу измолотому деревянному желобу… – Кошмар просто, – прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика – удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает. – Кошмар, – согласился он. – А я-то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки. – Очень может быть, – сумрачно кивнул Микелис. – Я тоже отлучался. Руис-Санчес мотнул головой. – Нет, по-моему, действительно кошмар, – сказал он. – Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый божий день. Мы приучили думать так их родителей – иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно! – Да? – произнес Микелис. – Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани – до Пастера. Кстати, когда это?.. – Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, – ответил Руис-Санчес. – Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии – штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. – Он невольно поморщился. – Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна – но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть. – Прошу прощения, Рамон, – проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. – Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит. Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули. – Прошу прощения, забыл представить, – произнес священник. – Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы – ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов. – Добрый день, – сумрачно сказал Майк. – Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.[22] Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух. – Ah-so-deska, – еле слышно донеслось от нее.[23] Микелис вскинул брови, но через секунду-другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку. – Пардон, спорол, – с унылой усмешкой сказал Микелис. – Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии… – Нас? – Да. В смысле, тебя и меня. – А что насчет Кливера и Агронски? – До Кливера не добраться, – сказал Микелис – Так сразу и не скажу даже, где он. А Агронски чем-то их не устраивает; наверно, ученых степеней маловато. Речь о «Журнале межзвездных исследований» – сам знаешь, какие они там снобы; нувориши чистой воды – академичней академиков, что касается престижа. Все равно, по-моему, смысл есть – хоть обнародуем побольше. Так как у тебя со временем? – Более или менее, – задумчиво протянул Руис-Санчес. – Если, конечно, успеем втиснуть между рождением сына Штексы и моим паломничеством. Брови Микелиса опять взлетели вверх. – Уже священный год, что ли? – Уже, – кивнул Руис-Санчес. – Ладно, надеюсь, успеем, – сказал Микелис – Только, Рамон… прости за любопытство, но ты как-то не производишь впечатления того, кому необходимо грехи тяжкие замаливать. Не изменил ли ты, часом, свое мнение о Литии? – Нет, не изменил, – негромко отозвался Руис-Санчес. – Всем нам, Майк, необходимо грехи тяжкие замаливать. Но в Рим я отправляюсь не за тем. – За чем же? – Наверно, меня будут судить за ересь. XI На илистую отмель чуть восточней Эдема, где лежал Эгтверчи, проливался свет, но день и ночь не были еще созданы – равно как и не существовало в эту пору ветра с приливом, чтобы захлестывали Эгтверчи, пока тот с лаем выкашливал воду из саднящих легких и голосил на огненном воздухе. С надеждой сучил он новыми своими ножками, и рождалось движение; но бежать было некуда, да и не от кого. Неизменный ровный свет уютно напоминал тот, что струится с вечно затянутого облаками неба, но Некто позабыл предусмотреть регулярные промежутки тьмы и забвения, когда животное подводит итоги неудачам дня минувшего и отыскивает в глубинах сна без сновидений довольно жизнерадостности, чтобы встретить еще одно утро. «Животные не наделены душой», – заявил Декарт и выбросил в окно кошку, в доказательство если не своих слов, то своей веры в них. Скромный гений механицизма, славно справлявшийся с кошками, но не так удачно с папами римскими, в жизни не видел настоящего механизма, а потому так и не понял, что не души у животных нет, но разума. Компьютер, способный за две с половиной секунды выдать решения уравнений Хэртля для всех мыслимых параметров, – конечно, гений интеллекта, но, по сравнению хоть с кошкой, сущий тупица в эмоциональном плане.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!