Часть 12 из 72 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Микелис сплел пальцы в замок – так, что костяшки побелели, – и поднял взгляд на Руис-Санчеса.
– Но… да этому открытию цены нет! – прошептал он. – Рамон, ради одного этого уже стоило сюда лететь. Какая потрясающе элегантная, красивая цепочка; и какая блестящая аналитическая работа!
– О да, элегантно донельзя, – замогильным эхом отозвался Руис-Санчес. – Да и просто мило. Тот, кто всегда рад проклясть нас, такой, в сущности, миляга; вот только милостью Господней тут и не пахнет.
– Неужели все это так серьезно? – звенящим от волнения голосом спросил Микелис. – Но, Рамон, не станет же церковь возражать! Если правильно помню, ваши теоретики давно признали и рекапитуляцию у человеческого зародыша, и геологические свидетельства в пользу эволюции. Что такого особенного во внешней рекапитуляции?
– Да, факты церковь признает, – отозвался Руис-Санчес. – Испокон веку признавала. Но, как ты сам изволил заметить не далее, чем минут десять назад, факты имеют привычку одновременно указывать в противоположные стороны. К теории эволюции – особенно к той ее части, где объясняется происхождение человека, – церковь до сих пор относится так же враждебно, как в девятнадцатом веке, и не без должных на то оснований.
– Тупицы закоснелые, – пробормотал Кливер.
– Боюсь, за теологическими хитросплетениями я следил не слишком внимательно, – признался Микелис – И какова же нынешняя позиция церкви?
– Позиций на самом деле две. Можно, например, считать, что развитие человека шло так, как пытаются уверить нас геологические данные, а Бог вмешался где-то по пути и вдохнул душу; такую теорию церковь считает вполне приемлемой, но особенно не пропагандирует, поскольку было немало исторических прецедентов, когда таким образом оправдывалось жестокое обращение с животными, а те тоже Божьи твари. Или можно считать, что душа развивалась параллельно с телом; эту теорию церковь отвергает на корню. Впрочем, все это несущественно – для нашего разговора, по крайней мере – по сравнению с тем фактом, что церковь считает чрезвычайно сомнительными сами геологические данные.
– Почему? – спросил Микелис.
– Ну, в нескольких словах итоговый документ Басрского собора не перескажешь. Если тебя, Майк, интересует, сам прочтешь, когда на Землю вернемся. Впрочем, и это далеко не последнее слово – собор созывался в тысяча девятьсот девяносто пятом, если память не изменяет. Поэтому в дебри залезать не будем и ограничимся тем, что говорит Священное Писание. Давайте допустим на секундочку, что Бог создал человека; совершенно ли Его творение? Я, честно говоря, просто не понимаю, какой смысл был бы на Его месте утруждаться чем-то меньшим, нежели абсолютное совершенство. А можно ли считать совершенным человека без пупка? Тут я, конечно, не верховный авторитет – но, по-моему, нельзя. А первый человек – опять же на секундочку допустим, что это был Адам, – не будучи рожден женщиной, пупок иметь не обязан. Так был у него пупок или нет? Все великие художники изображали Адама с пупком; я сказал бы, что это одинаково грамотно как с точки зрения теологии, так и эстетики.[16]
– И что это доказывает? – спросил Кливер.
– То, что ни геологические данные, ни рекапитуляция не могут считаться подтверждением эволюционной теории. Если исходить из аксиомы, что Бог создал человека, совершенно логично будет предположить, что Он дал Адаму пупок, предусмотрел для нашей планеты геологические пласты, а для человеческого зародыша – процесс рекапитуляции. И все это никоим образом не доказывает, что миллиарды лет эволюции в действительности имели место; просто иначе сотворенный Богом мир был бы несовершенен.
– О-го! – присвистнул Кливер. – А я то всю жизнь думал, верх замороченности – это теория Хэртля.
– Да нет, Пол, мысль эта отнюдь не нова; и предложена она даже не Басрским собором, а неким Госсе и почти два века тому назад. На самом-то деле на некой ступени развития любая философская система становится чрезмерно замороченной. И я не понимаю, почему вера в Бога кажется вам более странной, чем предложенная Майком модель атома: дырка верхом на дырке и дыркой погоняет. По-моему, логично ожидать, что когда теоретики наши разберут, в конце концов, Вселенную по винтику, не останется просто ничего, гигантское ничто, не-пространство, каким-то образом эволюционирующее в не-времени. В день, когда это случится, со мной все так же пребудет Бог, а вы останетесь ни с чем; в остальном же – разницы никакой… Но сейчас речь не о том; сейчас все куда как проще. Перед нами – говоря открытым текстом – планета и народ, существующие только благодаря поддержке врага рода человеческого. Это гигантская ловушка, заготовленная для всех нас – как на Земле, так и в космосе. Единственное, что в наших силах – это отвергнуть соблазн, сказать: изыди, Сатана. Любой компромисс ведет прямой дорогой к вечному проклятию.
– Почему, святой отец? – негромко спросил Микелис.
– Подумай сам, Майк, – что следует из этих предпосылок? Во-первых: разум – единственная, самодостаточная опора. Во-вторых: самоочевидное всегда тождественно истинно сущему. В-третьих: добродетель есть цель в себе. В-четвертых: возможно быть праведным без веры. В-пятых: возможно быть праведным без любви. В-шестых: спокойствие духа умопостижимо. В-седьмых: возможна этика, из сферы которой исключено зло как альтернатива. В-восьмых: возможна мораль без совести. В-девятых: возможна добродетель без Бога. В-десятых… Впрочем, разве не достаточно? Все это предлагалось нам уже не раз, и мы прекрасно знаем кем.
– Один вопрос, – все тем же мучительно-спокойным голосом произнес Микелис. – Говоришь, это ловушка – значит, ты признаешь за врагом рода человеческого способность творить. Рамон… разве это не ересь? Разве ты не расписываешься этими своими словами в еретическом убеждении? Или Басрский собор…
Руис-Санчес ощутил, что не может вымолвить ни слова. Вопрос поразил его в самое сердце. Микелис раскрыл всю глубину его предательства, всколыхнул всю боль отступничества. Он-то надеялся, что слова эти прозвучат гораздо позже.
– Да, это ересь, – наконец выговорил он; слова падали твердо и мерно, словно камни в колодец. – Называется манихейство, и Басрский собор оправдывать ее не собирался. – Он сглотнул; в горле першило. – Но раз уж, Майк, ты спросил, разговора не избежать. Честно, Майк, ты даже представить себе не можешь, как мне сейчас тяжело, но… видали мы уже проявления этой «творческой» силы. В палеонтологии, например; помнишь доказательство, что лошадь происходит от эогиппуса, которое почему-то убедило далеко не всех? Похоже, если дьявол и обладает творческой силой, на нее наложено некое ограничение свыше, и все порождения Сатаны в той или иной мере ущербны. Да взять хоть то же пресловутое открытие внутриматочной рекапитуляции, призванное раз и навсегда разрешить вопрос о происхождении человека. Ничего не вышло, так как доверенное лицо враг рода человеческого выбрал не слишком удачно; некто Гакель оказался настолько бесноватым атеистом, что пошел на фальсификацию экспериментальных данных, лишь бы доказательство звучало поубедительней. Тем не менее что тот, что другой довод были достаточно серьезными. Но у церкви не так-то легко выбить почву из-под ног, Святой престол покоится на прочном основании… И вот новое проявление той же «творческой» силы – Лития; проявление, организованное куда как изощренней, но в то же время и куда грубее. Оно сумеет поколебать многих, кто ранее оставался неколебим, но кому теперь не хватит соображения или образования понять, что и это фальсификация. Казалось бы, нам демонстрируют эволюцию в действии – причем с таким размахом, что и возразить нечего. Имеется в виду, что давней дискуссии должен быть положен конец раз и навсегда; места для Бога в такой картине мира не остается, а Святой престол опасно накреняется. Отныне, присно и во веки веков: Бога нет, есть только феноменология – и, разумеется, подо всем, в той самой дырке, что на дырке верхом и дыркой же погоняет, великое ничто, которое за все время после низвержения с небес так и не выучилось никаким другим словам, кроме «нет». У великого ничто много имен, но мы-то знаем единственное, которое имеет значение. Вот какая перед нами разверзлась бездна… Пол, Майк, Агронски, я все сказал. Мы – на пороге Ада. С Божьей помощью еще не поздно повернуть назад. Мы должны повернуть назад – и, кажется мне, это наш единственный шанс.[17]
IX
Четверо высказались и проголосовали. Комиссия сделала все, что могла; дальше вопрос о Литии будет обсуждаться на Земле в высших эшелонах, и бумажная волокита затянется на долгие годы. «Проход запрещен; ведутся исследования». Де-факто можно считать, что планета занесена в «Индекс экспургаториус».
На следующий день прилетел корабль. Экипаж не очень удивился, узнав, что комиссия разделилась на две фракции, общение между которыми сведено к минимуму. Такое случалось сплошь и рядом.
Четверо комиссионеров молча прибирались в доме, некогда предоставленном для них литианами в Коредещ-Сфате. Руис-Санчес поглубже упаковал темно-синюю книгу с золотым тиснением по корешку, стараясь и не смотреть на нее; как усердно ни косился он в сторону, до боли знакомое название все равно резануло по глазам: Джеймс Джойс, «Поминки по Финнегану».
Что ж, можно сказать, он с честью разрешил сие запутанное дело; дело совести. Но чувствовал себя он точнехонько, как эта книга – сброшюрованный, насквозь прошитый, зажатый обложками, словно в тиски, казнящийся человек-текст, который предоставит иезуитам грядущих поколений массу поводов к разночтениям.
Решение, которое должен был вынести, он вынес. Но прекрасно понимал он, решение это далеко не окончательно – ни для него самого, ни для ООН, ни для церкви. Напротив, само решение имеет шансы предоставить иезуитам грядущих поколений достойный повод скрестить полемические копья.
Верно ли святой отец Руис-Санчес интерпретировал волю Творца, и следовало ли его решение этой интерпретации?
Разумеется, использовать его имя открытым текстом не станут; но что проку в имени вымышленном? Несомненно одно: суть-то проблемы завуалировать эвфемизмами не удастся. А может, снова то голос гордыни… или страдания? Разве не сам Мефистофель сказал: Solamen miseris socius habiusse doloris?..[18]
– Святой отец, нам пора. Вот-вот стартуем.
– Я уже собрался, Майк.
Под посадочную площадку расчистили одну из ближайших полян. Возвышающийся посередине корабль напоминал Руис-Санчесу исполинское веретено, с минуты на минуту готовое сорваться с места, чтобы начать разматывать тщательно сотканную пряжу геодезических линий, и размотанная нить должна вывести к солнцу, что сияет над Перу. Все утро шел дождь, и похоже было, скоро снова начнет моросить; но из-за низких рваных облаков нет-нет да и проглядывало тускловатое литианское светило.
Погрузка багажа шла своим чередом. Чинно, не торопясь, автокраны вздымали в воздух один железный контейнер за другим, и в проеме грузового люка исчезали аудио– и видеопленки, дневники наблюдений, слайд-фильмы, виварии, культуры бактерий, образцы растительности, руд, минералов и почв, литианские рукописи в криостатах с гелием…
Первым к распахнутому люку шлюза поднялся по трапу Агронски; за ним, с рюкзаком на плече, медленно вскарабкался Микелис. Кливер все еще вершил колдовские пассы над каким-то последним агрегатом (который, судя по всему, требовал чрезвычайно осторожного, если не сказать трепетного обращения), прежде чем доверить тот равнодушным крюкам и манипуляторам. Руис-Санчесу казалось, что в своем естественно-научном фанатизме Кливер временами проявляет по отношению ко вверенной его попечению аппаратуре чувства сродни материнским. Воспользовавшись задержкой, Руис-Санчес оглядел джунгли, окружающие поляну плотным кольцом.
Штексу он увидел сразу же. С чем-то в руках, литианин стоял на тропинке, которой только что проследовали земляне.
Кливер ругнулся сквозь зубы и проделал последнюю серию пассов в обратном порядке – чтобы тут же, с незначительными модификациями, повторить. Руис-Санчес поднял руку. Замершая у кромки джунглей фигура длинными шагами направилась к кораблю – вприпрыжку, немного комично и в то же время едва ли не величаво.
– Приятного путешествия желаю, – приблизившись, проговорил литианин. – Надеюсь, куда бы дорога ни вела ваша, к нам приведет еще она. Подарок принес я, два дня назад вручить который хотел; если сейчас уместно сие будет.
Кливер выпрямился и снизу вверх подозрительно уставился на литианина. Языка он не понимал, и придраться ему было совершенно не к чему. Так что он просто стоял и источал неприязнь.
– Спасибо, – выдавил Руис-Санчес. В присутствии этого порождения Сатаны он снова ощутил, как чудовищно низко пал, и содрогнулся, когда кольнула мысль, что он может быть и не прав. Впрочем, откуда Штексе знать…
Литианин же протягивал ему небольшую вазу с опечатанным горлышком и двумя плавно скругленными ручками. Под блестящей глазурованной поверхностью будто плясал отблеск огня гончарной печи; фарфор переливался тончайшими оттенками всех цветов радуги, по поверхности скользили причудливые тени, а форма сосуда была совершенной настолько, что самый выдающийся горшечник древней Греции провалился бы сквозь землю от стыда за собственные неуклюжие поделки. Ваза была столь прекрасна, что вопрос об ее использовании представлялся неразрешимым. Не делать же из нее светильник; не ставить же в холодильник с остатками вчерашнего салата… Впрочем, для этого она, пожалуй, великовата.
– Вот подарок наш, – говорил Штекса. – Самый прекрасный сосуд это, из печей гончарных Коредещ-Гтона когда-либо вышедший. Материал, из которого сделан он, все включает элементы в себя, на Литии встречающиеся – железо даже; таким образом, как видите, мыслей наших и чувств оттенки тончайшие он отражает. Многое расскажет землянам о Литии сосуд этот.
– Ничего он нам не скажет, – с трудом вымолвил Руис-Санчес. – Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.
– О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, – произнес Штекса. – Ибо внутри в нем другой подарок наш.
– Еще один подарок?
– Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд – от нас ото всех подарок; но ребенок в нем – от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.
Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу – словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.
– До свидания, – сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.
– Ну и к чему бы это? – наконец потребовал объяснений физик. – По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову на блюде. Оказывается, кувшин какой-то!
Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.
Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.
В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.
Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.
Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.
Книга вторая
X
В начале, плавая в холодной и странно правильных очертаний утробе, Эгтверчи не знал ничего, кроме собственного имени – унаследованного и отмеченного особым кодоном ДНК на одном из генов; чуть дальше на той же самой хромосоме (Икс-хромосоме) значилось, как звали его отца: Штекса. Вот, собственно, и все. В тот самый миг, когда он начал независимое существование в виде зиготы, или оплодотворенной яйцеклетки, хроматиновые буквы запечатлели: имя – Эгтверчи, раса – литианин, пол – мужской, генеалогия прослеживается вспять непрерывно вплоть до момента зарождения на Литии жизни. Задумываться об этом было ни к чему в силу очевидности.
Но слишком уж правильных очертаний была окружающая его утроба, слишком темной и холодной. Не крупнее пылинки, Эгтверчи дрейфовал в питательной жидкости от одной неестественно гладкой, плавно изгибающейся стенки к другой, ощущая (не сознанием еще, но на химическом уровне), что находится не в материнской утробе. Ни на одном из его генов имя матери не значилось, но он понимал – не сознанием, которого у него еще не было, а чувствуя некое отторжение на уровне биохимии, – чей он сын, к какой расе принадлежит, и где ему положено находиться: не здесь.
Так он рос – и дрейфовал, и пытался прилепиться к холодной стеклянистой стенке, но темная утроба неизменно отвергала его. Когда началась гаструляция, рефлекс прилепляться, отработав свое, сошел на нет. Теперь Эгтверчи снова лишь дрейфовал себе и осознавал не более чем в самом начале: раса – литианин, пол – мужской, зовут – Эгтверчи, отец – Штекса, явление на свет – предстоит в самом ближайшем будущем; и было в мире его темно и тоскливо, как в запечатанном кувшине.
Потом образовалась хорда, а на конце ее собрались в тугой узелок нервные клетки. Теперь у Эгтверчи были передняя часть и задняя часть, а также манера поведения. Не говоря уж о мозге; теперь Эгтверчи был рыбой – точнее икринкой, даже не мальком еще – и наматывал бесконечные круги в своем холодном море, в своем анклаве.
Бесприливным и беспросветным было море его, но некое движение ощущалось, медленное перекатывание конвективных токов. Иногда поднималось нечто иное, не течение, и тогда Эгтверчи затягивало ко дну или же сносило к стенке. Названия этой силы он не знал – да и откуда знать ему, рыбе, кружащей безостановочно и ненасытно, – но противостоял ей, как противостоял бы холоду или жару. В голове у него, перед жабрами, жило четкое ощущение, в какой стороне верх. Это же ощущение подсказывало ему, что в своей природной среде рыба обладает и массой, и инерцией – но не весом. Спорадически колыхавшая темную воду гравитационная рябь не являлась частью мира, ведомого его инстинктам, – и, когда ускорение сходило на нет, зачастую сбитый с толку Эгтверчи какое-то время еще плавал брюшком кверху.
Настал момент, когда маленькое море перестало приносить пищу; но время и расчеты отца были благосклонны к Эгтверчи. В точности тогда же вернулся вес, да с такой силой, какая прежде и не снилась, и Эгтверчи надолго завис в оцепенении у самого дна, медлительно, утомленно фильтруя воду через жабры.
Но и это, наконец, прошло, и вот маленькое море спазматически заплескало из стороны в сторону, вверх-вниз, вперед-назад. Эгтверчи был уже размером с личинку пресноводного угря. Под грудными ребрами начали формироваться мешочки-близнецы, не сообщаясь пока ни с одной из систем тела, но плотнее и плотнее набухая капиллярами. Внутри же мешочков не было ничего – только немного газообразного азота, чтобы уравновесить давление. В должный срок они станут зачатками легких.
Потом стал свет.
book-ads2