Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
33 Хосед не знал, сколько дней он и Шуб-ад плыли по бескрайней реке. Ему казалось, что прошла целая вечность, пролетели столетия, тысячелетия, а они все плыли и плыли куда-то. За горизонтом не было берегов, иногда в воде проплывали тела погибших людей и животных, плыли деревья, домашняя утварь, целые дома, хижины пастухов и рыбаков. Все, что было когда-то жизнью, стало смертью, которую нес темно-серый поток воды. Каждый день сын Убар-Туту открывал люк ковчега и выпускал голубя в надежде, что тот не вернется, и в направлении, куда он улетит, можно будет обнаружить землю. Тянулись долгие минуты напряженного ожидания. Но голубь неизменно возвращался, сын Убар-Туту со смирением закрывал люк, все молча смотрели на него, затем расходились, чтобы заниматься своей работой. Кто-то доил коров, кто-то прял ткань, кто-то кормил домашних птиц, кто-то готовил еду, убирал, смотрел за детьми. Летописцы покрывали клинописью глиняные дощечки, сушили их дольше, чем это было бы на суше, затем складывали в специальные сосуды или сундуки. Художники лепили или рисовали подручными средствами фантастические фигурки животных, сфинксов, орлов с львиными головами, быков и львов с человеческим торсом и головой. На ковчеге текла своя жизнь, это был мир в миниатюре, царство со своим царем, царицей и народом – людьми, которые работали вместе, ели вместе, мечтали вместе о далекой земле. Хосед и Шуб-ад работали плечом к плечу со всеми. Хосед изготовлял посуду, мебель, орудия труда. По ночам он тоже делал записи на глиняных дощечках, чтобы не забывать клинопись и, главное, записать все, что произошло с ними, начиная с того момента, когда они с Шуб-ад покинули Меде. Шуб-ад варила отвары из собранных еще на Загросе растений, готовила порошки, мази. Ее тайное обучение медицине теперь очень пригодилось. Она умела изготовлять лечебные амулеты – фигурки лягушек, быка, овцы, свиньи, лошади. Амулеты были символами плодородия, крепкого здоровья, мужской силы и плодовитости. Девушка знала специальные молитвы-заклинания богине Гулу, великой врачевательнице, покровительнице врачей. Каждый, кто заболевал на ковчеге, обжигался, ранился ножом или копьем, приходил к Шуб-ад. Она промывала раны, накладывала мази, давала выпить настойку из трав или корней, а главное, она точно, слово в слово, помнила те драгоценные заговоры, которые читали целители или асу[67] Меде. Хосед дословно записал эти заклинания на глиняных дощечках. От каждой болезни было свое средство и свое слово. В свободное время Хосед ходил по ковчегу и рассматривал каждый уголок замысловатой конструкции. Корабль был огромным, деревянным, осмолен изнутри смолой. Самым интересным было рассматривать детали шуруппакского дворца, из которых был построен корабль. То здесь, то там проглядывали морды животных, оперение птиц, замысловатые узоры, изображение аннунаков и других божеств. Как пояснил сын Убар-Туту, ковчег растягивался примерно на триста амматумов, то есть на сто тридцать три метра в длину. По нему можно было бродить бесконечно, открывая все новые и новые детали. Глядя на стены ковчега, Хосед невольно вспоминал дворец в Меде, где они жили с отцом. Силуэты свирепых львов, разноцветных ящериц, длиннокрылых птиц на стенах всплывали в памяти как вспышки солнечных лучей в пасмурный зимний день. Ему виделся отец, сидящий за столом, размышляющий над еще не застывшей глиняной дощечкой. Что он чувствовал в последний миг своей жизни? Видел ли он, как гибнут жители Меде? Слышал ли он, как кричат женщины и дети, как стонут, не имея возможности покинуть дома, немощные и больные? Все произошло мгновенно? Или люди подверглись страшным долгим мучениям, карабкались по стенам зданий, цеплялись за стволы и ветви деревьев? Как это было? Хосед зажмуривал глаза от ужаса, сдавливал голову руками. Там, под ним, в бездне воды, погребена жизнь, целый мир был похоронен там, и никто не был в силах повернуть все вспять: оживить мертвых, заставить зацвести деревья, запеть птиц, засмеяться девушек, собирающих в полях урожай. Нет! Все нужно было начинать сначала. Нужно было найти силы, чтобы забыть произошедшее, простить стихию за душевную боль, ночные кошмары, необратимость потери. Куда они плыли? К каким берегам? Дадут ли боги возможность доплыть до той земли, которая станет ему и Шуб-ад новым домом? 34 В квартире дома, расположенного в Латинском квартале, на бульваре Сен-Мишель, стоял полумрак, тишина прерывалась голосами и сигналами машин, долетающими через открытое окно, находящееся на пятом этаже. За ним виднелись ветви деревьев, окна дома напротив и небольшое голубое пятно неба со стайкой порхающих птиц. Александр сидел в кресле и смотрел на этот маленький кусочек неба, на птиц, прилетевших, возможно, из тех далеких стран, откуда он тоже вернулся и где была похоронена его мечта, его надежда на обретение того мира, который жил как в его воображении, так и на глиняных страницах древней рукописи. Он вспоминал, как по его возвращению из Ирака на кафедре в Сорбонне состоялось заседание, на котором обсуждался вопрос о несоответствии Александра занимаемой должности как преподавателя кафедры, так и руководителя экспедиции. Яростнее всех его осуждал Черняков; забыв о главной теме обсуждения, он обрушился с критикой поведения Александра на факультете, не преминул упомянуть о его снобизме, поощряемом Пиошем, вспомнил о дворянском происхождении Александра, припомнил многочисленные статьи и эссе его отца, назвав их пропитанными реваншистским националистическим, а также имперским духом. Черняков заявил в конце выступления, что таким безответственным людям, как этот зарвавшийся юнец, упивающийся своей исключительностью, зазнавшийся, и не без помощи своего руководителя, не место на прославленной кафедре. Где артефакты? Где отчеты, фотографии, документы? Где доказательства существования как самого так называемого Меде, так и мифического Золотого зиккурата? Где все это? – негодовал Черняков. В защиту Александра выступил Пиош, опровергнув обвинения Чернякова, не имеющие прямого отношения к теме обсуждения, и призвав последнего к объективности, к необходимости обсуждать детали конкретного дела, а не переходить на уровень личной неприязни. Пиош напомнил о том, что фотографии, отчеты, внушительная часть артефактов, найденных в первые месяцы экспедиции, были представлены коллегами Александра по экспедиции: Жанной Шатт, Мари Кутюр, Диком Вайлем и Жаном Нуаром. Пиош охарактеризовал Александра как очень талантливого, но увлекающегося ученого, даже, как он понял из последних событий, в чем-то фанатика своего дела, готового идти до конца ради достижения результата. И этот фанатизм Пиош оценил как опасный. Александру было необходимо преодолеть тягу к авантюрам. Ведь его поведение стало причиной необратимых страшных событий. Вернись они на две недели раньше, как требовало руководство, все участники были бы живы. А теперь, как уже заключил заведующий кафедрой, Александру грозило не только увольнение, но и судебное разбирательство. Хотя было отмечено, что в гибели Жака Виктуара Александра винить нельзя, так как историк сам, по собственной инициативе, остался в Ираке. К этому Жака вынудили личные обстоятельства, желание увезти невесту, а возможно, и некоторых членов ее семьи во Францию. Но что-то пошло не так. Были готовы почти все документы, ждали выдачи паспортов, но что-то затянулось то ли у брата Наргиз, то ли у ее родителей. Как выяснилось, Жак еще до начала экспедиции неоднократно летал в Багдад, а Наргиз больше года проработала в Лувре по обмену. Она готовилась переехать, привыкала к жизни во Франции. Жак хотел жениться на девушке, уладив перед этим все дела Наргиз в Багдаде. Когда Александр узнал о таких подробностях, то ему, с одной стороны, стало немного легче, чувство вины потихоньку отступало, но, с другой стороны, ему было бесконечно жалко Жака и Наргиз, прекрасных молодых ученых, его друзей, которые мечтали о долгой и счастливой жизни вместе, хотели работать, искать бесценные артефакты, а взамен получили на двоих одно мгновение чудовищной по своей жестокости смерти. Смерти от рук взбесившейся, неконтролируемой толпы. От окна веяло прохладой, вечер приносил аромат распустившихся листьев, соединенный с еле уловимыми нотами древесной коры, ванили, шоколада, мороженого, свежей выпечки и кофе, видимо долетающих из кафе и кондитерской напротив. Слышались голоса студентов, громкий смех, жужжание скутеров, пронзительные крики и свист. Из включенного телевизора до Александра долетали новости о безуспешных поисках армейцами НАТО Саддама Хусейна и его родственников. Он все еще скрывался где-то, но уже не появлялся на экранах иракского телевидения, не делал заявлений по радио. Возможно, Хусейн затаился в какой-нибудь глухой деревушке, надеясь на едва возможное чудо. Давящий груз тягостных мыслей не позволял Александру подняться и подойти к письменному столу или отправиться на кухню, чтобы вскипятить чайник. Он словно врос в кресло какими-то невидимыми корнями, не мог оторвать взгляда от окна, где медленно исчезал голубоватый кусочек неба, постепенно превращаясь в темно-синий, затем в фиолетовый, баклажанный, наконец, кобальтовый и черный с какими-то серебряными вкраплениями. Александр вспоминал лица. Они наплывали яркими вспышками: Пиош с поднятым вверх пальцем, Жак, отрывающий взгляд от археологического сита и вглядывающийся в лицо Александру, мама улыбалась и звала в сад посмотреть на расцветшую розу, Черняков смотрел с ненавистью и презрением, возникло лицо французского консула в Багдаде, лицо медсестры, которая дежурила в палате, наконец, вспомнился цветок на обочине при въезде в археологический лагерь, маленький, но сильный. Для Александра в этом цветке сконцентрировался весь простой народ Ирака, в нем дышала история, в нем пульсировал дух древнего Шумера, все люди, утонувшие в Уруке, Шуруппаке, в Меде, казалось, смотрели из этого цветка в день сегодняшний, надеясь на чудо, которому не суждено произойти. Александр знал, что нужно жить дальше, нужно сесть за рабочий стол, нужно перевести рукопись и дописать роман – до конца! Нужно найти силы. Он знал, что мир, в котором все подвижно, все рушится, все летит в неизбежную пропасть, уже не изменится. Его задумали таким, и как бы Александру ни хотелось остановить это движение, этот обвал, он был не в силах что-то исправить. В память врезались слова Адрианы про памятник Эмпетразу. Он понимал, что тот, кто хочет свергнуть с пьедестала Эмпетраза, всего лишь хочет занять его место и окаменеть в ожидании, пока кто-то в свою очередь не сбросит его собственное изваяние. Мелодия нашего времени – это звон бьющегося стекла, грохот камня, взрывы бомб, выстрелы, шум падающих тел. Ведь сама Адриана предала свои идеалы, и если не стала Эмпетразом, то превратилась в женщину, поклоняющуюся ему. Александр громко фыркнул, вспомнив, как за несколько дней до разгрома на кафедре он включил телевизор, и к своему удивлению, увидел на одном из немецких каналов Адриану, с глубокой убежденностью спорившей в ток-шоу с какой-то неизвестной ему журналисткой из Сербии по поводу участи Милошевича. Он тогда подумал, вот что имела в виду Гуль, когда говорила, что Адриана вернется, а он не будет рад ее возвращению… С огромным удивлением Александр услышал из уст Адрианы, за эти четыре года поднаторевшей в своей профессии, кардинально сменившей имидж на подчеркнуто деловой и хорошо овладевшей немецким, что, оказывается, Милошевич был врагом Югославии и действия армии НАТО были вполне оправданны. Она заключила, что Сербия, как и непризнанная республика Косово, движутся в верном направлении. Теперь Адриана ассоциировалась в представлении Александра не с той живой, вдумчивой девчушкой с «Женского портрета» Робера Кампена, а с плакатными, нацеленными на коммерческий успех «Бирюзовой Мэрилин Монро» Энди Уорхола и «Спящей девушкой» Роя Ли. Она была такой же желтой, синей, белой, розовой и красной, без нюансов, без оттенков, без гармоничного сочетания красок. Адриана была просто качественным телевизионным продуктом. Речь ее прерывалась бурными аплодисментами, а оппонентку принимали в штыки – цыкали, фыркали, перебивали. А когда-то вот такой оппоненткой из Сербии была сама Адриана, мечтавшая писать о бедных, угнетенных, убежденная, бескомпромиссная… хотя и предавшая «Отпор». Да. Все течет, все меняется, все рушится. Это Александр теперь уже знал наверняка. 35 И вот однажды случилось чудо. Голубь, которого сын Убар-Туту, как всегда, выпустил на разведку, вернулся с пучком свежей, только что сорванной травы в клюве. Крылья голубя были измазаны глиной. Значит, где-то неподалеку была земля, может быть, гора, с которой можно было спуститься вниз, на равнину. Люди радовались, обнимали, поздравляли друг друга. Каждый стремился высунуть голову наружу через люк ковчега и всмотреться в темно-синюю линию горизонта. Грязная, покрытая заплатами одежда скитальцев развевалась на сильном ветру, но они не думали о брызгах воды, о сильных волнах, глаза слезились от долго пребывания в темноте, но они упорно смотрели вперед, прищурившись от яркого света. Действительно, через какое-то время на горизонте показалась земля. Хоседа переполняли двойственные чувства: с одной стороны, он был счастлив вновь ступить на землю, но с другой – он не знал, что его ждало на этой новой земле, ему не давали покоя мысли о погибшем отце, о жителях Меде, оставшихся где-то позади, под тяжелым гнетом воды. Вода сотрет, смоет, закроет слоями песка, ила то, что еще совсем недавно называлось городом Меде, было его жизнью, его счастьем. Теперь такого города не существовало. Хосед впервые остро, до последней буквы, до последнего звука, осознал когда-то произнесенные отцом слова о том, что все в этом мире временно, все может превратиться в прах. Хосед раньше не осознавал глубину этой мудрости, но теперь на собственном примере понял, что имел в виду Великий жрец Меде, повторяя фразу из какой-то древней клинописи: все временно. – Все временно… – шептал Хосед и с тревогой смотрел на приближающиеся, увеличивающиеся с каждой минутой очертания берега. Хосед должен был радоваться, что скитания по бескрайней водной пустыни подходят к концу, но сердце словно окаменело. Он вдруг четко осознал, что все теперь будет иначе. Он никогда не увидит отца, никогда не пройдется по узким, пыльным улицам Меде, не услышит шум базара, не увидит Башню Магов. Ничто не напомнит ему о том утраченном в мгновение ока мире. Через мгновение он сойдет на берег, но это будет чужая земля, это не будет его родной маленький Меде, раскинувшийся на берегу реки. Ничего не напомнит о нем, кроме Шуб-Аб, которая должна была ощущать примерно то же, но, к удивлению Хоседа, веселилась вместе со всеми, стараясь не думать об утраченном, потерянном навсегда времени. – Ты можешь веселиться, понимая, что мы никогда не вернемся в Меде? – спросил ее Хосед. – Нет, милый Хосед, я веселюсь и радуюсь, так как надеюсь, что мы еще вернемся в Меде, – улыбнулась девушка. – Но Меде больше нет. Ты это знаешь. – Нет. Я этого не знаю. И никто этого не знает. Хосед подумал, что, возможно, Шуб-Аб была права. И эта мысль зародила в нем надежду, с надеждой появились силы жить дальше, сойти на берег, чтобы начать все заново, чтобы найти дорогу назад. На берегу, заросшем низким кустарником и редкой травой, сына Убар-Туту и его спутников ждал один из могущественных игигов – Энки. За спиной бога стояла его свита, состоящая из аннунаков – странных существ с головами птиц, ящериц и каких-то хищных животных. Хосед, который до этого момента только слышал от отца об игигах и аннунаках, никак не мог отчетливо разглядеть, были это маски, надетые поверх голов, или действительно божества второй родовой группы были наполовину людьми, или, точнее, богами, наполовину – животными. Пока ковчег медленно подплывал к берегу, Энки со своими сопровождающими стоял неподвижно недалеко от кромки воды и словно бы управлял на расстоянии судном, которое рисковало разбиться о прибрежные рифы и камни. Когда ковчег прочно пришвартовался и люди стали выходить на берег, сын Убар-Туту приблизился к Энки. Он держался на расстоянии, так как от игига исходило жаркое свечение, ощущались вибрация и гул. Энки и аннунаки были огромного роста, примерно в два раза выше сына Убар-Туту, а сам он обладал колоссальным по местным меркам ростом, примерно четыре амматума, то есть около двух метров. Энки заговорил с сыном Убар-Туту на знакомом Хоседу языке; сын Убар-Туту его тоже прекрасно понимал и бегло отвечал на том же языке. Хосед вспомнил этот язык, именно ему Энмешарр обучал Хоседа незадолго до печальных событий. Значит вот оно, тайное знание, в которое его должны были вскоре посвятить, может быть, одно из таких знаний. Это был язык игигов. Он не имел ничего общего с шумерским, он был похож на пение, на гудки музыкальных инструментов, на птичий щебет, да на что угодно, но только не на человеческую речь. Энки и сын Убар-Туту не могли предположить, что кто-то из смертных понимает их речь, поэтому, не скрывая никаких деталей, Энки поблагодарил сына Убар-Туту за то, что царь Шуруппака открыл богам тайну Золотого зиккурата. Величайший из богов, Энлиль простил людей. Теперь в благодарность за оказанную услугу сыну Убар-Туту даровалась вечная жизнь, отобранная у дильмунцев. Сын Убар-Туту был обязан служить богам, являться по малейшему зову, исполнять все приказы богов, платить им дань. Энки позволил Убар-Туту спуститься в долину и основать там поселение. Теперь Хосед знал, кто открыл богам тайну дильмунского золота, но он не упомянул об этом в рукописи, зарытой в Шуруппаке, чтобы люди никогда не узнали об этом предательстве. Также Хосед невольно был посвящен в запутанные детали доставки золота в Шумер, охраны золота жрецами из Дильмуна, понял, почему никто, даже его отец, не имел права заходить за решетку сада перед Дворцом Магов, а также в сам зиккурат. Не было для Хоседа больше ничего тайного, осталась только боль от потерянной навсегда жизни в Меде, от осознания вечной разлуки с отцом. Узнал Хосед также и о том, что отец, желая сохранить жизнь сыну, открыл Нергалу пароль, позволяющий войти в Золотой зиккурат. В эту минуту Хосед понял, что должен написать историю Меде, втайне от всех, с описанием всех сложных нюансов и замысловатых деталей, а также должен доставить рукопись на то место, где когда-то находился его маленький город. Сын Убар-Туту увековечил память о Шумере, Хосед увековечит память о Меде. После долгой беседы Энки поднял правую руку и приблизил ее к лицу сына Убар-Туту, тот склонил голову. Было видно, как от руки Энки в сторону правителя Шумера идет тонкий голубой разряд энергии, он был похож на молнию, только струился медленно, как бы зависая над его головой. Сын Убар-Туту еле держался на ногах, но терпел. Когда голубой поток иссяк, Энки отвел руку, отвернулся и медленно пошел куда-то в глубь прибрежных зарослей в сопровождении аннунаков. 36 Все, чем Александр жил в последний месяц, это завершение книги по мотивам переведенного клинописного текста. Однако работать приходилось в сложной с моральной точки зрения обстановке. Спустя две недели после знаменательного заседания кафедры раздался звонок, и его вызвали к следователю. Следователь, достаточно объективный человек, не отвлекающийся на различные детали, связанные, например, с происхождением Александра, последовательно расспрашивал его о пребывании в мухафазе Багдада, об экспедиции, о причинах, заставивших его и Жака остаться. Александр объяснил, что не мог уехать и оставить лагерь без присмотра, кроме того, неожиданно появился спонсор, и Александр пытался как-то легализовать его содействие, но помешала война, спонсор исчез так же неожиданно, как и появился. Поиски Аббаса Ширази и его спутницы Гуль ничего не дали. А Жак задержался по собственной инициативе, так как не мог уладить вопрос об отъезде невесты, которая работала в багдадском Национальном музее и была местной жительницей. Но, к сожалению, доказать это было невозможно. Ни Жака, ни Наргиз уже не было в живых. Следователь внимательно слушал и делал записи в компьютере. Кроме того, отметил Александр, посольство никак не могло организовать его отъезд. Политическая обстановка ухудшилась, необходимо было ждать подходящего момента. А после того, как обнаружился зиккурат и на руках оказались ценнейшие артефакты, все еще больше усложнилось. Нужно было дожидаться особого случая, сопровождения, охраны. А дальше началось то, что началось. Их просто разгромили в одночасье, разграбили и нанесли увечья. А после госпиталя вообще выяснилось, что на месте зиккурата осталась лишь глубокая воронка размером в пятиэтажный дом. Все исчезло, все рассыпалось в прах. В руках у Александра оказалось лишь несколько изумрудов и рубинов, а также золотые звери с фасада зиккурата, но и они бесследно исчезли: на месте вентиляционного отверстия, в котором Александр спрятал артефакты, осталась лишь громадная дыра. Но в любом случае с исчезновением башни доказать принадлежность деталей к зиккурату было практически невозможно. Все сложившиеся обстоятельства были против Александра. Он это понимал. Понимал, что ничего не может доказать, и уповал только на справедливость. Если следствие, а затем суд посчитают, что Александр виноват, он готов понести заслуженное наказание. В те дни, когда отец уезжал читать лекции в Лондон или Берлин, Александр приезжал в Буживаль. Он никак не мог наладить отношения с отцом, никак не мог просто приехать и поговорить с ним. Просто так, как ни в чем не бывало. Он давно простил отца, понял даже, что и прощать было не за что, но что-то удерживало, не подпускало его к старику. Когда долго не общаешься с человеком, даже самым близким, что-то уходит, испаряется, становится безвозвратным. Тебе кажется, что ты можешь вернуться в любой момент к отправной точке и все пойдет как раньше, но все растворяется в суматохе дней, исчезает, и человек становится иным, и расстояние между тобой и этим человеком делается непреодолимым, оно исчисляется сотнями бесконечных минут, которые ты провел где-то далеко, не с ним. Александр обменивался с отцом короткими фразами по телефону, тот что-то спрашивал, Александр отвечал, но затем отец передавал трубку маме, как-то неожиданно, на полуслове, это было похоже на то, как птица в мгновение ока взмывает в небо с ветки дерева и быстро-быстро пропадает из виду, а ветка трещит и покачивается, точно так же вздрагивало тело Александра, и еще долго в ушах отдавалось биение сердце. И вот, в те дни, когда отец уезжал, Александр посещал Буживаль и подолгу просиживал в своей комнате, рассматривая старые фотографии Петербурга, усадьбы вблизи Стрельны, берегов Финского залива. Опять и опять на него смотрели прадед, прабабушка, дед с сестрами и братьями, бывшие крепостные. Он особенно любил фотографии с конюхом Митрофаном и лошадьми, которых отец называл Ветром, Звездой и Огнем. На некоторых фотографиях лошади бежали по кругу, на других Митрофан с любовью гладил их длинные гривы, раздавая каждому по куску сахара. Было в этих старых фото что-то невероятное, притягивающее как магнитом. Александр сам не понимал почему, но, именно глядя на эти фото с конюхом, в те непростые дни он захотел посетить, хотя бы раз в жизни, каждое из мест, которые видел на фотографиях, прикоснуться к уцелевшим камням и почувствовать аромат прошлого – тот аромат, который он ощущал в иракской провинции. Это было сильное желание, которое Александр хотел сохранить в тайне от всех: от мамы, от отца, от Пиоша. Он ловил себя на мысли, что, возможно, желание это возникло в связи с тем, что он дал подписку о невыезде, и это было подсознательным стремлением вырваться наружу из закрытого пространства, но желание это крепло с каждым днем. И Александр понял, первое, что он сделает, когда закончится расследование, состоится суд и он отбудет положенное наказание, он поедет туда в поисках Ветра, Звезды и Огня, в поисках мифического Митрофана, опустевшей усадьбы, от которой, возможно, остался лишь фундамент, он посмотрит на корабли на Неве, на Благовещенский мост, и, возможно, что-то изменится, что-то пойдет по-другому после долгих дней поисков и скитаний. Возможно, именно там его Меде, его Золотой зиккурат. И не нужно искать в чужих краях то, что всегда тебя ждет в родном доме, даже если этот дом разрушен до основания. Каждый вечер, возвращаясь в квартиру в Латинском квартале, Александр садился за письменный стол и сначала долго собирался с мыслями. Иногда, размышляя, он так и не прикасался ни к бумаге, ни к компьютеру. А порой не успевал печатать и записывать все накопленное, рука не успевала за потоком идей. В этот месяц он хотел завершить задуманное. Надо было спешить. Он не знал, что с ним будет дальше. Он писал о том, как Хосед и Шуб-ад отправились в горы и оказались там в ловушке. Со всех сторон к вершинам подступала вода, а внизу вместо долины бушевала разъяренная стихия. Строчка за строчкой, на экране компьютера и на распечатанных листах выстраивалось пока еще хрупкое здание романа об исчезнувшем многие тысячелетия назад маленьком городе и двух его обитателях, которым суждено было выжить, чтобы начать все с начала на новом месте. Потеряв все, пережив катастрофу, наблюдая за тем, как рушится мир, Хосед и его невеста стали хранителями памяти о том первом исчезнувшем мире, в который им не суждено было вернуться физически, однако мысленно они могли пройти по каждой улице, встретить каждого горожанина, посетить базар, подойти близко к Башне Магов, к причалу речного порта, в душе их этот мир жил, он жил в душах детей, внуков и правнуков. Только материальный мир способен превратиться в пыль, мир идей и образов, мир памяти живет вечно, и ничто не способно убить его. 37 Они поселились в долине у подножия горной цепи. Почва в этом крае, в отличие от Меде и Шуруппака, была плодородная, богатая, жирная. Вокруг поселения стали появляться поля ячменя, ширились фруктовые сады, где созревали яблоки, груши, фиги, гранаты, сливы. Множились рощи финиковых пальм. Люди выращивали тмин, кориандр, горчицу. Они обустраивали дома, занимались разведением скота. От трех коров и одного вола, пяти свиней, нескольких коз и овец появились целые стада; четыре утки и два гуся породили обширное семейство, птичники взрывались от кудахтанья и суеты новорожденных птенцов. Жизнь потекла по новому руслу. Что их ждало дальше, спасшиеся шумеры не знали, да и не стремились над этим задумываться. Они понимали, что нечего ждать милости от природы и богов, что больше они все равно не смогут вернуться в Меде и Шуруппак, но знали также, что должны хранить память о своих городах. Кто как мог. Одни считали, что память – в работе, делах, сохранении опыта, знаний, традиций. Другие – в рождении детей, их воспитании, передаче культурных и религиозных традиций. Хосед, владевший клинописью, понимал, что необходимо создать летопись о событиях, случившихся в Шумере, и кто-нибудь в далеком будущем обязательно отыщет те многострадальные места, оживит их, откроет людям. Боги дали разрешение на брак Хоседа и Шуб-ад, о чем юношу уведомил сын Убар-Туту, звавшийся теперь по воле богов Зиусудра, то есть «обретший жизнь после долгих дней». В тот день Хосед написал одно из своих последних, дошедших до нас стихотворений: Мое имя – Луна. Ты обнимешь меня Со всей силы Своего необъятного горя. Я буду струиться лучами в тебя, В тело твое, Словно в белое море… Твое имя – Вода… Ты течешь по земле, В прозрачном потоке Танцуют рыбы… Мое отражение Тонет в тебе…
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!