Часть 24 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Это как рабочая гипотеза. У нас еще есть достаточно времени, чтобы проработать дополнительные варианты. Во всяком случае, нам ясно, что они познакомились в Кисловодске, что твой отец оказал такую услугу Чинику, память о которой не выветрилась с годами. Будем думать.
— Тогда ответь еще на один вопрос. У твоего отца действительно большой капитал?
— Нет, просто это касса крейсера «Вещий Олег», которую спас в последний момент один юнга. В двадцать седьмом году деньги переведены в Нью-Йоркский банк. Посчитай, во что должны были превратиться с четырнадцатого года тринадцать тысяч долларов, имея в виду около семи процентов годовых. Там будет тысяч семьдесят—восемьдесят».
ГЛАВА IV
Чиники собирались в гости. Юрий Николаевич был уже одет и в ожидании Ингрид прохаживался по длинной и неширокой террасе, опоясывавшей дом.
Он был в нескольких шагах от входной двери, когда увидел почтальона, открывавшего массивную калитку из переплетенных железных прутьев. Письмоносец, заметив Чиника, помахал ему конвертом в руке. Давно не было известий от Сида, не от него ли? Чиник быстрым шагом спустился с террасы. Почтальон протянул не конверт — телеграмму. Как и многие, Юрий Николаевич не любил телеграмм. Он подсознательно боялся известий, к которым не был заранее подготовлен. Чиник не раскрыл телеграмму тут же в саду, а, осторожно и крепко держа ее двумя пальцами, поднялся в кабинет.
«Ксения умерла». Два слова, и больше ничего: ни числа, ни подписи. Телеграмма была из Канады. Но Чиник не без труда догадался, что послал ее Павел Александрович Болдин.
...Они виделись очень давно, не переписывались, но Юрия Николаевича постоянно согревала мысль, что в Канаде живет сестра, близкий и дорогой человек, родная кровь. Что же теперь?
Ингрид не отходила от мужа. Не задавала вопросов, не успокаивала пустыми словами, молча разделяла его горе и казнилась, не зная, как помочь ему.
В их жизни давно уже не было размолвок. Те мелкие ссоры, которые случались, когда рос Сид, остались далеко в молодости. Волнение за сына и любовь к нему прочнее прочного связали мужа и жену.
За годы войны Чиник заметно сдал.
Так же аккуратно ходил на работу и появлялся в своем кабинете — теперь он возглавлял международный отдел оловянной компании — ровно в восемь утра. Работа требовала частых и дальних поездок. Раньше он любил их. Теперь же все чаще поручал дальние вояжи помощникам.
Дней двадцать спустя после известия о смерти Ксении Чиники получили из Канады посылку. Это был альбом с фотографиями, которые Ксения втайне от мужа захватила с собой на чужбину.
Чиники подолгу рассматривали чуть пожелтевшие фотографии на толстом картоне. Милые, родные лица трогали, пробуждали множество воспоминаний... Ингрид уже знала жизнь мужа и его близких в таких подробностях, как будто бы провела с ним детские годы, могла мысленно пройтись по улицам Торжка, узнавая не только людей, но и дома и сады, спускавшиеся к берегу медленной Тверцы.
Ингрид старалась, как могла, поддерживать мужа, не касаясь запретной темы — Сиднея и Ксении.
Юрий Николаевич потерял молодцеватость, осунулся, улыбался вымученно, одними губами, случалось, вспыхивал из-за пустяков.
Однажды, когда Чиник садился в машину, сильная боль пронзила лопатку, сразу не хватило воздуха, он почувствовал такую слабость, что вынужден был вернуться в рабочий кабинет. Прилег здесь же на диване, а дома ни о чем не сказал Ингрид. Но после приступа стал часто чувствовать сердце.
Прошел почти год после смерти Ксении. В одно ясное и теплое утро Ингрид встала, как всегда, раньше мужа и приготовила ему первый завтрак сама. Подошла к двери его спальни, неслышно распахнула ее и обмерла. Юрий Николаевич лежал на полу, рядом с кроватью.
После сердечного приступа Чиник поднялся нескоро. Теперь его остро беспокоило, удастся ли увидеть сына. Утешала мысль, что сын служит Родине на посту почетном и опасном, служит в стане врага, что это он, Чиник-старший, своей отцовской волей, убеждениями дал сыну направление в жизни.
В войну бывали долгие месяцы, когда о Сиднее — ни слова, ни звука. Первое известие от Аллана долетело семнадцатого декабря 1941 года: «Там все в порядке. Вас просят не волноваться». Точь-в-точь такое же письмо Юрий Николаевич получил двадцать третьего мая 1942 года. Лишь в самом конце войны ему передали по телефону, что сын жив и здоров, и уведомили об анонимном переводе на девять тысяч долларов.
Волновало, почему после гибели Репнина ему не сообщают, кому и как передать кассу «Вещего Олега».
Ингрид старалась оберегать медленно выздоравливающего мужа от ненужных визитеров.
Когда однажды в послеобеденное время раздался неожиданный резкий звонок, Ингрид поспешила в прихожую. Прислуга уже открыла дверь. В проеме, щедро освещаемый солнцем, стоял седой коренастый мужчина, на полном лице которого выделялись рыжие усы, торчавшие густой и не очень ровной щеточкой.
Увидев Ингрид, пришелец, не ожидая приглашения, сделал шаг в дом и, глядя исподлобья, спросил по-русски глухим басом:
— Господин Чиник Юрий Николаевич здесь проживают?
Гость не производил впечатления человека, пришедшего с добрыми намерениями. Казалось, он хотел подчеркнуть свое право так вот по-хозяйски сделать шаг в чужой дом. И взгляд, неприветливый и подозрительный, и голос, в котором угадывалась напряженность, смутили Ингрид.
— Вы здесь посидеть немного, я сейчас буду приходить,— ответила она тоже по-русски.
— А вы не беспокойтесь, стало быть.— Усмехнулся: — Юрий Николаевич обрадуется небось.
— Я попросиль вас посидеть здесь,— решительно повторила Ингрид и недвусмысленно посмотрела на старую прислугу-индуску: гостя дальше гостиной не пускать. Та понимающе кивнула.
— Мы не гордые, мы подождать можем,— тем же глухим басом произнес гость и, чуть откинув длинную полу пиджака, уселся на краешек стула.
Ингрид поднялась к мужу.
Тот, лежа в постели и прикрывшись одеялом из верблюжьей шерсти, читал Чехова.
Ингрид почувствовала, как муж увлечен книгой, и порадовалась за него. С некоторых пор она взяла на себя обязанности домашнего цензора, прочитывая и днем, но чаще всего по ночам один за другим детективные романы с благополучным концом, сборники юмористических рассказов.
Юрий Николаевич свободно владел английским, но он разговаривал по-английски, писал по-английски и читал по-английски в силу необходимости, поскольку этого требовала его работа, приносившая все более почетные посты, заработки и заботы и оставлявшая так мало места для себя. Чиник сумел довольно безболезненно подключиться к «североамериканскому темпу», в нем было достаточно и честолюбия и жизненного опыта, чтобы не отстать, не выпасть из ритма.
Не только в жизни, но и на специальных занятиях, которые устраивала оловянная компания для своих производственных командиров, он учился ладить с людьми, разговаривать с ними, руководить ими, подчиняя своей логике, а когда требовалось — и непреклонной воле.
Только не мог думать Чиник, что совсем близка минута... когда это его искусство развеется в прах, что вся его чиниковская устойчивость и убежденность в своей собственной абсолютной честности и правде спасуют перед правдой чужой, что ему будет трудно и он вынужден будет (кажется, впервые в жизни) подыскивать слова для оправдания.
А пока он беззаботно перелистывал томик Чехова.
Он в совершенстве знал английский, но то, чего требовала не работа, а душа, он любил читать по-русски, тихо радуясь тем истинно русским словосочетаниям, оборотам, сравнениям, которые могли родиться только на родной почве, и доносили до Чиника все запахи ее, и пробуждали множество воспоминаний. Юрий Николаевич наслаждался ранним чеховским рассказом, подавляя в себе неприязнь к тому самонадеянному издателю, который вернул рассказ автору, написав: «Длинно и скучно, нечто вроде белой бумажной ленты, китайцем изо рта вынутой». Подумал: лишь время все ставит на свои места, только оно поверяет справедливость оценок и характеристик... если бы умели поверять свои поступки взглядом «из завтра»... если бы этим искусством овладел не один человек, не миллион, а все человечество... как продвинулось бы оно... Подумал о Болдине... будь у него эта способность посмотреть на свой поступок из будущего, сделал бы он то, что сделал в восемнадцатом? А сам он, Чиник, если бы догадывался, что придет такая тоска и тревога за сына, позволил бы ему уехать в Германию?
— Юра, к тебе гость,— прервала его размышления Ингрид.— Русский. Бодренький и круглый старичок. Он внизу. Но если тебе не хочется спускаться, я скажу, что ты есть нездоров.
— Назвал имя?
— Сказал, знает тебя.
Надев халат, Юрий Николаевич, опираясь о перила, спустился к гостю.
Тот мгновенно привстал и чуть было не сложил, по старой привычке, руки по швам, но потом, словно бы коря себя за столь рьяное проявление чинопочитания, приблизился к Чинику медвежьей походкой и, остановившись в двух шагах от хозяина дома, спросил:
— Не признали, стало быть, господин старпом?
— Если бы я даже не узнал тебя в лицо... то, один только раз услышав «стало быть», я бы догадался, что передо мной славный боцман «Вещего Олега» Сапунов...
— ...Макар Иваныч... Имя-отчество мое затруднительно было бы вам вспомнить, потому как сроду его не знали...
— Не сердись, не сердись, Макар Иваныч, знал, да забыл. Сапунов не без любопытства осматривал богатую обстановку гостиной — рояль в углу, большую, искрящуюся подвесками люстру, мягкий ковер, в котором тонула нога... Подошел к стене и, чуть приподняв голову, уставился на фотографию маленького Сида, прижимавшего к себе обеими руками мяч.
— Небось много лет уже мальчонке-то,— задумчиво произнес гость и, подавив вздох, продолжил: — А мы как были бобылем, так и остались. Никак, уже и внуки взрослые, Юрий Николаевич? Умеют, ох умеют русские по заграницам жить.
— Присаживайтесь, Макар Иваныч. Ингрид, распорядись, пожалуйста,— попросил Чиник жену. Та удалилась, терзаемая дурным предчувствием: не к добру и не вовремя гость, только разволнуется Юра, пойдут воспоминания... у гостя еще что-то на уме. Лучше было бы сказать, что нездоров Юрий Николаевич...
— Премного благодарны,— произнес Сапунов и, усевшись в кресло основательно, как человек, имеющий право на почетный прием, положил широкие ладони на стол и продолжал прерванную мысль: — Особенно хорошо те русские живут, которые о прошлом своем забыли или, скажем, о чем-нибудь другом.— Пальнул острым взором в собеседника...
— Вы заговорили о русских, которые что-то забыли... Вы что-нибудь хотели этим сказать?
— Хотел, как не хотеть, сколько лет этой встречей жил, сказать — не поверите, Юрий Николаевич,— Сапунов посмотрел на дверь, в которую вышла Ингрид, как бы опасаясь ее возвращения и не зная, успеет ли сообщить все, что должен, с глазу на глаз.
— Может быть, мы сперва перекусим, а потом пройдем ко мне и продолжим разговор?
— Я бы на вашем месте не спешил звать к столу такого гостя... почитай, тридцать пять лет не знавались... бывает, человека год не видишь, а он уже не тот... а тут — тридцать пять годочков, полжизни, можно сказать, если не больше. Воды-то утекло, бог мой, страшно даже подумать! Не признал бы я вас, господин старпом, видит бог, не признал бы, кабы не вывеска на доме да вот эта картина,— качнул Сапунов подбородком в сторону портрета капитана «Вещего Олега» Сергея Ипполитовича Дурново.— Небось сами писали?
— Сам.
— По памяти, стало быть. Любительская рука, оно и чувствуется. Как ни старайся, а если ты любитель... А я бы, будь на вашем месте, не стал вешать на таком видном месте этот портрет. Куда-нибудь подальше бы упрятал, чтобы не каждый день смотреть...
— Не понимаю вас, Макар Иванович.
— Да уж чего тут понимать? Все прекрасно понимаете, уважаемый Юрий Николаевич. Клятву-то капитану кто давал?
— Давал я и помню это прекрасно.
— Ну вот, из благородных, а слово-то свое, которое в смертный час капитана было дадено, не сдержали.
Чиник почувствовал бессилие перед этим верным служакой. Его, чиниковская, правда, а вместе с нею и уверенность исчезали с каждой минутой. На него неотвратимо наступала суровая бесхитростно-прямолинейная, сапуновская, правда. Вспомнил Чиник услышанное от Репнина, будто Сапунов выследил Гольбаха, и стрелял в него, и не убил, и был схвачен. Вспомнил сон накануне счастливой (или роковой) встречи с Рустамбековым, сон с множеством столь правдивых жизненных деталей, что он помнил его так, будто и не пролетело столько лет.
— Вы затем пришли ко мне, Макар Иванович, чтобы потребовать отчета? Если так, то по какому праву? — сказал изменившимся голосом Чиник.
— Прав таких мне, конечно, никто не давал, где боцман, а где старпом, это нам было и есть ясно-понятно. Никто не давал таких прав и не дал бы ни за что. Сам себе взял я это право, Юрий Николаевич, слышите, сам себе. Теми восемью годами, которые по тюрьмам да лагерям помытарили. С тридцать первого года почти по самую войну, по тридцать девятый. Вот какая завязка случилась через господина хорошего капитана Гольбаха.
— Вы стреляли в него?
— Стрелял. Только он успел раньше. Свалил меня и засвистел в свисток, сзывая полицию и свидетелей. Такие люди нашлись, которые утверждали, что видели, как я первым вытащил револьвер, будто бы желая ограбить Гольбаха; он уже лоцманом работал. Я не отпирался, говорил, что деньги понадобились, а кто я и откуда — молчал, думал себе: «Выйду, все равно разыщу тебя, погань, и прихлопну». Да не довелось, знать. Так и ходит по земле неотомщенным. Знал бы, догадывался бы об этом, прощаясь с жизнью, господин Дурново, иначе бы смотрел, чем на этом вашем портрете. От кого, от кого, а от вас другого ждали. И матросы, и господа офицеры. Ведь вас любили. За то, что справедливым и бесстрашным были. Благородным, одно слово. Куда же это все девалось? Неужели через кассу корабельную, которую спасли и, как хорошие люди говорили,— Сапунов покраснел,— присвоили...
— Не смейте, не смейте! — обжег Сапунова взглядом Чиник.— Не смейте судить о том, чего не ведаете.
— Ай-ай-ай, как нехорошо получается, зря обидел, стало быть, человека. Явился, можно сказать, издалека с одной целью — обидеть благородного человека и тем душу отвести. Нет,— решительно рассек плотной широкой пятерней воздух Сапунов,— не затем я искал вас по миру и пробивался к вам через бог знает какие преграды. Цель у меня такая в жизни появилась. Посмотреть на вас, только посмотреть, как вы радуетесь жизни, про душу свою и благородное своё слово забыв. А требовать от вас отчета не собирался и не собираюсь. Хотя, конечно, имелся один вопрос, куда кассу дели, на какие цели ее израсходовали? Кого ни спрашивал из старых олеговцев, все — ни сном ни духом — цента одного после пятнадцатого года от вас никто не получил. Ведь еще и сегодня живут немногие из тех, кто помнит, что случилось в океяне-море двадцать пятого августа одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Воды попросите принести... пожалуйста, а больше ничего не надо.
book-ads2