Часть 21 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Так до Юрия Николаевича Чиника дошла весть о последних днях бывшего юнги «Вещего Олега» Анатолия Репнина.
Тетрадь, найденная в артиллерийском стакане
«...Не знаю, сколько нам здесь ждать фашистов. Может, два дня, а может, день. Но знаю одно — отсюда ни я, ни мои товарищи уже не уйдем. Потому что до самого Ленинграда нет высоты, более пригодной для обороны. И еще потому, что мы устали отходить. Хватит! Об этом никто друг другу не говорит. Это ясно без следа. Мы на вершине Вороньей горы. Сегодня первый раз дали залп наши шестидюймовки. Балтфлотовец Митрохин протянул мне едва остывший стакан и пробасил: «Берегите его, ежели до после войны доживем, цены ему не будет. Шестидюймовочка-то наша с «Авроры». Исторической ценности этот стакан».
Я уже знаю, что на крейсере «Аврора» оставили носовое орудие, которое дало сигнал к штурму Зимнего, а шестидюймовки демонтировали и доставили к нам сюда, на Воронью гору. Гору торопливо и бессонно готовили к встрече фрицев. Было много женщин из недалекого Красного Села. Теперь женщины ушли. Остались мужчины.
Я решил: спрячу в подаренный стакан эту тетрадь и закопаю глубоко. Будет маленькая надежда, что кто-нибудь когда-нибудь разыщет ее... и узнает о последних наших днях.
Как коммунист, как советский офицер, я обязан сделать все от меня зависящее, чтобы кто-то узнал о подвиге моих друзей, сложивших голову на границе. Меня зовут Анатолий Репнин, и был я моряком. А как оказался здесь, вдали от моря, на вершине Вороньей горы, разговор длинный. Я был ранен двадцать второго июня на рассвете. За день до того немецкий сухогруз «Мольтке» запросил по радио место для швартовки, но, не дойдя до причала, в сорока кабельтовых начал странный маневр. На вопрос с берега не ответил. Развернулся и взял курс на зюйд-вест.
Многие поняли, к чему это. Да никто не хотел произнести первым: «К войне». В море вышел наш пограничный катер, имея на борту полный боекомплект.
На рассвете мы услышали гул самолетов. А вскоре увидели их. И столбы дыма и пламени, поднявшиеся на нашем берегу. Спустя час на горизонте показалась германская эскадра: крейсер, два эсминца и еще восемь судов. Шесть торпедных катеров и эсминец пошли в атаку. Отправляя торпеду во вражеский корабль, я мстил и за своих товарищей.
Одним эсминцем стало в эскадре меньше. Мой катер был подбит. Меня контузило, но уже на берегу я пришел в себя. Фашистская эскадра приближалась к берегу. В девять с минутами началась высадка десанта. Я увидел в бинокль их офицера — долговязого, поджарого, показывающего кортиком направление атаки,— и пожалел, что нет на моей трехлинейке оптического прицела.
Я люблю свою Родину любовью обостренной, любовью сына, который был долгие годы разлучен с ней. Мне выпала честь одному из первых выступить на защиту ее, войти в соприкосновение с врагом. Я понимал: от того, как поведу себя сейчас, будет зависеть не только моя жизнь, жизнь многих. Я обязан показать пример.
Я понимал, что и товарищи мои испытывают это возвышающее чувство ответственности за Родину.
Политрук Авдеев негромко отдавал приказы, и понимали мы его с полуслова. Семь пулеметных точек. Два минометных гнезда. И шестьдесят восемь командиров и матросов с винтовками и гранатами.
Летело по цепи авдеевское: «Погодить! Дать им подойти!» Мы замаскировались, залегли, замерли.
Застава была разрушена волной «юнкерсов», пролетевших низко над водой и над землей. Среди развалин расположились лучшие наши стрелки: Пахомов, Приходько, Арутюнян. Они-то и сняли, должно быть, первыми выстрелами фашистского офицера с кортиком. И тогда немецкая цепь залегла и открыла минометный огонь. А потом с тыла показались транспортеры с крестами на бортах. Я не знаю, как они оказались в нашем тылу, скорей всего их незаметно высадили с кораблей за косой.
Авдеев целился из винтовки по смотровым щелям и стрелял торопливо и бессмысленно, я же заменил у «максима» убитого бойца Алимжанова, к которому неделю назад приезжала из образцово-показательного колхоза «Политотдел» целая делегация с подарками для всей заставы. У Алимжанова было четыре девчонки, и каждая из них вышила для отца свой платок. Один из них, пропитанный кровью, был зажат в его кулаке. Не сберег себя... Дочери, они еще ничего не знают, знаю только я, как до последней минуты стоял у пулемета славный человек Алимжанов... Я подумал о своей дочке и прогнал подкравшуюся было позорную мысль. Сберечь свою жизнь можно, только покинув поле боя, как Гарун... Кому нужна такая сбереженная жизнь, кому нужен такой отец?
Немцы перебежками приближались к камышам. Если дать им скопиться там, «беда будет», как любил говорить о всякой мелкой неприятности Алимжанов. Едва немцы поднимались, я открывал огонь.
Рядом разорвалась мина, через минуту, уже совсем близко,— другая. Я видел боковым, напряженным зрением, как, связав несколько гранат в одну, ползком приближался к головному немецкому танку моряк, прикусивший зубами ленточку бескозырки, потом рядом разорвался снаряд... Я видел вспышку... а больше не видел, не слышал и не помнил ничего.
Теперь же я знаю, что обязан своей жизнью отчаянной голове — мотоциклисту Олегу Парамонову, который вывез меня, раненного, из боя и посадил на гидросамолет, стоявший в замаскированной бухточке. Как только рука моя правая начала понемногу действовать, я сел за тетрадь.
Один бы только раз взглянуть на вас, родные, женушка моя и дочь! И если суждено когда-нибудь этим строчкам дойти до вас, знайте, что иду я в бой со спокойным сердцем, потому что иду в бой и за вас тоже.
Теперь наши дальние цели стали целями близкими и видимыми с Вороньей горы.
Вчера было три танковых атаки. Погибли Митрохин, а с ним два морских комендора — Коля Власов из Калуги и Витя Панков из Воронежской области, учитель рисования.
Я стал наводчиком. Первые уроки преподал мне Митрохин. Уму-разуму приходится набираться самому.
А еще было два воздушных налета. Вой пикирующих бомбардировщиков до сих пор в ушах. Много раненых. Но немцы не прошли. Ни вчера. Ни сегодня.
Среди тех, кто обороняет Воронью гору, и пехотинцы, и артиллеристы, и моряки.
Держись, брат Анатолий! На тебя смотрит, как на полпреда своего, Ленинград. И из дальней дали — старый и добрый друг... старпом крейсера «Вещий Олег». Знаю, он многое бы дал, чтобы оказаться на моем месте. Только этого места я бы не уступил ни за что и никому...
Знаю верно: по крайней мере один из тех застывших и чадящих на поле танков — мой. Я сердцем ощутил, как врезался в него мой снаряд.
А из Ленинграда, кажется с Путиловского, доставили нам на конной тяге пять новых орудий. И боекомплект...
А внизу под нами...
Я пока не буду писать о том, что там, в глубине горы, под нами. И думать об этом не буду тоже...
Держится Воронья гора! Разорванная, развороченная и обугленная... Позади одиннадцать дней. И семнадцать атак.
Вчера гитлеровские танки вступили на минные поля. Я не удержался, подошел к брустверу, чтобы получить последнее в этой жизни удовольствие: поглядеть, как начнут они взлетать и гореть.
Посмотрел — и глазам не поверил. Мины взрывались, а танки слегка подпрыгивали и продолжали ползти вперед.
Слышны германские громкоговорители. Предлагают прекратить сопротивление. Обещают жизнь.
Осталось на горе тридцать семь человек. Из них одиннадцать здоровых.
Танки приближаются. Кажется, я знаю, что сделать, если они начнут подниматься в гору.
Ключ от порохового погреба был у лейтенанта Захарова. Он скончался прошлой ночью, успев мне его передать.
Когда-то я был неплохим спортсменом. Я обязан вспомнить сейчас об этом. Чтобы найти в себе силы... пройти последнюю в своей жизни стометровку.
Мне надо ее проползти.
Я оставил в блиндаже балтийца Севрюкова Константина Петровича (1916 года рождения, из города Белая Церковь) со связкой гранат.
Держа в зубах ключ... тот самый, который дал мне лейтенант, я начал, опираясь на локоть, отползать к выходу из блиндажа.
Услышал вслед от Севрюкова:
— Куда ты? Жизнь спасаешь?
— Прощай, Костя,— сказал я, но он, кажется, и не посмотрел в мою сторону.
Немецкие танки рядом. Но я успею спрятать эту тетрадь прежде, чем подползу к пороховому погребу и взорву его.
Прощайте!»
Долго не мог оторваться от газеты Юрий Николаевич. Жалел старого друга и завидовал его судьбе... Пал на родной земле, защищая эту землю. Есть ли честь выше?
С гибелью Репнина пресекалась тонкая, но очень важная для Чиника нить, связывавшая его с Россией. Кто, когда, при каких обстоятельствах вспомнит о нем теперь?..
ГЛАВА IX
На открытии «Русского исследовательского центра» пили водку. В изобилии была икра, семга, сельдь, блины — всё, что объединяется понятием «русский стол».
— Господа,— сказал сидевший во главе стола Шевцов,— позвольте минуту внимания.— Держа рюмку мясистыми пальцами, Анисим Ефремович поднялся, оглядел присутствующих долгим усталым взглядом и произнес:
— Я предлагаю первый тост за процветание нашего центра и за достижение целей, которые мы перед собой поставили. На наши души и плечи возложена ответственность высшего свойства — перед великим народом, который так много испытал в двадцатом веке, который терял лучших своих людей на войне империалистической и гражданской, который обогатил своим умом страны Запада и Востока... умом тех, кто предпочел свободу родине, закабаленной большевиками. И наконец, ответственность перед народом, который потерял так много в последнем сражении с Германией. Я предлагаю, господа, также выпить этот первый бокал за тех наших новых друзей, которые помогали нам обрести свое место в борьбе за освобождение России. Прежде всего за вас, уважаемый Ярослав Степанович, за вашу неутомимую деятельность, за ваш вклад в прямом и переносном смысле в организацию центра и за ваших верных сподвижников господина Завалкова и господина Фалалеева. Я пью за тех американских друзей, которые с тщанием и терпением истинных агрономов поддерживают эти первые ростки. Мы еще не знали, а может быть, не знаем и сегодня той истинной силы, которая заключена в этих ростках. Я поднимаю тост за силу, помогающую травинке пробивать полотно бетона, за ту силу, которая сконцентрирована в ней и рано или поздно покажет себя. Я пью за единомышленников и друзей, за процветание нашего дела. Да будет счастлива эта земля, да будет счастлив этот дом!
Примерно часа полтора за столом было чинно и строго. Молча и серьезно выслушивали тосты. Выпивали только тогда, когда очередной оратор завершал речь. Но потом, постепенно освобождаясь от оков условности, этикета и чего-то такого, чему никак не желала подчиняться терпевшая до поры до времени душа, запели песни гульливо и нестройно про камыш, про Стеньку Разина. А поближе к полуночи, когда компания была уже в «полном порядке», кто-то неосмотрительно затянул «Катюшу» и осекся. Но неожиданно мелодию подхватили. Оказалось, что это была единственная песня, которую знали до конца и «новые» и «старые» русские.
— Господа, господа,— негромко произнес, обращаясь к соседям, Грибов,— вот мы с вами вкушаем вволю, песни поем, но представьте, представьте себе на одну только минуту, что происходит сейчас на родине. Разрушенные города, сожженные до последней избы деревеньки и крестьянский стол — хлеба горбушка. А луковичка к этой горбушке найдется ли? Сердце обливается кровью, как подумаешь, что стало с Русью. Германцы проклятые! У, ненавижу! — Слегка трясущейся рукой Грибов налил водку в фужер и, резко откинув голову, залпом осушил его.
— Между прочим, Григорий Андреевич, если бы не германцы, некоторые из нас сидели бы не здесь, а где-нибудь в родных краях да за решеточкой, так-то-с, уважаемый,— ответил, плохо скрывая саркастические нотки, Алпатов.— Или терпели бы все то, что заставляли терпеть большевики. Мы должны говорить немцам спасибо. Если бы не война, большевики многого бы достигли: некоторых врагов превратили бы сперва в сочувствующих, потом в пособников, а в конце концов в друзей.
— Это точно,— подтвердил Завалков и преданно посмотрел на хозяина. Не зря говорил себе когда-то: «С ним не пропадешь».
— Это точно,— поддакнул Фалалеев.
— Ну что мы будем пререкаться, господа? Давайте выпьем, обнимемся и споем про наш союз,— предложил Шевцов и затянул высоким голосом:
Эх, черт возьми, «Конкордия»,
Мы любим все «Конкордию»,
И пьем мы все «Конкордию».
«Конкордия-дия»,
«Конкордия»!
В это время зазвонил телефон. Лицо Шевцова расплылось в довольной улыбке.
book-ads2