Часть 15 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я знаю одно — куда более надежным моим товарищем, чем Ганс, стал бы в новых условиях Ульрих Лукк, которого я испытал, а испытав, наделил доверием. Живет Лукк в Нюрнберге, где начинается процесс над главными военными преступниками (многое бы отдал, чтобы одним глазом посмотреть, как выглядят на скамье подсудимых некогда всесильные, спесивые, самонадеянные правители третьего рейха... Увы, несбыточная мечта!). Больше об Ульрихе я не знаю ничего. Не имею права подать ему весть о себе. Руководство, получив мою исчерпывающую информацию о Лукке, тем не менее прервало мою связь с ним.
Вполне допустимое предположение: Ленц прошел проверку по всем правилам; есть люди, взявшие на себя полную ответственность за него. О Лукке же могли судить только по моим донесениям, то есть на основании наблюдений и выводов одного человека. Видимо, этого оказалось недостаточно. Жаль.
Но приказ есть приказ».
ГЛАВА II
Свой последний полет стрелок-радист Ганс Ленц совершил в мае 1943 года над обгоревшей деревенькой под Белгородом. Его сбили. Машина падала камнем, командир сумел выровнять ее над самыми верхушками ракит и все же до лужайки не дотянул: самолет ударился о землю крылом и загорелся. Командир, забыв о стрелке-радисте,— жив ли, ранен ли, способен ли двигаться? — выбрался из кабины и бросился бежать подальше от бомбардировщика, который вот-вот взорвется. И не видел, не желал видеть, как, стиснув зубы, старался высвободиться из лямок парашюта его раненый товарищ. Как, пересиливая себя, перекинулся через кабину, а сделать еще одно движение, чтобы выброситься, не смог.
Затуманенным взором, отрешенно и безнадежно наблюдал Ганс, как к нему приближается русский, только не понимал, зачем тот это делает. Самолет горит. Вот-вот взлетит снова — последний раз, без разбега. Или, может быть, все это кажется, на самом деле бывший радист и бывший стрелок никому не нужен. Не один русский бежит, а двое. Вот они приблизились, схватили его крепкими руками, вытащили и тогда только знаком стали показывать кому-то третьему в сторону удалявшегося к лесу командира. И еще увидел угасающим взором Ганс, как вытащил пистолет его командир и начал стрелять. Ему почему-то не ответили. И только кричали: «Хенде хох!» А он выпускал пулю за пулей.
Командир самолета знал, как ничтожны его шансы на спасение, и автоматически делал то, к чему был приучен: не сдаваться, сопротивляться до последнего, уложить как можно больше врагов. В конце концов он поднес пистолет к виску с рассчитанной неспешностью, позволив подоспевшему юнцу в телогрейке с автоматом выбить оружие из руки. Командир не убил ни одного из партизан, но и себя не убил тоже. Вместе с раненым стрелком-радистом его доставили в партизанский отряд. И когда через несколько дней снова встретились в партизанском лагере, командир самолета и его радист старались не смотреть друг на друга. Симпатии партизан были на стороне Ганса. То были обыкновенные симпатии к человеку, вызволенному из лап смерти. Его лечили в землянке. На командира же самолета смотрели с презрением и держали его на голодном пайке, впрочем, на таком точно пайке, который получал каждый из бойцов отряда. Когда перед Орловско-Курским сражением фашисты начали широкую операцию против партизан, стрелка-радиста переправили через линию фронта. Там и произошел этот разговор:
— Ганс Ленц, вы можете считать, что родились второй раз. Через три минуты после того, как вас оттащили от самолета, он взорвался.
— Знаю,— хмуро произнес Ганс.
— Мы хотим, чтобы вы поразмыслили над своим будущим.
— Мне думать не о чем. Я военнопленный и скидок для себя не жду.
— Речь идет не о скидках. И не о лагере для военнопленных. Мы хотим вам предоставить возможность загладить вину перед Советской страной. Подумайте над тем, что вам хотят предложить. Полагаем, что вы человек трезвый и понимаете, чем кончится эта война для Германии и как важно сейчас, в эти последние месяцы войны, сократить число жертв. Послужите этому.
— Что я могу? Если окажусь среди своих, меня или расстреляют как шпиона или снова погонят под ваши пули. Так что я вряд ли что успею сделать. Поэтому хочу спросить, не слишком ли вы преувеличиваете возможности раненого радиста?
Жизнь в глазах Ленца теряла изначальную ценность, как теряли свою ценность многие вещи и понятия этого мира, к которым он был привязан с детства. Его учили верить в силу и непобедимость германского оружия. Но только не говорили, до каких пределов должна была простираться эта вера. Надо было решать самому. Ночью долго не удавалось сомкнуть глаз. Вспоминался разговор с советским капитаном.
Капитан говорил:
— Не мы начали войну, но мы ее кончаем и хотим, чтобы она кончилась быстрее. Вот почему беседуем с вами. Вот почему рассчитываем на ваше доверие и понимание.
Через месяц Ганс дал согласие на сотрудничество с советской разведкой. Еще через два месяца забинтованный, опираясь на толстую суковатую палку, он перешел линию фронта и рассказал, как ему удалось бежать, назвал женщину, у которой скрывался, и после недолгой проверки получил направление в госпиталь... но на востоке уже слышался гул орудий, и по ночам тучи над тем восточным небом были багровыми не от лучей восходящего весеннего солнца, а от горевшей земли... Ганс махнул рукой на госпиталь и направился туда, где обещал быть русским,— в отцовскую мастерскую школьных принадлежностей на старенькой улочке Гамбурга.
Повидав частичку русской, так мало знакомой ему жизни, Ленц старался осмыслить пережитое, посмотреть на себя, на Германию, на ход войны со стороны. Вспоминал слова Гитлера, произнесенные в сорок первом: «Еще до наступления первых холодов падут Ленинград и Москва. Россия смирится с участью, которая постигла Польшу».
Гитлеровские армии были разбиты под Москвой. Мечта провести парад на Красной площади осталась мечтой. Ленинград выдержал все девятьсот дней блокады. Ганс видел в русских огонь решимости, который разгорался все ярче и ярче.
Благодарил небо за то, что оно помогло сохранить жизнь, и с чистым сердцем, откинув сомнения, открыл дверь перед человеком, который пришел к нему с паролем... Веря, что делает дело, полезное и для Германии и для себя, принял на работу незнакомца по имени Томас Шмидт, скорее всего полунемца, полурусского, и все ждал, что поручат ему.
Вскоре Ленц-старший переписал мастерскую на имя сына, у Ганса появилась частная собственность, которой он никогда не имел. Это была та частная собственность, которая, по выражению Руссо, лежала в основе всех человеческих бед. Но вместе с тем это была та частная собственность, которая, и в это верил Ленц-младший, должна была пусть чуть-чуть, пусть совсем немного помочь человечеству бороться с бедами, порожденными войной.
Томас Шмидт работал в мастерской на совесть. Однажды Ленц спросил его:
— Скажите, меня только для того спасли, чтобы я мог в один прекрасный день принять на работу незнакомого человека... который будет обклеивать глобусы?
— Не спешите, Ганс. Наберитесь терпения.
Волею судеб жизнь Евграфа Песковского постепенно выходила за пределы изрядно опротивевшей мастерской школьных принадлежностей и начинала все более соответствовать целям главной его профессии, наполняясь с каждым месяцем все новым содержанием.
Теперь его связи с товарищами по работе (точнее было бы сказать «по делу») были не столь зыбкими, как в войну, когда единственной ниточкой, соединявшей с родиной, была фашистская почта, доставлявшая его донесения под видом фронтовых заметок для газеты, в которой служила Карин Пальм. И не столь прерывистыми, как в первые послевоенные месяцы, которые были даны ему для основательной и надежной «акклиматизации» (последнее слово, довольно часто встречавшееся в лексиконе генерала Гая, было в его представлении шире слишком уж профессионального понятия «внедрение»).
Новая работа Песковского по сравнению с той, которая поручалась ему в первой половине сороковых годов, могла показаться тихой и спокойной... во всяком случае, она не требовала постоянного сверхнапряжения, постоянного естественного и тем более невыносимого приноровления к чуждой его духу обстановке вермахта. Но и эта новая работа была сверхответственной.
Страна, отстоявшая себя, свою идеологию, свое достоинство и разгромившая врага в кровопролитнейшей из войн и понесшая неисчислимые жертвы, старалась не забыть ни одного из тех, кто был так или иначе причастен к победе. Но по великому счету справедливости она была обязана воздать по заслугам и тем, кто развязал войну, кто прислуживал фашистам и теперь предпринимал попытки уйти от возмездия. Поганое дерево было срублено, оставались корни. Лесники знают, какая это непростая работа выкорчевывать гнилые корни.
1419-й победный день войны, словно бы закодированный в зловещем 1941 году ее начала, ставил на новые рельсы работу одного из офицеров Песковского — Танненбаума— Шмидта.
Это имя тщетно искать в отчетах о судебных процессах, проходивших в послевоенные годы в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске... Перед судьями, народными заседателями, государственными обвинителями и защитниками проходили бесчисленные очевидцы и жертвы фашистских преступлений. Они свидетельствовали против предателей и изуверов. Но той поре свидетельских показаний, обвинительных заключений и приговоров предшествовала сложнейшая работа по выявлению и розыску преступников и в самом отечестве и за его пределами.
Ни один виновный не должен уйти от возмездия, ни один невинный не должен пострадать... О, как непросто бывало порой в переплетении судеб и событий отличить фашистского прихвостня от человека, пошедшего на службу фашистам по партизанскому заданию. Как непросто было искать следы военных преступников, заметавшиеся с истинно профёссиональной сноровкой, на разбитых войной — в воронках и колдобинах — и отечественных и европейских дорогах.
Среди тех, кто сидели на скамье подсудимых в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске, были люди, не знавшие в лицо Песковского.
Но он знал их.
...Судьба, мимолетно сведшая Песковского и Чиника в предвоенный день в мюнхенском кафе и надолго разлучившая их (Песковский не догадывался пока, кто был хозяином кафе, в которое пригласил его Рустамбеков), снова сводила дороги двух контрразведчиков.
Рустамбеков сказал бы: «Начинается новая работа».
К Томасу Шмидту явился незнакомец. Произнес: «Я от „Вещего Олега"». Крепко пожал руку. Спросил взглядом: «Можно закурить?» Вынул пачку «Кэмэла», угостил Шмидта, сладко затянулся.
— Ну вот наконец и встретились... хотя знаю я вас не менее шести лет. Давайте знакомиться. Зовут меня Чиник, Сидней Чиник. Товарищи, которые устроили нашу встречу, попросили рассказать о некоторых деталях, которые, я полагаю, вам были до этой минуты неизвестны.
Помолчал. Взглянул на невозмутимое лицо собеседника:
— Вы помните, должно быть, двадцать пятое июля сорокового года и невежливый ответ из «мюнхенской библиотеки», в которую вы должны были позвонить в крайнем случае. На том конце провода был я. Знал, что это ваш звонок, но было подозрение, что телефон, который значится под видом библиотеки, рассекречен, что за ним установлено наблюдение, и потому я таким грубым тоном пресек вашу попытку позвонить еще раз. Так что мы с вами знакомы хотя бы по тому, что знаем, как звучат наши голоса. А теперь позвольте сказать, где и когда я познакомился с вами визуально. Вспомните кафе «Серебряный кофейник», где вы встретились с Рустамбековым, и очкастого человека, который молча прошел мимо столика. О вас я уже знал. И знал, что сказал вам в машине Рустамбеков: «Придется поработать». Мне остается повторить эти слова сегодня. Кажется, мы оба можем считать себя учениками Рустамбекова.
— Долго, однако, я вас ждал,— произнес Песковский.
Гость улыбнулся:
— Я тот самый человек, которого вы ждали еще у Марианской колонны и который получил неожиданный приказ не появляться там. Я думал сперва, что хвост за вами, потом начал думать — за мной. Собирался предпринять еще попытку встретиться, но меня предупредили второй раз: никаких связей с вами. А ведь только шесть лет прошло! — Чиник провел рукой по волосам.
— Я многое бы дал, чтобы хоть одним глазом посмотреть на вас тогда. Противны вы мне были невозможно сказать как. Я только не думал...
— Представьте себе, я тоже не думал, мне казалось, что буду иметь дело с куда более солидным господином. Сколько вам было в ту пору?
— Двадцать два.
Помолчав немного, Чиник вытащил из кармана флягу с коньяком:
— Давайте выпьем с вами за Рустамбекова и вспомним тех, кого потеряли. Да не забудутся их имена.
— Да не забудутся,— отозвался Песковский.
Выпили. Помолчали. Первым заговорил Чиник:
— Мне предстоит вводить вас в этот мир. Хочу верить, что буду небесполезен. Я все-таки достаточно хорошо знаю Германию. Чего, кажется, нельзя сказать о моем русском.
— Изучали вдалеке?
— Так точно. Я сын русского моряка. А родился в Пенанге. Так что русским овладел в беседах с отцом... да по самоучителю.
Чиник закурил сигарету, обхватил длинными тонкими пальцами пепельницу, покрутил ее. «Знает, что у него красивые пальцы, и демонстрирует их»,— шевельнулось в голове Песковского.
— Итак, давайте поговорим о том, что нас ждет. И начнем обращаться друг к другу на «ты», если вы не возражаете?
— Нисколько.
— Мне поручено принести тебе это,— Чиник выложил на стол самоучители английского и испанского языков.— Ну а для чего, могу только догадываться. Между прочим, раз в месяц из Буэнос-Айреса идут переводы в три боливийских городка... именно туда, где скрываются военные преступники... Может быть, совпадение. А если нет?
— Это-то как удалось установить, о переводах? Разве не держатся они в тайне?
— Быть может, и держатся. Но на главном почтамте Буэнос-Айреса удалось войти в контакт с одним регистратором, незаметным малым... который сделает что хочешь и для кого хочешь, лишь бы ему хорошо заплатили.
— Погляди на это произведение искусства, клерк фотографировал в зале операций и жалел, что не мог воспользоваться вспышкой.— Сидней вынул из портфеля фотографию, на которой был изображен мужчина в низко надвинутой шляпе, матовых очках и с высоко поднятым воротником макинтоша. «Так обычно изображают шпионов в фильмах и книгах»,— подумал Песковский. Опершись одним локтем о столик, человек в макинтоше, только что заполнив очередной бланк, сверял его с другим.
— Этот господин больше смахивает на чемпиона мира по бильярду Джемса Рэя...
— А между тем это русский гражданин. По фамилии Уразов. От него тянется не одна нить. И я не исключаю, что нам с тобой предстоит... Прошу тебя, займись серьезно этими двумя языками.
ГЛАВА III
В доме Болдиных достаток. Единственному сыну нет отказа ни в чем. В «Новой русской газете» мальчик вычитывает объявление о том, что близ Колумбуса в США открывается летний лагерь для русских детей «со своей конюшней, лодочной станцией, автомобильным парком и опытными инструкторами». Нимало не думая о том, сколько стоит поездка, говорит отцу:
book-ads2