Часть 34 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Шарлотт оказалась права насчет того, как быстро распространились новости. Виви рассказала двум своим лучшим подругам. К концу недели в курсе была вся школа.
– Самое странное, – сказала Виви, когда они с Шарлотт стояли у светофора, ожидая, пока загорится зеленый, – они были на Пятой авеню, направляясь в Метрополитен-музей, – с каким облегчением они все это восприняли.
– Я не удивлена.
– А мне противно.
Теперь Шарлотт была удивлена. Виви часто высказывала отвращение по поводу лимской фасоли, микстуры от кашля или плохой прически, но никогда раньше не использовала таких слов по отношению к своим ровесникам – даже тогда, когда Элис сжульничала на контрольной по латыни.
– Такое ощущение, будто им всем вдруг не надо больше меня жалеть, или ходить вокруг меня на цыпочках, или еще что. Всем, кроме тети Ханны. Теперь это ей меня жаль.
– Из-за того, что ты не еврейка?
– Из-за кризиса идентичности. Она говорит, в моем возрасте и так сложно понять, кто ты есть, а когда у тебя выбивают почву из-под ног, пока ты пытаешься это сделать, это не особенно помогает. Она говорит, что ни в чем тебя не винит, но что тебе надо было подумать и обо мне.
– Винит, и еще как, но у нее есть на это право.
Загорелся зеленый, и они двинулись вперед.
– Нет, она не права. Я рада, что мне некоторое время удалось побыть еврейкой. То есть, конечно, сначала я дико на тебя разозлилась. За все эти тайны. А потом это было так странно – узнать, что я вовсе не та, кто я думала.
– Я же тебе говорю, ты – тот же самый человек.
– Ну ты понимаешь, что я имею в виду. Но, мне кажется, я поняла кое-что важное, что бы там ни говорила тетя Ханна.
– Потому что ты думала, будто ты еврейка?
– Потому что я была некоторое время еврейкой, а потом перестала. Мне кажется, через такое нужно пройти каждому. Например, стать на какое-то время негром. Хотя это, наверное, будет сложнее. Но если бы все так сделали, то с предубеждениями в мире было бы точно покончено. Никаких фашистов, никакого ку-клукс-клана, никакой Элинориной бабушки.
– Просто одна большая счастливая семья.
– И нечего надо мной смеяться.
Они уже были у подножия широкой лестницы, ведущей к музею. Шарлотт остановилась и обняла дочь за плечи.
– Это последнее, что я собиралась делать. Может, мне просто хотелось тебя подразнить, потому что иначе я бы лопнула от гордости. Нет, гордость – неправильное слово. Оно означает, что я имею к этому какое-то отношение. Глубокое восхищение – вот le mot juste[65]. Я в глубоком восхищении от твоей способности сострадать, от твоей порядочности и разумности.
– То есть ты хочешь сказать, у меня есть моральный компас, как у моего папы?
– Именно так.
Они зашагали вверх по лестнице. На последних ступеньках Виви снова заговорила:
– Ты можешь гордиться. Ты имеешь к этому отношение.
– Спасибо. Я надеюсь. Но я и в подметки не гожусь тебе или твоему отцу.
Теперь уже Виви обняла за плечи мать. Такого она была теперь роста.
– Может быть, но ты – это все, что у меня есть. Кстати, – продолжила Виви, пока они пересекали просторный вестибюль, – я сказала мистеру Розенблюму, что я не еврейка. Знаю, ты говорила не делать публичных объявлений, но я подумала, что ему нужно сказать. Ну, после всей этой истории с менорой и так далее.
– И что же он сказал?
– Что никто не совершенен.
Шарлотт улыбнулась и покачала головой:
– Мне всегда казалось, что он старый зануда. Но ты пробудила в нем юмориста.
– С людьми просто надо уметь разговаривать, мам.
– Я буду иметь это в виду.
* * *
Неделю спустя Шарлотт зашла в скобяную лавку купить лампочки. Она раздумывала, не пойти ли вместо этого на Лексингтон-авеню. Виви, конечно, пробудила в мистере Розенблюме юмориста, но ей казалось, что вряд ли он найдет такой уж забавной ее, Шарлотт. Однако рано или поздно ей все равно пришлось бы с ним встретиться. И все же она довольно долго поджидала за полками, пока он не отошел, чтобы заняться другим покупателем, и только тогда прошла к кассе. Но это не помогло. Он нагнал ее по пути к выходу. Был первый по-настоящему теплый весенний день, но рукава его рубашки оставались туго застегнуты.
– Ну и новости рассказала мне мисс Вивьен.
– Простите меня, мистер Розенблюм.
– За что вам просить прощения? За то, что заняли в лагере место, на которое претендовал кто-то еще?
– Это была ошибка. Мы не имели права там быть.
– А кто имел?
– Я имею в виду, это была ошибка, и я этим воспользовалась, чтобы нам спастись.
Его усталое лицо пошло морщинками вокруг этой его страшноватой, чересчур белозубой улыбки.
– Для шести миллионов человек быть евреем означало проклятие. Чего же такого ужасного в том, что для миссис Форэ и ее дочери это стало благословением?
– Спасибо вам, мистер Розенблюм.
– За что же вы меня благодарите? Эти лампочки вы нашли совершенно самостоятельно. Но скажу вам одну вещь. Хорошую вы растите дочку.
– Спасибо.
– Заметьте, я не сказал, что у вас есть хорошая дочка. Я сказал – вы ее растите.
– Если я простою здесь еще минуту, я расплачусь.
– Так чего же вы тут стоите? Бегите домой. Вам еще ужин готовить. А меня ждет работа.
Она и сама от себя этого не ожидала. Уже потом она будет смущаться по этому поводу. Она наклонилась и поцеловала его в щеку.
Когда она выпрямилась, он прикоснулся пальцами к тому месту, где ее губы коснулись его щеки, и сказал:
– Яблочко от яблони недалеко падает.
Семнадцать
В этот раз письмо пришло на ее домашний адрес, а не на работу. И в этот раз она не стала выбрасывать его в корзину для бумаг. Но и открывать сразу тоже не стала. Подождала, пока не заснет Виви. Свою историю она дочери рассказала, но добавлять туда новые главы ей что-то не хотелось. По крайней мере, пока.
Она сидела на диване в гостиной и смотрела на конверт, который держала в руках – дольше, чем следовало бы. Ей нечего бояться. Здесь, в Америке, они в безопасности. Виви уже знала правду. Так почему ей было так страшно вскрывать это письмо? Она перевернула конверт, посмотреть на обратную сторону. Он все еще был в Боготе. Значит, тоже в безопасности. Больше она ничего не могла для него сделать. Больше он ни о чем не мог у нее просить.
Она вскрыла конверт, достала единственный лист бумаги и осторожно развернула. Почерк у него был мелкий, ровный и аккуратный. Она подумала о тех рецептах, которые получала от докторов, и улыбнулась. Это был хороший знак. Теперь она могла думать о нем и улыбаться.
Дорогая Шарлотт,
Сколько раз я писал это письмо у себя в голове, но теперь настало время доверить его бумаге. То, что я тебе пишу, уже не может как-то на тебя повлиять, но для меня это важно. Прошу, прости мне мой неуклюжий английский. Он еще хуже моего французского, но ты теперь американка, так что я пишу со словарем в руке. Еще прошу простить меня за то, что пишу тебе вот уже в третий раз. Быть может, мое первое письмо из Германии или второе, из Боготы, до тебя не дошли. Или, может, ты предпочла на них не отвечать, но я не могу в это поверить. Но ты ответила рабби де Сильве. Я благодарен. В тех первых двух письмах я просил тебя об одолжении. Мне нужно было, чтобы за меня кто-то поручился, и я благодарен, что ты поручилась за меня перед рабби де Сильвой. Ну вот я и облегчил душу.
После войны не все были настолько великодушны, как ты, к еврею, который притворялся офицером вермахта. Тот рабби в Берлине, которого я попросил помочь мне эмигрировать, назвал меня убийцей. Дядя, которому я написал в Палестину, выразил в ответ сожаление, что я не умер в концентрационном лагере. Кто может их винить? Как я мог ожидать от них прощения, если не мог простить себя сам?
С тех парижских дней у меня сохранился один образ. На самом деле у меня в голове осталось много образов. И некоторые из них – счастливые или, по крайней мере, не пронизанные болью. Тот первый раз, когда я вошел в книжный и увидел тебя, сидящую над книгой, залитую светом, точно девушка с картины какого-нибудь малого голландца. Солнце садилось у меня за спиной и било тебе прямо в глаза. Ты собиралась сказать bon soir. Но тут я сделал еще один шаг, и ты увидела мою форму. То отвращение, с которым ты проглотила готовое сорваться с губ приветствие, пронзило меня, точно пуля. Есть и другие образы. Ты стоишь в дверях магазина в предрассветной полутьме, волосы у тебя растрепаны, а лицо светится любовью. Да, любовью, как бы упорно ты это ни отрицала. И Виви – конечно же, Виви. Вот она глядит на меня своими огромными доверчивыми глазами. Помню, как она забиралась ко мне на колени, чтобы свернуться там клубочком, пока я читал. Эти образы я ношу с собой повсюду, как талисманы, защищающие меня от стыда. Но есть и другой образ, не менее четкий, и для моего стыда это не талисман, а причина. Я вижу, как жандармы тащат из магазина того профессора, а я стою на месте и говорю тебе, что ничего не могу поделать. Другие образы – это ты и Виви, но этот – автопортрет. Как говорится, без прикрас. Красота на этом портрете отсутствует.
Но у этой уродливой картины есть и другая сторона, и поэтому-то я тебе и пишу. В самые мои худшие моменты – а их было немало – я думаю о тебе и о Виви, и не только об этих образах любви, но и о том, что, быть может, мне все же удалось спасти вас тогда от самого худшего. Это, как говорится, совсем не то что спасти мир, но все же лучше, чем стоять и смотреть, как невинного человека тащат в тюрьму. Вы – единственное, что охраняет меня от сознания того, что я сделал.
book-ads2