Часть 22 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Шарлотт становится стыдно за жестокость этих слов. Сколько раз он говорил о детях, которых мечтает когда-нибудь завести. Это вовсе не из желания продолжить собственный род, поясняет он, хотя это ей и так ясно. Постепенно она узнаёт его все лучше. Он один из тех людей, чья доброта особенно проявляется в отношении к детям. У нее есть подозрение, что он любит их больше, чем она. Шарлотт любит Виви, своего собственного ребенка, но дети в общем и целом бурного восторга у нее не вызывают.
Однажды поздней ночью, когда они разговаривают в комнатушке за магазином, – их отношения состоят не исключительно из секса – она спрашивает его, почему он никогда не был женат.
– Я был помолвлен.
– Что случилось?
– Случился «Закон об охране германской крови и чести».
– Они забрали твою невесту?
Он качает головой и улыбается, но не той улыбкой, которая говорила ей, что он был когда-то счастлив и, может, еще будет, – нет, это какая-то страшная гримаса.
– Скажем так, она передумала. Я ее не виню. Я не в том положении, чтобы кого-либо винить. Согласно «Закону об охране германской крови и чести» любые сексуальные отношения или брак между немцами и евреями – тяжкое преступление. Она – добропорядочная немка. Я – еврей, лишившийся своих корней.
Она пытается уверить себя, что всему виной память о жестокости его невесты, но знает, что дело в ее собственных нуждах. Она говорит ему, что он может приходить по ночам, когда в магазине никого нет – когда никто его не увидит.
Несколько раз в неделю, заперев магазин после закрытия, она отпирает его снова, стоит городу погрузиться в темноту. Он проскальзывает внутрь – так осторожно, так незаметно, будто его и вовсе нет. Однажды, когда он уже собирается отворить дверь, из-за угла на их улицу сворачивает какой-то человек. Джулиан отпускает дверную ручку и идет дальше, дергая ручку каждой двери, притворяясь, будто он на дежурстве и проверяет, все ли надежно заперто на ночь. Какое-то время спустя она слышит из задней комнаты, как снова лязгает дверная ручка, и ждет звука его шагов в магазине. Но их нет. Тишина. Через секунду кто-то стучит в окно. Закутавшись в кофту, она выходит в магазин. По другую сторону стекла – человек с неподвижным лицом. Стараясь не выдать своего отвращения, она указывает на табличку, где написано «Закрыто». Но он все же открывает дверь, сует свое страшное лицо внутрь и сообщает ей, что она забыла запереть на ночь дверь.
– Вам повезло, – говорит он. Слова, протискиваясь между его неподвижных губ, звучат неразборчиво. – Тут по улице бош проходил, проверял. К счастью, он не принадлежит к эффективным представителям высшей расы.
Поблагодарив его, она пытается закрыть дверь, но он ее останавливает.
– Ребенок в задней комнате? – спрашивает он.
Она кивает.
– Хорошо. Я сообщу мадам Рэ, что вы обе в безопасности. Она беспокоится всякий раз, как вы не ночуете дома.
Шарлотт пускается в объяснения насчет затемнения на улицах, закрытого метро и сломанного велосипеда и уже в середине своей речи понимает, какая это ошибка. Она не обязана ничего ему объяснять, тем более вдаваться в такие подробности.
Когда он уходит, она запирает дверь. Немного погодя опять слышит, как кто-то дергает за ручку. Это может быть человек с ужасным лицом, но она знает, что это не так. Это Джулиан. Она лежит, застыв, пока стук не прекращается, и ненавидит себя за эту жестокость, но и его тоже – за то уязвимое положение, в котором она из-за него оказалась. Вот только ей прекрасно известно, что дело не в нем. Она сама, по собственной воле поставила себя в эту ситуацию.
Следующим вечером она отправляется ночевать домой. Консьержка ее уже ждет. Она пока еще не начала подносить к виску палец, пришептывая что-то о les boches. Пока она просто отмечает вслух, как хорошо выглядит крошка Виви, и щиплет ее за щеку. Виви пытается отодвинуть ее руку своим крохотным кулачком.
Консьержка и ее приятель с гротескным лицом – не единственный страх в жизни Шарлотт. Французские мужчины и женщины все так же выдают немцам своих соседей-евреев, но теперь к ним присоединились и другие патриотично настроенные французы, которые стучат на своих сограждан относительно совсем других преступлений, иногда – реальных, иногда – воображаемых, а порой придуманных нарочно, чтобы свести старые счеты. Всем известно, что отрицать свое еврейство бессмысленно; и точно так же суда, в котором можно было бы оспорить подобные обвинения, не существует. Людей допрашивают за закрытыми дверями, по-тихому судят, приговор выносят шепотом и казнят украдкой. «Любительская месть» – так потом назовет это явление месье Грассэн, друг ее отца из Пале де Шайо, но эти жуткие слова пока принадлежат будущему.
Город кишит слухами о готовящемся штурме. Чем ближе войска союзников, чем очевиднее становится грядущее поражение немцев, тем сильнее накаляется обстановка. Антисемитская пропаганда надрывается все громче, все истошнее, – с плакатов, со страниц газет, из радиоприемников. Саботаж со стороны Сопротивления становится все ожесточеннее, равно как и акты возмездия оккупантам и тем, кто с ними сотрудничает.
Однажды утром, когда они с Виви идут вдоль реки, она замечает на набережной толпу. Крепко сжав ручку Виви, она резко сворачивает, чтобы обойти собравшихся людей. Толпа всегда означает неприятности – так или иначе. Но она реагирует недостаточно быстро. Не успевают они свернуть, как Шарлотт замечает двух жандармов, которые тащат из воды тело. Руки и ноги утопленника обмотаны веревкой, к шее привязан блок известняка. Ей не нужно разглядывать труп – и так ясно, что на теле следы пыток.
– Нацистские свиньи, – выплевывает какой-то мужчина, который стоит с краю толпы. На него шикает стоящая рядом женщина.
«Радио-подъезд» работает вовсю. Гестапо тут ни при чем. Погибший – хорошо известный в городе коллаборационист. Их с женой частенько видели в компании немецких чинуш поглощающими говяжьи турнедо под сент-эмильон в «Ле Гран-Вефур», ресторане, расположенном прямо под квартирой, где, как всем известно, живет и прячет своего мужа-еврея Колетт[51].
В воздухе пахнет возмездием. Шарлотт так никогда и не удалось выяснить, откуда консьержке стало о них известно. Быть может, той ночью, когда человек с восковым неподвижным лицом застал Джулиана у ее дверей, он оказался на ее улице не случайно. Может, он давно за ней наблюдал. Она иногда видит его в их районе – он несет свое одинокое дежурство, отчитывая женщин, которые отвечают на взгляды бошей; мужчин, которые дают им прикурить – или прикуривают у них сами; даже детей, которые зачарованно смотрят на оружие, на форму, на легковые машины и грузовики оккупантов. А может, это Симон кому-то что-то сказала и пошли пересуды. Après les boches, – шипит консьержка, когда Шарлотт проходит мимо, но в первый раз никаких жестов не делает. Во второй – подносит пальцы к виску и нажимает на воображаемый курок.
Шарлотт говорит Джулиану, что он должен перестать приходить в магазин – и ночью, и днем. И снова он не спорит. Ему известно, каково это – жить в постоянном страхе, что тебя разоблачат.
Несколько месяцев спустя, отпирая магазин, она находит у дверей картонную коробку. Поначалу она думает, что это пришли книги. Культурная жизнь города странным образом идет своим чередом, несмотря ни на что. В Пале де Шайо дают «Травиату». На аукционе в отеле «Друо» полотно Матисса продано больше чем за четыреста тысяч франков, а еще одно, кисти Боннара, – больше чем за триста тысяч. Люди шепчутся, что картины эти краденые либо конфискованные, но это никого не останавливает, когда наступает очередь поднимать табличку или выкрикивать новую сумму. Издательства процветают, и не только благодаря свежим изданиям, но и из-за французских переводов немецкой классики и нацистской пропаганды. Даже спортивная жизнь и та продолжается, хотя скачки на ипподроме теперь проводятся не четыре, как раньше, а всего два раза в неделю.
Шарлотт отпирает дверь, заводит Виви в лавку и возвращается за коробкой. Та оказывается слишком легкой для книг. Уже в магазине, опустившись на колени, открывает коробку. Внутри три картофелины, буханка хлеба, немного масла для жарки и молоко. Все еще стоя на коленях, склонившись над этими сокровищами, она начинает рыдать. В ту ночь дверь лавки остается незапертой. К принесенным им продуктам это не имеет никакого отношения, только к тому факту, что он оставил их ей, несмотря на то что она его прогнала. Быть может, между ними все-таки существует что-то вроде любви.
Но это просто невозможно. В те не столь нежные мгновения на ее диванчике, когда они лежат, потные после секса, терзающиеся виной от полученного удовольствия, она смотрит на него и видит отражение своих собственных слабостей. Они оба скомпрометированы. Хуже того, обречены.
А бывает, что она смотрит на него и разрывается от жалости при мысли о той чудовищной ситуации, в которой он находится. Для него это непрерывная пытка. Это слышно по голосу, когда он поминает свою страну или своих соотечественников. Это видно по тому, как напрягаются все его мышцы, когда он снова надевает свою ненавистную форму. Однажды он шепчет ей в темноте, что ждет того дня, когда союзники наконец победят. Только тогда Германия сможет вырваться из этого безумия. И сколько раз он говорил ей, что они с Виви – его единственное спасение. Он лжет всему миру, предал родных, творил страшные вещи. Только благодаря их отношениям в нем осталось еще хоть что-то человеческое. И тогда она обнимает его и говорит, что он не арестовал ни одного еврея, что семью ему все равно не удалось бы спасти и что ей он не лжет. У нее нет уверенности, что хоть что-то из этого правда, но она знает, что его боль реальна, так же реальна, как ее стыд. Иногда после того, как он надевает эту свою ненавистную форму и уходит, она смотрит на себя в надтреснутое зеркало и одними губами произносит те самые слова, которые, как она клялась, к ней не относятся. Collabo horizontale. Чего удивляться, что они так цепляются друг за друга.
А потом, ранним утром шестого июня, случается то, чего ждет весь Париж, вся Франция, ждут абсолютно все, даже – втайне – Джулиан, ждут с ужасом или с надеждой. Союзники высаживаются на французскую землю. Новости достигают Парижа на следующий день. «Радио-Пари» сообщает, что атаки союзных войск были отбиты практически повсюду, но контролируемой немцами станции больше никто не верит – если ей вообще когда-либо верили. Освобождение неминуемо. Джулиан подтверждает это предсказание. В госпитале, где он служит, в воздухе носится паника, и среди солдат тоже; паникой разит от других офицеров, а он сам, шепчет он ей в надежной темноте их каморки, чувствует лишь радость, которую ему приходится прятать за маской бравады. Но, опять же, кто, как не он, – мастер маскарада?
Количество актов саботажа растет как на дрожжах. Взлетают на воздух железнодорожные пути, перерезаются телефонные кабели. Немцы устраняют повреждения. Сопротивление повторяет все снова. Из мести, а может, всего лишь из страха немцы все чаще проводят аресты, облавы, захватывают и казнят заложников.
Даже осторожным и неприметным обывателям, тем, кто всегда старается держаться подальше от неприятностей, ясно: немецкое присутствие в городе усыхает. Один за другим мимо громыхают на фронт грузовики с годными к строю мужчинами, многие из которых совсем не так уж годны. Джулиан пока остается при своем госпитале, но сколько это продлится, сказать невозможно. Даже тот высокопоставленный чиновник, чей сын обязан ему жизнью, больше не может его оградить. Серые мышки в своей мешковатой, унылой форме семенят, спеша, к грузовикам и тащат за собой чемоданы. Когда одна из них роняет чемодан, тот, подпрыгнув, раскрывается, и оттуда на мостовую вываливаются несколько шелковых шарфиков, модная шляпка и фарфоровый сервиз, аккуратно завернутый в газету. Вокруг начинает собираться толпа, и мышка сбегает, бросив свои военные трофеи. Чиновник, который пытается потихоньку засунуть картину в ожидающий его автомобиль, подвергается нападению толпы, которая отнимает у него добычу. Слух об этом разносится по городу, и с каждым пересказом спасенная картина приобретает все большую ценность, а автор – все большую известность. Под конец те люди, которые никогда не видели полотна и не представляют себе его размера, клянутся, что это был «Плот “Медузы”» Жерико[52]. Немецкий чинуша пытался сбежать с символом французского культурного наследия.
Чтобы доказать парижанам, что вермахт – все еще сила, с которой стоит считаться, немцы организуют парад: солдаты в форме, автомобили, артиллерия проходят строем по авеню де л’Опера. Последний немецкий парад в Париже, хотя никто пока об этом не знает, – но войск у немцев осталось так мало, что первые ряды пробираются обратно и маршируют по авеню по второму разу, надеясь обмануть парижан.
Джулиан мечется между оптимизмом и отчаянием. Как бы он ни ждал того времени, когда Германия снова станет самой собой, ему самому, по его выражению, предстоит попасть из огня да в полымя. Его соотечественники, страдающие от голода, пережившие бомбардировки, раздавленные и униженные, будут винить в поражении армию. А единоверцы будут проклинать его за предательство.
В День взятия Бастилии Шарлотт спускается из квартиры в подъезд и видит, что будка консьержки задрапирована красным, белым и синим.
– Vive la France, – произносит с улыбкой консьержка. Ее палец взлетает к виску, и улыбка оборачивается оскалом. – Après les boches, – шипит она.
Шарлотт поспешно проходит мимо нее, на улицу, и попадает в самый разгар трехцветного карнавала. Со стен свисают красные, синие, белые полотнища; те же цвета носят на себе люди – женские шарфы, мужские галстуки, детские фартучки и рубашки. Ей приходит в голову мысль вернуться в квартиру, чтобы они с Виви тоже могли переодеться, – они такие же француженки, как и все их соседи, – но это означает снова проходить мимо консьержки. Нет, дело не только в этом. У нее такое ощущение, будто она больше не имеет права носить эти цвета. Как и Джулиан, она разрывается между радостью и отчаянием.
Гармонист на углу играет «Марсельезу». Он окружен толпой. Люди поют, и по лицам у них текут слезы. На другом углу еще один гармонист и еще одна толпа, и так продолжается всю дорогу, пока они с Виви не добираются до книжной лавки. На площади Мобер, у Сорбонны, тоже собрался народ: сотни, а может, тысячи людей поют и размахивают флагами. Неужели они их прятали все это время с тех пор, как в город вошли немцы? Или сшили сейчас, за одну ночь? Этого ей почти достаточно, чтобы забыть свои страхи. Дальше, на Порт-де-Ванв, сжигают чучело Гитлера. И страх возвращается. Она ненавидит фюрера не меньше, чем ее соседи, но она распознает черное подбрюшье эйфории. Торжество обернется возмездием. Она знает это так же хорошо, как знает собственную вину.
Несколько дней спустя из Сены выуживают еще два тела, руки и ноги связаны, к ногам привязан известняковый блок. Тошнотворная ирония состоит в том, что каменные блоки недостаточно тяжелы, чтобы долго удерживать тело под водой. Достаточно пары дней, иногда пары часов, и тела всплывают. Шарлотт – и не одной ей – приходит в голову, что камни привязывают без цели удержать тела, не дать всплыть, а именно чтобы они всплывали, точно мрачные предвестники французского будущего. А быть может, те добропорядочные французы и француженки, которые решили свести с кем-то счеты, не были достаточно терпеливы. Им не хотелось ждать год или даже месяц, пока плоды их трудов наконец предстанут перед всеми. Им хотелось, чтобы об их мести стало известно немедленно.
Мысленно Шарлотт готовит доводы в свою защиту. Она, конечно, перешла черту, но она никогда не сотрудничала с немцами в буквальном смысле. Она не стучала на евреев, не предоставляла информацию властям. Она согрешила, но не смертельно. Эти оправдания очень похожи на те, что она изобретает, чтобы утешить Джулиана, и – ей это ясно – столь же надуманны.
Постоянно сражаясь со страхом, она продолжает жить своей жизнью: заботится о Виви, работает в магазине, ходит по бульварам с высоко поднятой головой и улыбкой на губах, потому что она тоже француженка и тоже скоро будет свободной, как и вся остальная страна. Вот только она знает, что это не так. Кошмар закончился. Да здравствует кошмар.
Однажды вечером она возвращается домой и натыкается на консьержку, поджидающую ее в подъезде. Та снова улыбается – все тот же издевательский, словно у черепа, оскал, который Шарлотт успела возненавидеть, – но палец к виску не поднимает и не шепчет о бошах. Просто вручает Шарлотт конверт и не уходит – ждет, когда Шарлотт его откроет. Шарлотт не собирается доставлять ей это удовольствие. Держа конверт в одной руке, сжимая маленький кулачок Виви в другой, она поднимается по лестнице. Только закрыв за собой дверь, вскрывает конверт.
Фотографии, которые она находит внутри, все какие-то мутные. Ей приходится поднести их к окну, куда бьет ослепительный июльский закат, чтобы как следует рассмотреть изображения. Виви следует за ней и тянет ручку взять то, что рассматривает мать. Ей не хочется оставаться в стороне. Но Шарлотт уже успела разглядеть первую фотографию. Она отталкивает руку дочери.
– Нет! – резко говорит она.
Виви начинает плакать. Шарлотт едва ее слышит. Она неподвижно стоит, уставившись на первый снимок. На нем несколько мужчин преследуют какую-то женщину по проселочной дороге. В отдалении виднеется указатель. Она поворачивает фотографию, чтобы попадало больше света. На указателе написано «РЕНН» и нарисована стрелка. Сколько километров – разглядеть невозможно, но это неважно. Ясно, что дело происходит на недавно освобожденных территориях. Она откладывает в сторону первую фотографию. На второй мужчины, догнав, хватают женщину. На третьей женщина распростерта на дороге, а двое мужчин держат ее ноги раздвинутыми так, чтобы камера могла заглянуть ей под юбку. На четвертой еще один мужчина срывает с нее платье. Шарлотт смотрит на последнюю фотографию. Обнаженная женская фигура корчится в дорожной пыли, щиколотки связаны трусами, руки – лифчиком, лицо вдавлено в грязь, задница задрана кверху. На спине крупно нарисована свастика, еще две, помельче, – на каждой ягодице.
Шарлотт рвет фотографии, но изображения уже отпечатались у нее в мозгу. Она думает о том, чтобы бежать. Конечно, ей легко удастся ускользнуть в наступающем хаосе, в особенности потому, что, в отличие от начала Оккупации, когда все бежали из Парижа, теперь беженцы, наоборот, стремятся в город, надеясь, что здесь будет безопасно. «Радио-подъезд» уверенно заявляет, что немцы не станут разрушать город при отступлении, а союзники – бомбить его перед наступлением. В конце концов, Париж – это Париж. Но каким образом они смогут уехать? Поезда практически не ходят. У нее даже велосипеда нет. И куда ей деваться? Кузен Лорана написал ей из Авиньона, что родители Лорана погибли во время масштабных бомбардировок в мае. Она уже давно не получала весточки от отца, и теперь, когда места, где он скрывался, прежде оккупированные итальянцами, перешли под контроль немцев, она тревожится о нем еще больше.
Через две недели после Дня взятия Бастилии она приходит в магазин и обнаруживает на крыльце еще одну коробку. В этот раз достаточно тяжелую, чтобы в ней могли быть книги. Она отпирает лавку, затаскивает коробку внутрь и усаживает Виви в детском тупичке с книжкой с картинками и тряпичной куклой. Вся эта суета занимает некоторое время, но наконец она возвращается к коробке. Ветхий от многократного использования картон – дефицит не позволяет ничего выбрасывать – поддается легко. Она раскрывает коробку. Внутри никаких книг. Только известняковый блок. Нет, погодите, это еще не все. Рядом с большим блоком лежит камень поменьше. Взрослый камень и детский камень. Какую-то секунду она думает, что ее сейчас вырвет. Потом тошнота проходит, но страх остается. Конечно, они не станут убивать ребенка. Если только не решат, что это – маленький фриц. По срокам такое явно невозможно, но людям, охваченным жаждой мести, не свойственно проверять свидетельства о рождении.
Джулиану о «посылке» она не говорит ничего, равно как и об угрозах консьержки, и о фотографиях. Помочь он все равно не может. Он и есть ее проблема. Кроме того, ей и не нужно рассказывать ему, что происходит. Он знает. Знает лучше, чем она сама. До нее доходят слухи, а у него есть доступ к информации. Рапорты до сих пор поступают, папки пополняются, хотя немцы уже больше ничего не читают. Они слишком заняты спасением собственных шкур. Но не Джулиан. Он полон решимости спасти их с Виви. Может, он пытается облегчить свое чувство вины за то, что выжил. Может, он просто порядочный человек. А может, – и эту мысль она упорно пытается выкинуть из головы – он ее любит. Он придумывает все новые способы, и каждая идея еще более дикая, чем предыдущая.
Однажды, в комнатке за магазином, он предлагает ей очередной план – взять их с Виви с собой в Германию, когда его эвакуируют. Это будет сложно, но не невозможно, поясняет он.
– Я знаю, что ты после всего этого думаешь, – он обводит рукой каморку, будто она воплощает собой весь оккупированный Париж, – но это не настоящая Германия. Оккупанты – это не настоящие немцы.
– Ты – оккупант.
Она чувствует, как его голова дергается у нее на плече, будто она дала ему пощечину.
– Прости, – говорит она.
– Мы могли бы поехать в какую-нибудь другую страну. Будет не так уж сложно потихоньку перебраться в Швейцарию или в Португалию.
– Это невозможно. Тебя застрелят за дезертирство, не успеем мы еще добраться до границы.
Оба отмечают это «мы». Пускай только на секунду, но она всерьез раздумывала над его планом.
Он говорит, что не может представить себе будущего без нее и Виви. Они помогли ему остаться человеком. Они дают ему надежду.
Она не говорит ему в ответ, что не может представить себе будущего без него. До конца своей жизни, всякий раз, как она на него посмотрит, – сидящего напротив нее за столом или лежащего рядом в постели – она будет сталкиваться лицом к лицу со своим позором. Она все еще думает, что сможет это пережить.
Ей ничего не остается, кроме как ждать и надеяться. По крайней мере, новых трупов из Сены больше не вылавливают. Может, худшее уже позади. Жажда мести утолена. Когда немцы наконец уберутся восвояси, горячие головы остынут. Когда Париж станет самим собой и на бульварах снова будет полно гуляющих, а в магазинах – продуктов, когда в ресторанах снова начнут подавать стейки и пикальное мясо, улиток и шампанское, когда в музеях снова можно будет поглядеть на шедевры, а не на голые стены, где они висели до того, как их сняли и увезли в шато и аббатства по всей стране ради сохранности, – если, конечно, их не умыкнул Геринг со своими подручными, – тогда людям интереснее будет наслаждаться жизнью – исконное парижское времяпрепровождение, – чем сводить счеты. Кроме того, в чем же, собственно, она виновата? Она никогда не предоставляла немцам никаких сведений, ни на кого не доносила, напоминает она себе в десятый, в сотый раз. Она никогда не ужинала в обществе немецких чиновников в «Ле Гран-Вефур» говяжьими турнедо, запивая их сент-эмильоном. Она принимала продукты для своего голодающего ребенка и для себя самой от немецкого офицера, который был даже не настоящим немецким офицером, а скрывающимся евреем. Она раз за разом прокручивает в голове доводы в свою защиту, будто одержимая, раз за разом повторяющая одно и то же лишенное смысла заклинание. Но, в отличие от сумасшедших, она прекрасно знает, что в этой мантре нет никакой силы. Она спала с врагом.
Июль переходит в август. Железнодорожные рабочие начинают стачку. Полицейские – следом. На улицах все реже мелькает немецкая военная форма. А те, кто ее носит, больше не расхаживают с хозяйским видом, им не до того, они постоянно настороже, опасаются внезапного нападения. По всему городу начинают вырастать баррикады. Люди – мужчины и женщины – поют, шутят друг с другом, иногда проклинают бошей, громоздя поперек дорог и перекрестков какие-то киоски, булыжники из мостовой, скамейки, ржавые автомобили и велосипеды и даже уличные писсуары. Дети карабкаются по этим импровизированным сооружениям и съезжают с них, будто с горок. Матери призывают их быть поосторожнее, но без особого пыла. Как вообще можно быть осторожным, если ты охвачен подобной эйфорией? Шарлотт проходит мимо двух девушек – на вид им не больше пятнадцати, обе в шортах и блузках с оборочками, у обеих на шее висят автоматы. Она опять чувствует угрызения совести. Город привык к пальбе. Заслышав выстрелы, люди падают на землю либо прячутся за статуями, колоннами, баррикадами. Когда все прекращается, идут дальше по своим делам как ни в чем не бывало. Это хладнокровие несет в себе не менее мощный посыл, чем прямое сопротивление.
Джулиан перестал приходить в магазин в рабочие часы, но однажды ближе к вечеру все-таки появляется и начинает перебирать книги. Он старается быть как можно незаметнее, но эти усилия тщетны – немецкие офицеры больше не шляются на досуге по магазинам, они либо выполняют приказы, либо пытаются измыслить способ выбраться отсюда живыми. Он дожидается времени закрытия, потом говорит ей, что побудет в задней комнатке, пока она запирает двери. Она умоляет его уйти, но он говорит ей, что у него имеется еще один план. Он больше не будет пытаться убедить ее бежать вместе с ним. Сейчас речь о том, чтобы спасти ее и Виви. Она уже устала от его изощренных схем, но удержаться невозможно.
Наконец она запирает двери лавки и идет в заднюю комнатку. Он читает книжку Виви, сидящей у него на коленях. Уже не в первый раз ей приходит в голову, как сильно будет скучать по нему ее дочь. О том, что будет чувствовать она сама, Шарлотт думать отказывается. Ей и так есть о чем беспокоиться.
Все так же держа Виви на коленях, переворачивая страницы, он начинает излагать свою новую идею. Она отвечает, что это слишком опасно. Он возражает, что нет, напротив, это будет для нее самое надежное место. Как армия уберегла его от концентрационных лагерей, это убережет ее от ужасов массовой истерии. Чем настойчивее он говорит, тем больше она убеждается, что изо всех порожденных им планов этот – самый безумный.
– Это исключено, – говорит она, как только он замолкает. – Я на это не пойду. Я просто не могу этого сделать. Это аморально.
Последнее слово она произносит почти шепотом. Ей прекрасно известно, что у нее нет на него права.
Два дня спустя из Сены вылавливают очередной труп. Собравшаяся толпа наблюдает за операцией с нездоровым любопытством. Шарлотт в этой толпе нет, но она узнаёт эту историю позже.
– Женщина! – кричит кто-то из зевак, когда тело со связанными руками и ногами вытаскивают из воды. В отличие от мужских трупов, которые находят одетыми, пускай одежда и изодрана, на этом оставлено одно только нижнее белье. Жандармы накрывают тело, но многие успевают прочитать вырезанные на спине у несчастной слова. Труп раздуло, а кожа сморщилась от долгого пребывания в воде, но слова все еще вполне можно разобрать.
Collabo horizontale.
book-ads2