Часть 9 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мне предстояло пройти по крайней мере сто пятьдесят миль, не считая отклонений в сторону от основного маршрута, без которых я не мог выполнить свою задачу. Я предвидел, что путешествие будет нелегким: всю дорогу пешком, да еще по местности, где почти нет пресной воды, разве что кое-где во впадинах. Но последний раз дождь шел месяца два назад, в тот самый день, когда мы сели на мель у Шип-Кея.
В лучшем случае я мог захватить с собой три-четыре кварты воды, учитывая вес снаряжения, необходимого для того, чтобы хранить и обрабатывать собранные образцы. Даже тогда моя ноша грозила быть слишком тяжелой. Я старался не брать с собой вещей, без которых вполне можно обойтись. Палатка не нужна – дождем не пахнет, день за днем солнце жарит вовсю, и лишь изредка на небе промелькнет облачко. Зачем одеяло в этой тропической жаре? Ночи, правда, холодноватые, но если соорудить самый примитивный шалаш, можно отлично выспаться…
В легкий, очень удобный соломенный мешок местного производства я положил склянку с формалином, шприц и пакет марли, чтобы заворачивать образцы. Я решил ограничиться сбором ящериц и других пресмыкающихся – именно с этими животными были связаны биологические проблемы, которыми мы первоначально намеревались заниматься. Кроме того, я взял кувшин с широким горлом, чтобы складывать в него всю свою добычу. В мешок поместился еще нож, небольшой кусок мыла и спички. Второй такой же мешок я набил дополна жестянками с мясными консервами. Мой выбор пал на говядину, потому что эти консервы питательнее других и не особенно тяжелы. Я решил восполнять запасы пищи охотой и взял малокалиберное – 22/410 – охотничье ружье, сняв ствол с ложа и прицепив его к поясу наподобие пистолета. Патроны с мелкой дробью предназначались для ящериц, с дробью покрупнее – для стрельбы по голубям, куликам-песочникам и прочей мелкой дичи. Из одежды я захватил с собою одну рубашку, пару носков, крепкие белые брюки и новые парусиновые тапочки.
На следующее утро перед самым рассветом, спугнув своего приятеля паука, который скрылся в трещине оконной рамы, я вышел из дому и запер за собою дверь. Было прохладно, и дышалось легко. Пассат почти улегся и только чуть-чуть шелестел в траве. Солнце еще не взошло, и первые лучи бледного света на востоке медленно расползались по горизонту. Из темноты доносилось щебетание парочки мухоловок. Звезды побледнели, внизу на берегу, как всегда, шумел прибой. Все словно застыло в ожидании: это был тот таинственный момент, когда дневные звери и птицы еще не проснулись, а ночные уже укрылись в своих тайниках, и над землей на какой-то короткий миг нависла тишина. Освеженный крепким сном, очарованный прелестью этого безмолвного часа, я взвалил на плечо свои мешки и ступил на протоптанную мной среди кактусов тропинку, которая вела в поселок.
Поселок, казалось, вымер. Мои шаги гулко отдавались между двумя рядами разваливающихся домов. Лишь изредка, проходя мимо темного входа, я слышал приглушенный храп, и это было единственным свидетельством того, что здесь еще кто-то живет. Меня вновь охватила щемящая тоска, как в тот день, когда я впервые высадился на берег. В утреннем полумраке Метьютаун выглядел еще безотраднее, чем днем. Казалось весьма маловероятным, что он просуществует еще хотя бы десяток лет. Единственный промысел, имевшийся на острове, – добыча морской соли из соляного озера за городом – совершенно зачах. Чаны забиваются илом и грязью. Примитивные деревянные ветряки, перегонявшие морскую воду в бассейны для выпаривания, разваливаются, гниют в небрежении. На берегу лежит огромная куча соли, ожидая парохода, который никогда не прибудет. Если «соль», как называют инагуанцы свой промысел, не возродится, поселок умрет.
Я пошел по дороге, ведущей к соляному озеру, и, когда дошел до него, солнце уже показалось над горизонтом. На берегах озера – оно имеет около двух миль в длину – лежал толстый, фута в три-четыре, слой белой пены, взбитой за ночь ветром и выброшенной на песок. Пузыри в этой массе не лопаются, сохраняя свою форму; она лежит слой за слоем, словно какой-то игривый великан залезает ночью в озерцо, как в ванну, и оставляет по берегам неслыханное количество мыльной пены. Когда я пробирался по этой пузырчатой массе, она налипала на одежду и, высыхая, образовывала небольшие кристаллы. Попробовал их на вкус: они оказались солеными.
Свернув в сторону от озера, я нашел заросшую тропинку, ведущую к бухте Мен-ов-Уор. Эта бухта глубоко вдается в сушу, простираясь в восточном направлении. От напора волн она защищена великолепным коралловым рифом, с которым связано первое документально зафиксированное событие в жизни острова. Я имею в виду рапорт офицера британского флота, датированный 1800 годом. Он состоит из трех коротких пунктов и выдержан в строго официальном стиле: «Британский фрегат “Лоуенстофф” и восемь ямайских кораблей, сопровождавших его, были, к несчастью, выброшены на рифы и разбились… Команды погибли, пытаясь достичь берега… Тела унесены волнами…» В примечании содержится утешительная информация, что если кто-нибудь из моряков выберется на берег, то вряд ли может рассчитывать на гостеприимный прием, потому что «…все население острова состоит из одного беглого каторжника, осужденного за преднамеренное и бессмысленное убийство…». Так трагически начинается история острова Инагуа.
Тропа, по которой я шел, была еле заметна и непрерывно петляла между густыми зарослями колючей акации и низкорослого кустарника. В нескольких шагах от соленого озера сыпучий песок под ногами сменился гладким, как паркет, серым камнем. На его ровной поверхности были беспорядочно разбросаны плоские каменные плиты всевозможных размеров – от глубокой тарелки до неправильной формы глыб футов семи-восьми в окружности. Каменный чистый грунт казался пустым изнутри и гулко отзывался на каждый мой шаг, хотя на мне были мягкие парусиновые тапочки. Когда же случалось ступать на каменные плиты, они издавали настоящий звон с диапазоном в несколько октав в зависимости от толщины и величины плиты. Чистота этого металлического звука была поразительна. Звон разносился на добрых полмили, возвещая о моем приближении. Казалось, я шагаю по клавишам огромного рояля или клавикордов, вконец расстроенных и с протяжным звучанием, словно где-то засел невидимый музыкант и отчаянно жмет на педаль. Неожиданно сквозь заросли колючей акации до меня донеслась невероятная какофония. Звуки приближались, нарастали – небольшое стадо диких ослов пересекло мне дорогу и, топоча копытами, скрылось из виду. Их топот прозвучал как карнавальный звон каких-то сумасшедших цимбалистов.
Некоторые плиты издавали легкий звон, у других был глубокий тембр, напоминавший звучание органа под сводами собора. Я тут же подобрал несколько плит, чтобы проверить, нельзя ли сыграть на них какую-нибудь мелодию. Как угорелый бегая взад-вперед – ибо некоторые из плит были слишком велики, чтобы сдвинуть их с места и расположить поудобнее, – я умудрился отстукать палкой первые пять нот «То про тебя, моя страна». Но меня ждал провал с музыкальной фразой «Страна свободная моя». Музыка не ладилась. Новый инструмент весьма нуждался в настройке, но был не совсем безнадежен.
Почва тут имеет, очевидно, ноздреватую структуру, изобилует ячейками и пустотами, потому что пустотный резонанс наблюдается и в других частях острова. Инагуа, как и многие из Багамских островов, можно сравнить с гигантской каменной губкой. Местами море проникает глубоко под сушу. На это указывают «океанские глазки» – озера со светло-голубой соленой морской водой, уровень которой колеблется в зависимости от приливов и отливов. Такие озера нередко встречаются на расстоянии десяти миль от берега. Они совсем не похожи на разбросанные по всему острову мелководные, застойные лужи с тускло-зеленой или красноватой жижей. Один из таких океанских глазков я нашел несколько дней спустя в четырех милях от побережья, в северной части острова. В диаметре он имел около шестидесяти футов и был полон той же самой прозрачно-синей водой, что омывает прибрежные рифы. Красные губки коркой облепили его берега, а в синей глубине я разглядел несколько актиний и белые пятнышки морского желудя.
Дна у этого озера нет. В прозрачной воде на сотню футов в глубину ясно различимы каменные стены берегов, потом синева сгущается и уходит в бесконечность. Где-то внизу, в темной бездне, должен существовать туннель, ведущий к океану. Чего бы я не дал за возможность исследовать эту твердыню! Куда он выходит – прямо к рифам, пролегая вдоль какой-нибудь подводной гряды, или на тысячи футов спускается вниз, в черные глубины океана? Какие фантастические существа живут под его мрачными сводами? Призрачно-белые анемоны, навечно лишенные дневного света, или гигантские мурены вроде той, что обитала в пещере возле моего плавательного бассейна? Чтобы пройти по такому туннелю, требуется отчаянная смелость и водолазное снаряжение, которое – увы! – еще не разработано. Это была бы неслыханно рискованная вылазка в самые недра острова, которая могла бы окончиться чем угодно. Эра географических исследований и открытий еще далеко не завершена.
Солнце уже стояло высоко, пассат набрал свою обычную силу, но на полянах среди деревьев воздух был неподвижен. Температура неуклонно повышалась; с меня градом катил пот, рубашка прилипла к телу. Вскоре жара стала невыносимой. Даже ящерицы, которые обычно выбирают открытые места, чтобы погреться на солнце, запрятались под камни и терпеливо подстерегали неосторожных насекомых, кружившихся у них под носом. Голые скалы раскалились до такой степени, что обжигали ладонь. На такой камушек не сядешь отдохнуть. Становилось жарко, как в кочегарке. Во рту у меня пересохло. Я заметил небольшую впадину в камне, где лужицей стояла вода, и попробовал ее на вкус. Как и пена на берегу озера, она оказалась соленой. Пройдя с милю, я отведал воды из другой такой же лужицы: то же самое… Тогда я смочил губы водой из фляги, экономя каждую каплю: впереди еще долгий путь…
Вся земля здесь насыщена солью. Даже корни деревьев, растущих из трещин в камне, покрыты коркой соляных кристаллов. Поразительно, каким образом деревья вообще здесь выживают. Вернейший способ погубить растение и надолго обесплодить почву – это полить ее насыщенным раствором соли. Почему же эти деревья благоденствуют? Я сорвал толстый, мясистый лист и пожевал его. В нем скопилось много влаги, очень неприятной на вкус, но отнюдь не соленой. Растения на солончаковой почве каким-то образом фильтруют воду, удаляя из нее соль. Почвы на Инагуа солончаковые, за исключением небольших островков красновато-коричневой земли, залегающей обычно во впадинах и являющейся продуктом распада опавших листьев. Деревья, растущие в таких впадинах, отличаются от своих солончаковых собратьев чуть более яркой зеленью, но все же и у них листва тусклая и бледная. Для тропического острова Инагуа удивительно монотонен. На Гаити или на Кубе, расположенных всего лишь в одном дне пути, буйная и яркая растительность, а на Инагуа преобладают серые, серебристо-белые и бледно-зеленые тона. Ярко окрашены здесь только цветы.
Я с облегчением вздохнул: заросли начали редеть, повеяло ветерком. Ветер освежил меня и снял чувство усталости, уже начавшее овладевать мною. Звенящих камней становилось все меньше, на земле появился тонкий слой белесоватого ила, влажного и скользкого. Местность, по которой я шел, вероятно, лишь на какую-то долю дюйма находилась выше уровня моря, и вода, лишенная стока, застаивалась на земле. Кристаллы соли стали попадаться мне на каждом шагу. Деревья тут были невысокие, совсем чахлые. Лишь один их вид, напоминавший нашу северную осину, рос более или менее сносно, достигая около двенадцати футов в высоту, но даже и эти деревья встречались редко, листья у них были серебристые, с едва заметными признаками хлорофилла. Они казались полированными и отсвечивали металлом, колеблясь на ветру.
Я обошел последнюю купу, и в лицо мне ударил порыв ветра. Пейзаж внезапно опустел. Нигде ни малейшего признака жизни, никакой растительности, кроме редких полосок желтой травы, растущей между лужами стоячей воды. Перед купой деревьев, из-под которых я только что вышел, возвышалось с полдесятка стройных пальм, отважно выдерживавших напор стихий, а дальше на много миль расстилалась плоская пустынная равнина, над которой ходили волны раскаленного воздуха. Далеко на горизонте бронзовым блеском сверкала на солнце водная гладь – очевидно, это и было большое озеро, которое, как мне сообщили местные жители, занимало всю центральную часть острова.
Ветер со свистом проносился по равнине, и это явилось неожиданностью после неподвижной и жаркой атмосферы зарослей. Он нес с собою прохладу. Подавшись вперед, чтобы уравновесить его напор, я двинулся по вьющейся тропинке на северо-восток. К полудню дошел до середины равнины и, отыскав сухое местечко, присел отдохнуть и перекусить. Мясные консервы не утолили жажды, и пришлось снова отпить глоток из фляги. Во время привала я взял пробу почвы и исследовал ее. Она целиком состояла из веществ органического происхождения, в нее не затесалось ни единой песчинки. Весь почвенный слой был толщиной не более одного-двух дюймов, ниже шло твердое каменное ложе. В этом тонком слое почвы содержалось неисчислимое множество осколков спиральных раковин крошечных улиток церитеумов размером в какую-нибудь четверть дюйма. Почва складывалась из останков моллюсков и их испражнений, представлявших продукт переработки огромного количества микроскопических водорослей. Нельзя себе даже представить, сколько сотен лет и сколько биллионов живых существ понадобилось для того, чтобы создать эту тоненькую пленку земли. Ведь почва эта постоянно распылялась и уносилась ветром или смывалась дождями обратно в океан.
В создание дюймового слоя почвы внесли свой вклад и другие организмы, но очень немногие. Я обнаружил несколько обрывков перьев, раздробленные панцири сухопутных крабов и пучки с трудом растущих трав. Думаю, что эти травы появились здесь сравнительно недавно, потому что их очень мало и они разбросаны отдельными островками, расположенными на большом расстоянии друг от друга. Возле каждого такого островка всегда попадаются кучки бледно-желтого песка; его вынесли на поверхность из трещин в скалистой породе крупные желтые сухопутные крабы с невероятно огромными клешнями. Сами крабы сидели сейчас в своих норах, но о том, что они здесь водятся, свидетельствовало множество пустых, отбеленных жарким тропическим солнцем панцирей, разбросанных по всей равнине.
Еще недавно я очень обрадовался, когда вышел из зарослей в открытую саванну, но, походив по ней два часа, был столь же рад ее покинуть. Во-первых, мне не давал покоя ветер; во-вторых, она нагоняла тоску своим безотрадно пустынным видом. Должно быть, так выглядел мир ранним утром на пятый день творения. Тогда были уже созданы земля и небо, и травы, сотворенные на третий и на четвертый день, колыхались на ветру, но из живых тварей в ранние утренние часы пятого дня были придуманы только крабы и моллюски. Остальные появились позже.
Тропинка круто повернула к побережью, и не успел я достичь форпостов растительности, как снова увидел живых существ. Ночная цапля – кваква – в глубокой задумчивости стояла над янтарными водами пруда. Вероятно, она размышляла о пескарях, съеденных вчера за ужином, или о чем-нибудь еще. Заметив меня, она улетела. В ветвях колючей акации звенели капризные трели мухоловок, подобные тем, какие я слышал на рассвете. Эти мухоловки, или «дурочки», как их называют местные жители, очень милые птицы. С утра до вечера они только и делают, что поют. Перепархивая с ветки на ветку, они долго провожали меня.
Вскоре донеслись знакомые звуки – снова прибой. Каменистый грунт сменился светлым сыпучим песком. Пройдя между деревьями, я попал прямо на берег. Это была бухта Мен-ов-Уор, где погибло столько моряков.
Сейчас море было спокойно, ничем не напоминало о разыгравшейся здесь трагедии. Неподалеку от берега шесть пеликанов охотились за рыбой. Едва виднелись рифы. Вдоль берега на несколько миль тянулся ряд стройных кокосовых пальм. Здесь пейзаж был несравненно красочнее, чем в тех частях острова, где мне до сих пор приходилось бывать.
Под пальмами, вытянувшись в ряд, белели небольшие домики. Как и в Метьютауне, они наполовину разрушились. Лишь на немногих уцелели крыши. Я медленно проходил мимо них. Это были простенькие постройки из коралла, вроде моей лачуги. Вероятно, здесь жило когда-то несколько сот человек. Они успели даже выстроить церковь, которая тоже пустовала. Казалось, как бы ни старались люди обосноваться на Инагуа, все их попытки обречены на неудачу. Тут я заметил легкий дымок, кольцами поднимавшийся вверх, и зашагал по направлению к нему. Взобравшись на откос, я вышел к двум крошечным, но вполне еще крепким домикам. Возле одного из них стоял человек. Он повернулся в мою сторону и приветливо кивнул. Это был старик с длинной, во всю грудь, бородой. Из-под нависших бровей на меня смотрели выцветшие голубые глаза. «Сколько ему лет? – подумал я. – Семьдесят пять, восемьдесят?..» Хоть он и горбился под тяжестью лет, но был вполне крепок. Копну его седых, но еще густых волос прикрывала видавшая виды соломенная шляпа. Рваные штаны и рубаха болтались на нем как на вешалке. Картину довершали босые мозолистые ноги.
Я проговорил со стариком весь остаток дня. За ужином, состоявшим из рыбного супа, сушеной кукурузы и моллюсков, он рассказал мне свою историю: приехал сюда юношей с одного из островов, расположенных севернее, по происхождению он англичанин, его родители переселились на Багамские острова незадолго до его рождения; с несколькими предприимчивыми товарищами он обосновался в бухте Мен-ов-Уор и с тех пор здесь живет. У него есть дети, одни покинули остров, другие живут в Метьютауне. По его описанию я догадался, что видел одну из его дочерей в поселке. Она замужем за мулатом.
Соседи один за другим семьями покидали бухту Мен-ов-Уор, и старик остался в полном одиночестве. Но его век уже прожит, и он рассудил, что уезжать не имеет смысла. Море и прибрежная роща снабжают его всем необходимым – пальмовыми листьями для крыши, рыбой и моллюсками на обед. На поляне он выращивает кукурузу. Запросы у него небольшие – ему хватает.
Со своей стороны, я объяснил, какой случай привел меня на Инагуа, как мы потерпели кораблекрушение и почему я брожу по острову. Он необычайно оживился, когда я описал ему «Василиск», подошел к старому буфету, порылся в куче бумаг и вытащил потускневшую фотографию. Я взглянул и ахнул: это был «Спрей»! Оказалось, что капитан Слокам в одно из своих знаменитых путешествий побывал на Инагуа и прочел лекцию в разрушенной теперь церкви. На память он подарил фотографию своего судна.
Утром я долил флягу дождевой водой, собранной в бочонке под водосточным желобом, съел несколько моллюсков и снова направился в заросли. Мне не приходилось рассчитывать на возобновление запаса воды до самого поселка у лагуны Кристоф. Правда, старик объяснил мне, как находить впадины, где скапливается дождевая вода. Но найду ли я их? Сомнительно, да и сам старик не бывал в тех местах уже добрых двадцать лет.
В тот день я проделал путь в двадцать миль, все время идя зигзагами между берегом и голыми равнинами, окружающими внутреннее озеро. По дороге я подстрелил несколько ящериц, впрыснул им формалин и, обернув в марлю, уложил в кувшин. Каждый экземпляр я снабдил этикеткой с указанием, где он пойман. Под вечер, когда тени уже удлинились, я снова вышел к берегу, изнемогая от усталости. Моя одежда была перепачкана, сам я обливался липким потом, ноги и руки были в кровь исцарапаны колючками. Как ни старался я экономить воду – половины фляжки как не бывало. Еще один день – и я останусь без воды.
Стояла адская жара. Я уселся на песчаной отмели и открыл банку консервов. Они исчезли в один миг, но я не утолил голод и вполне мог проглотить вторую, однако воздержался: мои запасы были не слишком обильны. Дня через три консервы кончатся, и мое пропитание будет всецело зависеть от охотничьей удачи. Отдохнув, я разделся и искупался в море. Солнце уже село, всходила луна.
Спал я на голой земле, и мне снилось, что целые полчища крабов выходят из моря и окружают меня. Во сне я слышал, как стучат о камни их панцири. Они угрожающе вздымали клешни и подползали все ближе. Я уже различал их фасеточные глаза[28] на длинных стержнях: они в упор разглядывали меня. Крабы были желтые и двигались по насыпям из морских раковин. То были длинные спиралеобразные раковины, похожие на раковины церитеумов. Да это и есть церитеумы! Но что за чудо – раковин становится все больше, они массами громоздятся друг на друга, неизвестно откуда появляются новые сотни, новые тысячи… Даже крабам трудно справляться с ними, но они упорно подходят все ближе, расталкивая их своими желтыми клешнями. Внезапно полчища исчезают, расплывшись в коричневую, слизистую массу. Эта слизь стекает по клешням, а потом затвердевает коркой в дюйм толщиной. Крабы вот-вот меня схватят – но тут земля стала невыносимо жечь, а душный воздух тяжело сдавил мне грудь.
Я проснулся весь мокрый от испарины. Я лежал, уткнувшись носом в собственную руку, согнутую в локте. За шиворот мне набился песок. С неба светила почти полная луна, и в ее свете было видно с десяток раков-отшельников, копошившихся в траве. Их-то я и слышал сквозь сон. Остаток ночи я спал урывками, то просыпаясь, то опять впадая в дрему, и проснулся от солнца, бившего мне прямо в лицо. Чувствуя себя вялым, снова искупался в море. Прохладная, чистая вода вернула мне бодрость, я вскинул на плечо свои соломенные мешки и полез вверх по откосу.
К полудню я вышел к лагуне, расположенной против Шип-Кея. Расстояние от берега до островка Шип-Кей около полумили. Их разделяет неглубокий изумрудно-зеленый пролив. Полагая, что на островке водятся разновидности ящериц, которых нет на Инагуа, я решил добраться до него вброд, преодолевая глубокие места вплавь. На взгляд я определил, что глубина пролива почти на всем его протяжении едва ли мне по грудь, и лишь в узкой полосе в одну восьмую мили шириной она будет выше моей головы. Был отлив, вода стояла низко, но еще час – и через пролив не переберешься. Быстро раздевшись, я положил штаны и рубашку проветриваться на камнях, зарядил ружье мелкой дробью и, чтобы не замочить, привязал его к шляпе наплечным ремнем от соломенных мешков, а несколько запасных патронов запрятал за подкладку шляпы.
Первую половину пути идти было легко; вода была такая прозрачная, что ясно виднелось дно, устланное мелкозернистым песком. Передо мной уже вырисовывался длинный ряд кокосовых пальм на берегу острова; центральная его часть была приподнята и покрыта растительностью. Пролив оказался шире, чем я предполагал. Осторожно попробовал достать ногами дно: слишком глубоко. К тому же тут было сильное течение; оно неслось на запад, к коралловому рифу на дальнем конце островка. Держа голову над водой, я брассом поплыл по направлению к пальмам. На самой середине пролива дно поднялось – не погружаясь с головой, можно было прощупать его пальцами ноги. Вот и желанная передышка – балансируя на носках, как танцор хотя и подводного, но все же классического балета, я двинулся вперед. Мне все время приходилось бороться с течением, иначе бы меня снесло к коралловому рифу.
Мель кончилась, и я уже думал снова пуститься вплавь, как вдруг неожиданный шум слева привлек мое внимание. Громкий всплеск – и над водой показался большой черный хвостовой плавник. Мгновение спустя поверхность воды взрезал темный спинной плавник. Акула! У меня сердце замерло от страха. Акула, вероятно, просто играла на мелководье, охотясь за рыбешками и моллюсками, не видя человека. Я оглянулся и на глаз прикинул расстояние. Ближе всего до острова. Пролив кончался в пятидесяти ярдах от отмели, на которой я стоял, затем еще несколько ярдов – и глубина воды будет не более фута. Если добраться туда – я спасен.
Со всей осторожностью я снова пустился вплавь по проливу, не решаясь плыть кролем, чтобы шумом не выдать своего присутствия. Краешком глаза я видел, как плавник то поднимается, то исчезает под водяной рябью. Вдруг кровь застыла в моих жилах: акула направлялась прямо на меня. Волосы стали дыбом, и я уже был готов подумать, что пропал. Футов за пятьдесят она резко повернула и зашла сзади, со стороны отмели, находившейся посредине пролива, и вскоре снова стала приближаться, заходя справа. Я отчаянно работал руками, каждую минуту ожидая нападения. Но этого не произошло. Акула принялась неторопливо описывать в воде широкие круги, футов тридцати в диаметре. Один только раз ей вздумалось двинуться в мою сторону, и я уже сорвал с головы ружье и сунул его стволом в воду. Убить акулу я не мог, но надеялся спугнуть ее шумом выстрела. Рыба, насколько можно было судить, была огромная, не меньше девяти футов в длину. Когда она снова зашла мне за спину, я повернулся, чтобы не терять ее из виду. К счастью, она держалась около самой поверхности, и можно было проследить за каждым ее движением.
Течение между тем становилось все быстрее – меня сносило к коралловому рифу. Еще сотня ярдов – и мелководья уже не достигнешь. Плюнув на всякую осторожность, я лег на бок и поплыл что было мочи. Впрочем, стараясь делать как можно меньше шума, чтобы не выдать акуле своего страха. Круги, которые она описывала, сужались. Когда она переворачивалась, было видно белое пятно ее брюха. Я испытывал и страх, и усталость – как-никак накануне прошел не менее двадцати пяти миль. Акула застыла на месте. Думая, что она готовится к нападению, я опять схватил в руки ружье, которое до сих пор держал в зубах, и нырнул под воду. Соленая вода разъедала глаза, но это не мешало мне видеть все вокруг. Футах в десяти-пятнадцати от меня акула сделала свой очередной заплыв по кругу, затем, круто повернув, зашла мне за спину. Одним рывком я выплыл на поверхность и, отчаянно, из последних сил работая руками, наконец достиг уреза воды.
Под ногами песчаное дно, отлого поднимающееся вверх. Я со всех ног бросился к берегу, падая и поднимая целые фонтаны брызг, а оказавшись на берегу, без сил свалился на песок, задыхаясь и дрожа всем телом.
До этого случая мне никогда не приходилось сталкиваться с акулами. Сейчас же, имея за плечами семилетний опыт подводного плавания в водолазном снаряжении, могу уверенно сказать, что бояться было нечего.
Вспоминая анатомические особенности того экземпляра, что плавал вокруг меня у Шип-Кея, я прихожу к выводу, что это была так называемая песчаная акула[29] – совершенно безвредная разновидность акул. Она не нападает ни на одно существо крупнее моллюсков и ракообразных, которыми питается. Ее внимание ко мне объяснялось, вероятно, простым любопытством, и ничем больше. Будь у нее хоть малейшее желание напасть на меня, что помешало бы ей осуществить его? Я был всецело в ее власти.
Как и следовало ожидать, ящерицы на Шип-Кее ничем не отличались от своих собратьев на Инагуа, и при классификации особого упоминания не заслуживают. Все они принадлежат к роду анолис[30], известному своей чудесной расцветкой: от бледно-серого с лиловатым оттенком до густого шоколадно-коричневого. Они обладают удивительной способностью быстро менять окраску, так сказать, по своей прихоти заливаются желтым, красным или серо-зеленым румянцем. Вытряхнув воду из ствола и просушив ружье на солнце, я настрелял целую коллекцию этих ящериц. Моя шляпа, в подкладке которой хранился запас патронов, по какой-то невероятной случайности уцелела, и я был вполне обеспечен боеприпасами. В противном случае я так и остался бы без образцов ящериц с острова Шип-Кей. Сам я представлял довольно странное зрелище, и никто не принял бы меня за герпетолога, когда я разгуливал нагишом, в одной шляпе, бившей меня мокрыми полями по ушам.
Шип-Кей – на редкость удивительный уголок земли. Он был занят двумя видами деревьев, несколькими видами мелких кустарников, тремя разновидностями крабов, множеством разных моллюсков, одним родом ящериц и одним представителем млекопитающих – мной самим. Вот и все население Шип-Кея, если не считать маленькой зеленой цапли, которая, увидев меня, издала пронзительный крик и тотчас улетела, да целой тучи кровопийц-москитов и южноамериканских песчаных блошек. Деревья, несомненно, самые замечательные обитатели Шип-Кея. Их всего тринадцать, причем двенадцать из них – кокосовые пальмы, растущие на берегу небольшой бухты в самой середине островка. Всю остальную площадь занимает тринадцатое дерево – великолепный представитель своего вида. Вполне возможно, первоначально здесь было несколько деревьев, но они срослись и образовали сложное переплетение из нескольких сот отдельных, но взаимосвязанных стволов и не менее трех или четырех тысяч выходящих из земли корней, поддерживавших эти стволы. Они образовали приподнятую площадку, которой не достигала соленая океанская вода. Корни переплелись в невообразимом клубке. Ветви, извиваясь, прокладывали себе путь вверх, несметное число раз сращиваясь и оплетая друг друга, – и все это непроницаемое переплетение ветвей, стволов и корней венчал шатер темно-зеленой листвы. Лишь кое-где лучи солнца прорывались сквозь этот экран, и, когда я вступил в огромную растительную западню, мне показалось, будто я попал в сырую и мрачную пещеру. Вся она была наполнена низким гудением тучи кружащихся насекомых. Москиты облепили мое голое тело, и каждый деловито вонзил в него свой зонд. Как ошпаренный выскочил я наружу и принялся стряхивать с себя этих кровопийц. Затем обошел вокруг чудовищного дерева. Оно занимает по крайней мере пол-акра. В Кингстоне, на Ямайке, растет знаменитый баньян, способный заполнить собою небольшую городскую площадь. Но он и в подметки не годится моему мангровому дереву – это было именно мангровое дерево. Оно целиком проглотит кингстонского великана и вместит в своих дебрях еще одного такого же.
Мангровое дерево – центр и средоточие всей жизни на Шип-Кее. Древесные ящерицы анолис нашли себе пристанище на его ветвях. Лиственный покров защищает их от пассатов, сметающих все на своем пути, и дает приют москитам и другим насекомым, которые питаются кровью ящериц. Даже сухопутные крабы, желтые и красные, всецело зависят от мангрового дерева: роясь в мусоре и гнили, которая скапливается на земле, они выискивают в опавшей листве микроскопические крошки себе на прокорм.
Самая жизнь на Шип-Кее существует благодаря мангровому дереву; более того, мангровое дерево – основа и фундамент всего островка. Не будь этого древесного гиганта, Шип-Кей так и остался бы простой песчаной отмелью, вечно меняющей свои очертания по воле ветров и течений. Только под этим зеленым шатром известковый песок, прочно удерживаемый переплетающимися корнями, стал известняком.
Шип-Кей возник над бушующим прибоем благодаря тому, что в этом месте барьерного рифа кораллы плотно переплелись между собой и затруднили свободный ток воды. Риф начало заносить песком. С течением времени слой песка рос вверх, заполняя все пустоты между ветвями коралла, и наконец вышел на поверхность. У поверхности волны и течение размывают сыпучий песок, расшвыривают его во все стороны, укладывают кучами и снова размывают; мель меняла очертания с каждым приливом и отливом. Я добрался до крайней оконечности островка и увидел, что там идет именно этот процесс. Вся в пенистых бурунах, дуга кораллового рифа изгибается до крайней точки островка, оканчиваясь большой грудой белого песка. Набегающие с океана волны вскипают здесь воронками и взбалтывают наносы в молочную массу, которая перекатывается взад-вперед с каждым приливом и отливом.
Я вернулся к бухте и сел на песок – мне хотелось отдохнуть, прежде чем плыть обратно. И здесь я воочию увидел, как протекает вторая фаза становления острова. Вода недавно достигла самого низкого уровня и сейчас начала прибывать. Медленно, дюйм за дюймом она покрывала песчаный откос, мелкая зыбь легко плескалась о берег. На зыби качался продолговатый обломок красноватого дерева длиной около фута. Нижний его конец напоминал по форме заостренный дротик, верхний был причудливо увит засыхающими древесными волокнами. Это был отросток мангрового дерева, принесенный волнами откуда-то с Инагуа.
Мангровые деревья растут там, где почвенный покров неустойчив: в болотной трясине или в полосе прилива и отлива, подверженной действию сильных течений. Если бы семена мангровых деревьев ничем не отличались от семян других растений, их бы немедленно смывало соленой водой либо засыпало песком. Однако природа снабдила мангровые деревья особым способом размножения и сделала семя способным закрепляться в самой зыбкой почве. Маточное дерево не разбрасывает вокруг себя зрелые семена и не обрекает их на гибель в воде или под слоем песка, а хранит семя, пока оно не прорастет и не выпустит длинный крепкий отросток, свисающий с ветки к земле. Копьеобразный отросток достигает земли, пускает корни и начинает самостоятельную жизнь, оторвавшись от породившего его дерева. Но может случиться иначе: волокна, удерживающие семечко на ветви, внезапно обрываются, оно дротиком падает вниз и зарывается в мягкую почву. Отросток благодаря собственной тяжести погружается все глубже, цепляется корешками за землю и прочно утверждается в ней.
Отростку-корешку, приплывшему по волнам, почему-то не повезло. Должно быть, он упал набок, зацепившись за ветку и отклонившись от вертикального направления, и был подхвачен отливом; возможно также, что он упал на раковину или прикрытое слоем грязи бревно и не смог закрепиться в почве. Много ли у него шансов на то, чтобы выжить? Сомнительно… Однако тут же, в нескольких шагах, я заметил другой отросток, наполовину засыпанный песком. У этого на самой верхушке уже пробились два темно-зеленых копьевидных листочка. Его длинные волокнистые корни уже прочно закрепились в песке, обвившись вокруг давно погибшей раковины.
Именно таким образом привилось и большое мангровое дерево в центре островка. На ранних стадиях своего развития оно должно было выдержать ужасающую борьбу, настоящую битву с солеными брызгами, липкой пеной, волнами и наносами. Оно выдержало. Из одного корешка стало два, затем четыре, и в конце концов их число дошло до сотни, до тысячи. Раскрывающиеся листья поглощали солнечные лучи и благодаря чудодейственным свойствам хлорофилла перерабатывали их энергию в ткани ствола, ветвей и семян.
С веток спускались новые корешки. Они пронзали песок и пускали побеги, которые, в свою очередь, обрастали листвой, цвели и давали семена, которые тоже падали на землю и пускали побеги, сливаясь в единое целое со своими родителями.
Подобным же образом прибыли на Шип-Кей и кокосовые пальмы: волны выбросили их на берег в виде спелых орехов. Появились они здесь значительно позже мангрового дерева и благодаря какой-то особенности в строении берега расположились правильным рядом вне зоны приливов и отливов.
В приливо-отливной полосе среди всякой всячины, прибитой волнами, часто попадались высохшие скорлупки кокосовых орехов. Они не могли быть здешнего происхождения; к тому времени, когда кокосовые пальмы на островке выросли и дали плоды, отмель значительно увеличилась, и первопришельцы отодвинулись на несколько ярдов от кромки воды.
Эти кокосовые скорлупки помогают понять, каким образом на островке появились ящерицы. Они едва ли могли приплыть сюда на отростке мангрового дерева, потому что моментально окоченели бы и свалились в воду.
Но, отправляясь в скорлупе кокосового ореха, ящерица имеет немало шансов на благополучный исход путешествия: эти суденышки обладают хорошими мореходными качествами. При спокойной погоде и нормальном отливе одна, а то и две ящерицы отлично могли бы проплыть в такой скорлупе полмили, которые отделяют Шип-Кей от Инагуа. Впрочем, можно предположить и другое: бурей могло вырвать с корнем и выбросить в море целый куст, приютивший на своих ветвях семейство древесных ящериц анолис. Это кажется даже более правдоподобным: ведь до сих пор ни одно из многочисленных существ, проводящих свою жизнь не на деревьях, а на земле, еще не переселилось на Шип-Кей.
Пока что из живых организмов и растений, обитающих на суше, здесь обосновались только крылатые насекомые, ящерицы, несколько видов кустарника и два вида деревьев. Крабы и моллюски в счет не идут. Хотя они и живут на суше, они, строго говоря, морские животные, поскольку вынуждены время от времени возвращаться в океан, чтобы класть яйца или увлажнять жабры.
Не знаю, сколько понадобилось лет, чтобы Шип-Кей достиг такой степени заселенности. Ведь сам остров, судя по всему, существует не больше одного или двух веков. Из всех карт, которые мне известны, самая старинная относится к 1860 году, и он на ней отмечен, но не назван. Если предположить, что он существует сто лет, тогда можно сказать, что каждые двадцать пять лет на островке появлялся новый вид растений или животных. Цифра эта, вероятно, весьма завышена, но все же и в таком случае за тысячелетие сюда прибудут только сорок новоселов, причем одна их половина будет принадлежать к животному, другая – к растительному миру.
Вот почему я был совершенно счастлив, обнаружив, что завез на островок двух новоселов: животное и растение. Ведь это норма, отпущенная на полстолетия! Произошло все таким образом. Когда я доставал из-под ленты моей шляпы запасные патроны, к моему удивлению, из-под мокрой материи показалась жалкого вида паучиха. Она выглядела замученной и насквозь промокшей, но все же довольно бодро передвигалась на своих восьми ногах. На теле у нее я заметил круглый мешочек с несколькими десятками крошечных яиц. Я бережно посадил паучиху на пальмовые волокна в тень опавшего пальмового листа. Несколько секунд она сидела неподвижно, затем исчезла в расщелине вместе со своими яйцами. Я уверен, что от нее на острове выведется новая порода пауков.
Но я был далеко не так спокоен за шестого островитянина, которого даже не знаю, как зовут. В надежде найти еще одного паука – нужен же моей самочке друг! – я вывернул наизнанку всю ленту. Восьминогих больше не оказалось, зато в складке фетра я нашел маленькое зернышко очень своеобразной формы. Оно походило на наконечник копья, только самый кончик у него был перекручен и изогнут наподобие лиры. Вдоль зернышка проходила глубокая бороздка. Несколько недель спустя я исследовал на острове множество семян различных трав, надеясь найти такое же, но ни одно даже отдаленно не напоминало его. Это семя могло попасть за ленту шляпы, когда я спал; не менее вероятно и то, что оно совершило со мной весь путь из Северной Америки – шляпа у меня очень старая. Под одной из пальм я наскреб в кучку немного земли и посадил свое зернышко, обозначил место посадки кольцом из ракушек. Конечно, шансов, что зерно прорастет, было очень мало. Лет десять спустя, вернувшись на Шип-Кей по совершенно другому поводу, я вспомнил про зернышко, но все поиски оказались тщетными – колечко из раковин исчезло, погибла и сама пальма; она лежала теперь на земле, быстро превращаясь в составную часть почвы.
Размышляя о возможной судьбе зернышка, я вдруг увидел летевшую по ветру бабочку и уже решил было, что к населению островка прибавится еще один житель. Но насекомое даже не попыталось достичь острова – оно миновало барьерный риф, а затем его ветром унесло в открытое море. Это напомнило мне об одном загадочном явлении, которое я наблюдал в конце сентября 1927 года на побережье между Льюисом и Рихобот-Бич в Делавэре. На прогретом песке пляжа сидела масса бабочек тиерис с оранжево-желтыми крыльями, обведенными черной каймой. Подул легкий западный ветер, и все бабочки как одна поднялись и, вытянувшись в неровную, прерывистую линию, улетели в темнеющую даль Атлантического океана – навстречу собственной гибели. Хрупкие и нежные, одна за другой они падали на воду, беспомощно били крыльями, затем некоторое время спокойно плыли по волнам и наконец, отяжелев от воды, погружались в холодные зеленые глубины. Их были тысячи и тысячи. Сообщали, что единичные экземпляры этих бабочек достигли Бермудских островов, где их видели от случая к случаю и откуда они исчезали так же таинственно, как и появлялись. Подобное же явление наблюдалось на северном побережье Южной Америки с бабочками, принадлежащими к тому же семейству, что и бабочки тиерис. Целыми тучами вылетели они в Карибское море, откуда для них нет возврата. Такое же безумие таинственным образом охватывает порою мигрирующих норвежских леммингов[31]: целыми полчищами бросаются они со скал в фиорды и тонут сотнями – психоз, по всей видимости, вызываемый эпидемическими болезнями.
Так или иначе, повинуясь какому-то импульсу, бабочки вдруг собираются массами на берегу и с попутным ветром улетают на верную гибель в открытый океан, а лемминги отправляются в свои далекие миграции.
Образование острова – долгий и сложный процесс. Представим себе, что я перепахал свой огород, выкорчевал всю растительность, сжег остатки и снова перепахал его. В результате как будто получился участок земли, лишенный всякой жизни, полоска желтовато-коричневой почвы. Но если я сложу руки, эта полоска в каких-нибудь две-три недели превратится в зеленый ковер из сорняков, подорожника, маргариток, вьюнков, белены, флоксов, фиалок, дикорастущих трав, вьющихся лоз, древесных побегов, кустов смородины и куманики. На шести акрах моей фермы в Мэриленде, где имеется и лес, и запаханная земля, сырая и сухая почва, вероятно, больше различных видов животных и растений, чем на острове Инагуа, хотя общая их масса меньше.
Образование флоры и фауны на острове среди океана – это долгая цепь дерзаний и ошибок природы. Из десятков живых существ, принесенных на остров ветром или водой или прибывших на телах других животных и птиц, выживают лишь единицы. Один только шторм на таком островке, как Шип-Кей, может уничтожить все, что накопилось в течение целого столетия.
Я прибил землю вокруг только что посаженного зернышка, поправил кольцо из раковин, взял ружье и шляпу, с учащенно бьющимся сердцем прошел по мелководью к проливу и тихо скользнул в воду.
Ветер
Я хорошо сделал, что не задержался на острове: течение в проливе уже значительно ускорилось, вода быстро неслась к рифу в сторону открытого моря. На пределе сил я добрался до ближайшей мели по ту сторону пролива. За этой мелью лагуна переходила в широкое водное пространство, где было значительно глубже. Если б меня отнесло дальше, мне стоило бы немалого труда добраться до берега, а я и так вернулся совершенно выдохшийся. Ни на секунду не забывая об акуле, я то и дело оглядывался через плечо; к счастью, она не появилась. С чувством глубокого облегчения я добрел вброд до берега и опустился на песок около того места, где оставил свою одежду.
Отдышавшись, я достал склянку с формалином и шприц, законсервировал вновь добытых ящериц и уложил их в кувшин. Вдруг мое внимание привлекли какие-то странные звуки, напоминающие кряканье. Я поднял глаза: над проливом пролетала стая розовых колпиц[32]. Подобно гусям, они сохраняли в полете военный строй: каждая птица летела не в хвост предыдущей, а немного в стороне; так легче лететь, используя волну разреженного воздуха, поднятую передними птицами.
Колпицы изящно и неторопливо махали крыльями, но иногда вожак вдруг складывал их, и другие птицы следовали его примеру в строго ритмической последовательности; он плавно скользил вниз, пока вся стая без единого взмаха не снижалась до самой поверхности воды. Тут взмахи крыльев возобновлялись, и, начиная с вожака, движение последовательно передавалось всему клину. По отработанности движений они напоминали кордебалет. Но никакая балерина не может соперничать с колпицами красотой своего наряда. Ни у одной птицы, за исключением, пожалуй, фламинго, нет такого дивного оперения. Оно нежно-розовое, с каким-то оттенком, которому не подберешь названия; назвать его просто розовым все равно что назвать небо голубым. В розовом цвете их оперения есть что-то от переливов перламутра, багрянца заката, блеска пламени и сверх того еще нечто совершенно ускользающее от определения, неуловимое и прелестное. Это теплый и живой цвет, вспыхивающий и гаснущий в зависимости от освещения, то нежный и бледный, то темный и карминовый. Поворот крыла, яркий солнечный луч или тень, отброшенная тучей, – и оперение колпиц вспыхивает алым, пунцовым, красно-оранжевым тонами и всеми оттенками средиземноморского коралла. Представьте себе это оперение на фоне темно-синего моря, прозрачной зелени лагуны, густой оливковой листвы мангровых деревьев, лазурного неба и золотистого песка залитого солнцем тропического берега – и вы получите некоторое представление о колпицах в их естественном окружении.
Необходимо принять меры для их защиты, иначе близится час, когда последняя колпица в этой части земного шара построит последнее гнездо и снесет последнее яйцо. Когда-то эти птицы огромными стаями водились в южных районах Флориды, на побережье Мексиканского залива и на Вест-Индских островах. Сейчас во Флориде колпицы полностью уничтожены, а из Вест-Индских островов они еще изредка встречаются на Кубе и Эспаньоле, но и там находятся уже на грани исчезновения. Их еще можно найти и на острове Большой Инагуа. Когда их уничтожат и там, мы не сможем любоваться этими своеобразными и прелестными птицами.
Смотришь на колпицу, и кажется, что это какая-то помесь утки с аистом. На самом же деле она не принадлежит ни к тем ни к другим. Ближайшие ее родственники – ибисы, с которыми, по мнению некоторых орнитологов, их следует объединить в один отряд; но, согласно современной классификации, колпицы выделяются в совершенно отдельную группу. Необычайный клюв колпиц, придающий им удивительно забавный вид, не позволяет сблизить их с другими отрядами птиц. Он не розовый, как перья птицы, а зеленовато-голубой, переходящий у основания в серый. Кончик клюва плоский, напоминающий по форме ложку или лопатку; голова и нос голые, без оперения, и, если посмотреть на колпицу сверху, она похожа на лысого Сирано де Бержерака с чудовищным носом.
book-ads2