Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 19 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Улицу, на которую выходил задний фасад разрушенного дома, по всей её длине разделяла надвое высокая кирпичная стена, утыканная поверху битым стеклом. С развалин нам были видны дома, где жили поляки, и часть улицы на той стороне. Всё это было совсем близко, рукой подать, но в то же время так далеко – будто другой мир. Мир, в котором мы тоже когда-то жили, но тогда ещё не умели его ценить. Нам даже в голову не могло прийти, что право ходить по улицам, куда нам хочется, – это что-то особенное. Или право ездить на трамвае, выезжать за город. Право ходить в городской парк и кормить лебедей хлебными крошками, право бегать и играть там. До того как начали забирать и высылать отсюда людей, в гетто тоже были магазины и лавки, а у меня были друзья. Здесь даже была одна спортивная площадка, на которой мы играли в футбол, и были эти таинственные развалины. Однако всегда существовала граница, пересекать которую не разрешалось. Мы жили как в тюрьме, только она была немного просторнее обычной тюрьмы. И ещё. В польских магазинах было гораздо больше еды, и стоила она дешевле. Хотя всякие изысканные лакомства и на той стороне стоили кучу денег, но всё равно не так дорого, как в гетто. На польской стороне можно было запросто купить хлеб, яйца и молоко. И даже если яиц иногда не было, хлеб-то был всегда. И даже если молоко было разбавлено водой – ну так воду тоже можно пить. По крайней мере, дети и взрослые не умирали там каждый день от голода, и никто не выкидывал их на улицу. Мы подходили к этому окну по очереди и смотрели в него, пока не появлялся мерзкий мальчишка, живший напротив, и не начинал бросаться в нас камнями. Когда это случилось в первый раз, мы хотели тоже запустить в него чем-нибудь. Камней и кирпичных обломков на развалинах было предостаточно. Но, посовещавшись, решили, что если мы будем кидать камни и мусор к полякам, то окно замуруют. Жаль, конечно, а то бы я легко в этого гада попал, прямо в голову. Этот мальчишка не был немцем, но поляки нас тоже не любили. Папа сказал, это потому, что их так воспитывают с самого детства: дома, в школе и в церкви. Им говорят, что евреи распяли Христа. Им говорят, что евреи – воры, обманщики и ростовщики. Папа сказал, что среди поляков тоже есть обманщики и воры, и ростовщики есть, и убийцы. У нас хотя бы убийц нет. И пьяниц. Но когда рядом живёт чужак, ну, или тот, кого не считают своим, то ненавидеть его очень легко. Вчерашние служащие или рабочие, неожиданно потерявшие работу, сразу же обвиняют в этом «чужаков»: «Евреи отняли у нас работу! Евреи, убирайтесь в Палестину!» Стена закрывала от нас лавки и магазины, которые были прямо напротив. И мы всегда засматривались на более высокие этажи дома № 78 – ведь сверху мы могли бы увидеть всю улицу и даже больше. Но это было безнадёжно, ни одна лестница туда не вела. На втором и третьем этажах (а если считать от земли, то на третьем-четвёртом) посреди пустого пространства выдавались один над другим два островка с неровными, обрушенными краями – куски пола, которые почему-то не обвалились. Кто-то из мальчишек сказал, что раньше там были кухни. Кое-где на стенах виднелся белый кафель, а в одном месте даже висели обломки кухонной полки. По некоторым признакам – например, по остаткам подоконного шкафа-кладовки, в каких хозяйки хранят продукты, – можно было догадаться, что и на первом этаже в этом месте тоже когда-то располагалась кухня. Шкаф этот находился прямо под окном. В нём было вентиляционное отверстие с металлической заслонкой, выходившее на польскую сторону. Хотя такие шкафы бывали не только на кухнях, но иногда и в чуланах. На верхнем «островке» уцелевшего пола всегда было полно воробьёв и других птиц. Они подлетали со всех сторон, кружили в воздухе, садились и улетали. Как будто там для них была устроена кормушка. Один раз с настоящим риском для жизни я забрался по полуразрушенной противоположной стене до того места, откуда было немного видно, что творится на верхнем островке. Правда, разглядеть, что там на полу, я не мог, но зато увидел настоящее чудо – раковину и кран, из которого капала вода. Птицы прилетали туда пить. Как такое может быть? Наверное, труба шла с польской стороны, под разделительной стеной. Такая же раковина была и на нижнем островке, который был весь засыпан цементной крошкой, битым кирпичом и обломками досок. Тогда-то я и разглядел под окном шкаф с дверцами. И на верхнем островке тоже виднелся такой шкаф. Разумеется, нашу улицу назвали Птичьей вовсе не из-за этих птиц. Мама мне рассказывала, что когда-то давно прямо посреди улицы росли высокие деревья. Это было ещё до того, как появились машины. Люди тогда ездили верхом на лошадях или в повозках, и большие деревья никому не мешали ни с одной стороны улицы, ни с другой. Мама не застала эти деревья. Но бабушка их видела! Она говорила, что в их ветвях жило очень много птиц, целые стаи. Поэтому улицу и назвали Птичьей. Может быть, сегодняшние птички – это дети детей, или внуков, или даже правнуков тех птиц, которые жили тогда в высоких деревьях. Ведь поколения у птиц сменяются гораздо быстрее, чем у людей. Барух говорил, что поколение – это сорок лет. Странно. Если честно, то все люди, которым больше двадцати, казались мне старыми. Я сказал об этом Баруху. Он засмеялся. Для него пятидесятилетние и даже пятидесятипятилетние люди были молодыми. – Когда тебе исполнится пятьдесят, ты поймёшь, что я прав. Мне? Пятьдесят? В это было трудно поверить. Бедный Снежок. Он-то проживёт от силы года три. Интересно, сколько лет в мышином поколении? В энциклопедии было написано, что мыши за год приносят приплод около восьми раз. Как посчитать одно поколение? Я не мог рассказать папе и маме о птицах и о птичьем водопое. Потому что тогда родители бы узнали, что я нарушил запрет. И ещё кое-что. Через несколько мгновений после того, как я слез с той стены, она обрушилась целиком, подняв огромное облако пыли. Мы все закашлялись и побежали на улицу. Один мальчик сказал: «Алекс, тебе здорово повезло». И правда повезло. Я так хотел рассказать об этом папе и маме. Папа мне тоже всегда говорил: «Алекс, ты везунчик». А мама объясняла, что мне везёт потому, что я родился в шапке. Тем, кто родился в шапке, всегда везёт. Шапка, понятно, не настоящая – просто так говорят, когда младенец рождается с «шапочкой» из оболочки, в которой он лежал, пока был у мамы в животе. «Это суеверие, – сказала мама, – но во многих суевериях есть доля правды». Старый Барух думал так же, как мама. В моей жизни было три учителя. То есть у меня, конечно, были и обычные школьные учителя, и учителя, которые занимались с нами в гетто. Но самым важным вещам я научился у папы, мамы и Баруха. – Когда устраиваешь укрытие, позаботься о том, чтобы в нём был запасной выход, – так учил меня Барух. – Главное – застать врага врасплох. Выжидай… – это папин урок. – Доверяй людям, будь с ними приветлив, и они тебе помогут, – это урок от мамы. Хотя папа ещё учил: «Доверяй, но проверяй». И это как-то сбивало меня с толку. – Всё зависит от ситуации, – сказала мне мама. – Умный человек умеет оценить ситуацию и понять, как ему себя вести. Я ведь говорю не об универсальных правилах поведения на все случаи жизни, а о том, что должно быть у человека в душе. В душе должны быть любовь, радость, дружеские чувства. Но это не значит, что нужно чуть что их показывать. Уж точно не тогда, когда перед тобой убийца с «мёртвой головой» в петлице. В этом папа был согласен с мамой. Он помолчал и сказал: – Да, Алекс, всё так и есть. И ещё немного о везении. Как-то раз в начале войны я оказался на улице во время бомбардировки. Я шёл, и вдруг завыла сирена. Какой-то человек схватил меня и затащил во двор одного из домов. Там уже прятались другие люди. Я постоял рядом с ними несколько секунд, а потом вдруг сорвался с места и побежал домой. Они кричали мне вслед: «Мальчик, вернись! Вернись сейчас же!» Они боялись, что в меня попадёт какой-нибудь осколок или что целая бомба упадет мне на голову. И тут – бум-трах! – что-то грохнуло, мне показалось, что прямо у меня над ухом, и всё заволокло облаком пыли, и мелкие камушки посыпались дождём. Я лёг на землю, на тротуар, как учил меня папа, и подождал, пока облако рассеется. Ещё до того, как прозвучал отбой, я встал и посмотрел туда, откуда прибежал. Я не поверил собственным глазам. Двора, где я только что стоял, больше не было. Не было ворот. Всё исчезло. Осталась только куча дымящихся обломков. И вот уже вокруг забегали люди, охрана, добровольцы из спасательных отрядов – они копали на месте взрыва в надежде отыскать и спасти выживших. Я думал, что моё везение – это дело рук какого-то помощника: доброго духа, ангела-хранителя, кого-то, кто решил, что я должен жить дальше, и всё. Но папа ни в каких помощников не верил. Он всегда говорил мне: «Твоя судьба – в твоих руках, Алекс». А Барух, наоборот, говорил: «Плохо это или хорошо, но человек не может уйти от своей судьбы. Чему быть, того не миновать». И правда интересно: существует ли такое устройство, которое заранее определяет, что будет с каждым из людей? Что-то мне с трудом верится. Потому что тогда какой был бы смысл вообще хоть что-то делать? А может, оно учитывает всякие разные условия? Если поступишь так-то и так-то, будет тебе то-то и то-то. А поступишь по-другому – с тобой произойдут другие вещи. И всё уже заранее предопределено… Как знать, как знать. И кстати, если все судьбы где-то записаны, то кто сказал, что они записаны только для людей? Вот Снежок, например: если он сумеет добраться до нашего буфета, то ему тоже предопределено жить дальше. Тогда он вполне может прожить свои три года. Я читал, что в неволе мыши живут примерно столько. Но, может, ему даже не придётся прогрызать буфет. Потому что в моей судьбе записано, что я пойду в нашу с папой комнату в общежитии и заберу оттуда Снежка. Ведь если в чьей-то судьбе такое и может быть записано, то только в моей! В судьбе мальчика Алекса. С того дня, как мама не вернулась, я начал думать, что моё везение, мой ангел-хранитель – это она. Она всё время поблизости, заботится обо мне и охраняет меня. Иногда краем глаза я даже видел какую-то ускользающую тень, чувствовал едва заметное движение. 5. Первая вылазка Грины Я пошёл за Снежком. Взял с собой пистолет и фонарик. Сумку спрятал в нише, в которой проспал до вечера. Перед уходом я наскоро сложил вокруг сумки невысокую стенку из кирпичей и прикрыл сверху валявшимся тут же куском жести. Это защита от мышей. Хотя я за всё время ещё ни одного мышиного писка здесь не услышал. Наверное, мыши предпочитали жить в подвалах тех домов, где ещё оставались жители. Оно и понятно. Я долго сомневался насчёт кобуры, но в конце концов решил, что всё-таки буду носить пистолет в ней. Я приспособил её ремни вместо пояса и сверху надел куртку, чтобы снаружи было не видно. Конечно, я бы с удовольствием носил пистолет как папа – под мышкой, но он у меня там не помещался. Перочинным ножом я проре́зал в кармане куртки дыру и теперь мог в любой момент выхватить пистолет прямо из кармана. Луна взошла и осветила часть улицы. Окна в домах были тёмными. Но вовсе не из-за светомаскировки. Просто уже больше недели на нашей улице никто не жил. Здесь не было ни одного человека, только вещи. Всех выселили и с этой улицы, и из этого района – гетто гимель[4], – где располагалась фабрика, обслуживавшая немецкую армию. Остались только те, кто работал на фабрике. И дети, которых они прятали, – такие как я. В общежитиях, куда переселили работников фабрики, запретили держать детей. Но не с самого начала – вначале это разрешалось. А потом вдруг сообщили о новом запрете. Поднялся жуткий переполох. Папа хотел отправить меня к своему польскому другу в деревню. Но мама ни за что не хотела со мной расставаться. Она боялась, что я буду далеко, одинокий, заброшенный, никому не нужный. Поэтому было решено, во-первых, устроить укрытие из досок наверху, а во-вторых, сделать бункер под нашей квартирой – его мы строили вместе с Гринами. Работникам немцы позволили остаться потому что были нужны рабочие руки. По крайней мере, мы все так думали. Папа был в этом уверен. Он сказал, что это логично. Но Барух на это ответил, что в действиях немцев далеко не всегда просматривается логика. Может быть, хозяева верёвочной фабрики и правда хотели, чтобы мы продолжали работать и производить верёвки. Ну или щётки – если кто-то работал на щёточной фабрике. Носки – на фабрике у Миллера, ремни – в сапожных мастерских… Наверняка польский хозяин, приятель Баруха, был в нас заинтересован. Ведь эта фабрика принадлежала ему ещё до войны. Интересно, зачем немцам нужно было столько верёвок на войне? Как-то раз я спросил у родителей: они тоже думают, как и я, что этими верёвками немцы будут связывать пленных русских? Родители засмеялись. И папа сказал: – Нет. На этих верёвках они в один прекрасный день повесятся. Дома́, мимо которых я шёл, были полны вещей, оставшихся с тех пор, когда в брошенных теперь квартирах ещё жили люди. Раньше все удивлялись, почему немцы не приходят сразу же после выселения и не забирают все эти вещи, как они – по слухам – обычно делали в других местах. Это могло быть хорошим знаком. Но могло быть и плохим. Папа один раз сказал, что немцы слишком заняты войной с русскими на Восточном фронте. Это он так пошутил. Барух засмеялся и возразил, что немцы только недавно начали вывозить вещи из гетто бет[5], а сюда придут в самую последнюю очередь. В гетто бет жили богачи. А здесь, на нашей улице, богачей не было, чего с нас начинать? Владельцев роскошной мебели и других излишеств тут было раз-два и обчёлся. Я вспомнил наши стулья. Очень красивыми я бы их не назвал, но всё-таки мне они казались красивыми. Особенно после того как мы с папой покрасили их в голубой цвет. Интересно, кто будет сидеть на них в Германии? Я ещё раньше как-то спросил у Баруха об этом. А он ответил: – Да кто бы ни сидел, всё равно насидеться не успеют, их разбомбят подчистую американцы с англичанами. Мне стало жалко стулья. А ещё больше мне было жалко мои игрушки. Книги-то немцам не нужны. Немцы ведь не смогут ничего прочесть на польском и, наверное, оставят книги в гетто. Кстати, я ещё толком не объяснил про гетто. Их на самом деле было три. Гетто бет, из которого всех выселили ещё в самом начале. Гетто гимель, то есть наш район при фабриках и мастерских. И ещё гетто алеф, большое и запутанное. Тамошних жителей в какой-то момент начали выселять, но потом перестали. Хотя Барух сказал, что это ненадолго и скоро всё начнётся по новой. В гетто алеф жило очень много людей. Там было много улиц, улочек и проулков. Много подвалов и чердаков. А в бункерах были приготовлены запасы, которых бы хватило на целый год. Там была запасена и вода, и всё это было спрятано глубоко под землёй. Но в гетто алеф было много и доносчиков, будь навеки прокляты их имена. А ещё там было несколько сионистских организаций, в одну из которых вступила моя мама. Кроме того, в гетто алеф жили носильщики и извозчики, и те и другие очень сильные! Папа сказал, что молодёжь объединится с носильщиками и извозчиками и устроит восстание. – Как в Варшавском гетто[6]. Только, наверное, не такое долгое. Может, всего на пару дней, но всё-таки настоящее восстание. – А почему они уже сейчас его не устраивают? – спросил Барух. – Они не могут, пока вокруг столько детей и семей. А может быть, им ещё не хватает оружия. Если уж делать восстание, то так, чтобы нанести немцам действительно ощутимый удар и продержаться хотя бы дня три. Я шёл по тёмной стороне улицы, куда не падал лунный свет, и старался держаться как можно ближе к стенам. Папа учил меня: «Время от времени останавливайся и слушай. Послушал – посмотри по сторонам. Оглянись назад, посмотри вверх. Опасность может подстерегать где угодно, не только впереди». Этому папа учил меня, когда мы выходили ночью после комендантского часа купить хлеба у контрабандистов. Мы возвращались с ним через чёрный ход – так мы называли окно с перепиленными решётками, через которое можно было пробраться в наше общежитие. Папа свистел условным свистом, и Барух отвечал ему изнутри. Идти вдоль стен, как учил меня папа, было непросто. По всей длине улицы, по обеим её сторонам и особенно возле ворот и подъездов валялись кучи всякого хлама: сломанной мебели и ещё каких-то вещей, которые я не мог разглядеть в темноте. Мне приходилось каждый раз обходить этот хлам, и каждый раз мне казалось, что из кучи на меня смотрит тяжёлым взглядом немец или даже два. Один раз я действительно увидел глаза. Это была кошка. Впервые в жизни я почувствовал, как волосы у меня на голове зашевелились от ужаса. До тех пор я думал, что про шевелящиеся волосы – это просто «фигура речи», изобретение писателей, которые пишут страшные книжки. Я спустился на проезжую часть и пошёл посередине улицы, хотя так меня было намного легче заметить. Но зато я шёл гораздо быстрее и был гораздо дальше от чудищ, прятавшихся в кучах мусора. По правде говоря, я не знал, кто страшнее: немцы или чудища с привидениями. Я понимал, что вряд ли бы немцы стали тратить силы и время на то, чтобы прятаться среди этого мусора и выслеживать в темноте меня или кого бы то ни было. Они всегда приходили при свете дня, «после плотного завтрака» – так говорил Барух. Они приходили с многочисленными помощниками, со всякими там полицаями и надзирателями, которые на них работали. Так что на самом деле я всё-таки больше боялся привидений, а не немцев. Хотя, конечно, всё должно было быть ровно наоборот. В одном из домов хлопнула дверь, как раз когда я проходил мимо. Дверь хлопнула громко. Резкий звук неожиданно разорвал тишину, так что сначала я даже подумал, что кто-то там внутри выстрелил из пистолета. Но уже через несколько секунд я услышал скрип, а потом опять резкий хлопок. Незапертая дверь то открывалась, то с силой захлопывалась от сквозняка. По дороге к дому, то есть к тому зданию, где располагалось общежитие работников фабрики, я не раз и не два замирал на месте, испугавшись неожиданных звуков: скрипа, скрежета, стука захлопнувшейся двери или оконной рамы. Пару раз я возвращался с середины улицы на тротуар, поближе к стенам, и из ворот прямо на меня вдруг бесшумно выплывало облачко белых перьев не то из разорвавшейся подушки, не то из пухового одеяла – как какой-то зловещий призрак. Я разговаривал сам с собой и объяснял себе, что в дневное время всё это ни капельки меня не напугало бы. Но получалось как-то неубедительно. Кроме мебели и всякого домашнего скарба, на улице валялись чемоданы, брошенные выселенными жильцами из-за того, что были слишком тяжёлыми. Все они были раскрыты нараспашку. Может быть, хозяева чемоданов в последнюю минуту спешно доставали из них какую-нибудь особо дорогую вещь. А может быть, чемоданами уже успели заняться мародёры. В конце пути я совсем перестал думать и останавливаться. Я просто бежал – в одних носках, держа ботинки в руке. Дорогу я знал отлично. Ворота, разумеется, были на замке. Я пошёл в обход. Вскарабкался на какие-то ящики, дотянулся до окна и надавил на перепиленный прут решётки. Он скрипнул и отошёл в сторону, как всегда. Я подтянулся, пролез в окно и спрыгнул вниз. Вышел во двор, в тишине пересёк его и вошёл в другую дверь. В общежитии не было ни души. Но мне показалось, что я услышал какой-то шорох. Какой-то даже скрип, как будто с крыши. Может быть, там кто-то ещё прячется? Что стало с Гринами, нашими сообщниками по строительству бункера? Может быть, они до сих пор здесь? Я поднялся наверх в нашу квартиру. Дверь была открыта настежь. Я буквально влетел внутрь, как если бы там меня ждал папа. Но, конечно же, папы там не было. Ведь он должен прийти к разрушенному дому, дому № 78. Но тут я услышал попискивание Снежка. Жаль, что Снежок такой маленький, что его даже нельзя обнять. Я свистнул, и он сразу прибежал. Готов поспорить, что он очень обрадовался, когда я поднял его с пола и посадил к себе в карман куртки. Эх, надо было оставить папе какой-нибудь знак в тех развалинах, где я прятался. Я заторопился обратно, и тут мне пришло в голову, что я могу взять отсюда необходимые вещи. Например, мои подушку и одеяло. И еду тоже нужно взять. Я подошёл к кухонному буфету, но он был абсолютно пуст. Кто-то забрал всю нашу еду. Я разозлился. Этот кто-то, возможно, до сих пор прячется здесь. И он решил, что мы с папой больше сюда не вернёмся. У нас был небольшой запас съестного в укрытии на чердаке. Я полез на чердак. Там тоже было пусто. Кто-то уже побывал там и всё забрал. Кто-то, кто знал об укрытии. Может быть, это папа? Мы очень хорошо всё замаскировали, найти укрытие было нелегко. Кроме нас с папой только Грины знали о нём. Как и о бункере. Я вернулся в квартиру и пошёл в туалет. Попытался сдвинуть унитаз в сторону. Как папа. Это то, что он делал, когда нам нужно было спуститься в бункер. Но унитаз не двигался. Что-то держало его на месте, как будто люк был заперт изнутри. Я потянул унитаз со всей силы. Бесполезно. Тогда я постучал в пол и позвал шёпотом: «Пан Грин! Пани Грин! Ципора, Авраам, Йоси!» Ответа не было. Тут я вспомнил про секретный стук. Я постучал один раз. Потом два. Мне не отвечали. Тогда я начал колотить в пол изо всех сил и кричать: «Пан Грин!» Они тут же открыли и накинулись на меня с нескрываемой злобой: – Ты что разорался?! Хочешь, чтобы все немцы сюда сбежались? Все доносчики? Идиот! Это было обидно. Я спустился в бункер. Они снова заперли люк. Папы внизу не было. Они не имеют права так меня называть. Когда взрослый так говорит – это тебе не детские обзывательства. Это действительно очень обидно. К тому же они сами виноваты. – А чего вы не отвечаете? – с вызовом ответил я. – Какой хам! Мы сразу же тебе ответили, – сказал папаша Грин и замахнулся на меня. Я отскочил. – Митек, прекрати, – сказала Грину его жена. – Садись вот тут, Алекс. Где твой папа? – Его забрали со второй группой, – сказал я. – Так ты один вернулся?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!