Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Из рассказов о подполковнике Коробове Повесть УРОКИ Благословенное азиатское лето царило в Паркентских горах. Невесомое небо опиралось на вершины гор. Перекатывалась через россыпи крутолобых камней безымянная речка, растекаясь бесчисленными рукавами. Под легким ветром покачивали фиолетовыми султанами, огненно-желтыми зонтиками, бледными колосками горные цветы. Среди зарослей барбариса и шиповника тут и там виднелись ульи, окрашенные суриком и охрой. Ташкентские пчеловоды вывезли их сюда еще в пору цветения миндаля и останутся с ними здесь до глубокой осени, до первого инея. На одном из пчельников и священнодействовал Лев Михайлович Коробов, высокий плотный человек лет пятидесяти пяти. Для меня он был до поры пасечником, не более, хотя уже неделю кряду чаевничали мы у него по вечерам, засиживаясь до того позднего часа, когда небосклон густо темнел и над самой дальней, высокой и острой вершиной возникал сапфировый Лебедь, верша изначальный полет по Млечному пути. На чай со свежим горным медом привел меня к Коробову встреченный в доме отдыха ташкентский строитель Гильманов — приятель еще юношеских лет. Как-то он рассказал мне, что неподалеку от дома отдыха, где мы, подобно многим горожанам, спасались в июле от духоты, расположился со своей пасекой его ташкентский сосед, как говаривали в старину, — некто Коробов. Ранней весной Гильманов помог ему вывезти сюда, в горы, ульи и фанерный домик, в котором Коробов наващивал рамки, откачивал мед, занимался делами, издали напоминающими колдовство. Он и вправду был похож на чародея, сильного и доброго, и впечатление это усиливалось благодаря живому взгляду глубоко посаженных по-детски голубых глаз. Как нередко бывает на отдыхе, само собой случилось, что стали мы заходить к Kоробову едва ли не ежевечерне. Беседовали о всякой всячине: есть в мужской откровенности своя привлекательность. Слушая Коробова, я не догадывался до поры, что в прошлом он — не только военный, но и сотрудник «Смерша», особого, окутанного романтикой и тайной, отдела контрразведки — «Смерть шпионам». Такие отделы были созданы во время войны; назначение их понятно из самого названия, если не совсем благозвучного, то несомненно — точного. О том, что составляло главный смысл жизни этого пасечника из дивного Паркентского края, узнал я случайно. И это — тоже примечательно для Коробова. Однажды вечером обсуждали мы несколько насмешливо концерт, который накануне давала в доме отдыха «дикая» эстрадная труппа. Среди артистов, к удивлению моему, оказался и чечеточник; грешным делом, я полагал, что жанр этот давно изжил себя, но вот же, как в давние годы, выбежал на эстраду немолодой человек и под баян начал истово и дробно пристукивать носками блестящих туфель. Молодежь глядела на него, как на ожившую диковинку, мне же почему-то стало жаль пожилого артиста и даже как-то неловко за него, но суть, впрочем, не в этом. После концерта, за чаем у Коробова, заговорили о чечетке, весьма популярной до войны, и о чечеточниках. Гильманов поведал о своем полковом командире, который питал к чечеточникам великую слабость и даже приказывал освобождать их от нарядов на конюшню. Мне же вспомнилось нечто не столь забавное. В первую неделю войны на киевском Крещатике седоватый дядька цепко ухватил за локоть невысокого прохожего с фибровым чемоданчиком в руке. У прохожего было плоское круглое лицо, на котором тревожно бегали узкие, прикрытые тяжелыми пухлыми веками, блестящие глаза. Он напоминал малайца или японца, во всяком случае — выглядел непривычно среди европейцев, и этого оказалось достаточно, чтобы толпа, взвинченная неизбежной в начале каждой войны шпиономанией, вмиг окружила странного человечка, самовозбуждаясь от минуты к минуте. Трясущимися детскими пальцами он извлек из нагрудного кармана удостоверение артиста эстрады, но ему не поверили. «Кажи, що в чемодане!» — рявкнул седой дядька и сам рванул защелку. На асфальт шлепнулись блестящие лаковые туфли с медными набойками на носках и каблуках. Увидев эти набойки, взглянув на несчастный бледно-желтый лик артиста, все и самый ретивый разоблачитель — тоже устыдились на миг. Даже я, в ту далекую пору — мальчишка, вспомнил, что как-то в парке Дворца пионеров видел выступление этого чечеточника. Плясал он и вправду замечательно, а металлические подковки отбивали ритм вовсе уж бесподобно... Лежа на раскладушке, подперев голову массивной ладонью, Коробов внимательно слушал меня. — По вашей части, Лев Михайлович, — заметил, непонятно улыбаясь, Гильманов. Коробов откликнулся не сразу. — А настоящий-то враг был наверняка рядом и подталкивал невыдержанных людей вот на такие выходки. Древнее правило у жулья: громче всех ори «Держи вора!» — произнес он своим высоким голосом как бы нехотя. — Ну а если бы там были вы, Лев Михайлович, — спросил, словно подзадоривая, Гильманов, — вы что, сразу установили бы, кто там шпион? — Контрразведка не цирк, оперработник — не фокусник, — с некоторым недовольством откликнулся Коробов. — Но все-таки разоблачают же шпионов, — по-мальчишески не отступал Гильманов. — Значит есть, наверное, у контрразведчиков какое-то особое профессиональное чутье? — Чутье — чутьем. — Коробов поднялся, опустил ноги на землю. — Оно, конечно, необходимо, как в любом деле. Вот недавно здесь в доме отдыха выступал лектор, рассказывал, что без интуиции никакое творчество невозможно. Машина настоящие стихи не выдаст, какие бы ты там программы в нее не закладывал. И все-таки догадаться можно раз, пусть два. А если ошибешься? Тут же не только невинные пострадают — подлинный враг улизнет. Вот о чем думать надо. На том и закончился разговор в тот вечер, но потом Коробов сам продолжил его. Рассказывал он о себе и о своей работе не очень последовательно; мог прервать рассказ долгим и обстоятельным рассуждением о том, как нынче прошел у его пчел большой взяток, или сколько «силы» набрала новая пчелиная семья. То вдруг, оборвав себя «на самом интересном месте», разражался монологом о негодяе поваре из дома отдыха, который ворует из кухни баранину для брата шашлычника, а тот дерет втридорога за тощую палочку шашлыка. Бывало, и вовсе не желал уходить в прошлое и втягивал заядлого шахматиста Гильманова на весь вечер в спор о различии манер Карпова — Таля. Но минули лето и осень, и чаще стали вспоминаться мне те вечерние беседы в Паркентском краю. И начали складываться из эпизодов и фраз (из многих собственных предположений, не скрою, и домыслов — тоже) рассказы об одном из тех, кто без намека на позу, без малейшей надежды на то, что когда-нибудь люди узнают о нем и о его делах, пренебрегая морозным веянием смерти, — а чувствовал он ее рядом с собой едва ли не чаще, чем солдат в окопе, — хладнокровно, разумно делал то, что положено делать при столкновении с врагом. Что и означает — воевать, даже если находишься за тысячу верст от фронта. Тыла во время войны не бывает, и Ташкент в ту пору отнюдь не был тихой заводью. Прежде других сложился у меня рассказ о том, как Лев Михайлович Коробов пришел в контрразведку. ГЛАВНАЯ ЗАПОВЕДЬ В юношеских мечтах Коробов себя контрразведчиком не видел. Перед неизбежным выбором — кем быть, встал он в тридцатые годы, а тогда кумиром у юношей его поколения был удивительный летчик Валерий Чкалов. По всей стране мальчики строили из бамбука модели самолетов — «утки»; став постарше, прыгали с парашютных вышек в парках, самые удачливые в семнадцать лет в восторге парили на фанерных планерах. Все это Коробов видел только в кино и на фотографиях. В станице бывших семиреченских казаков вблизи Алма-Аты, где он родился и жил, не было аэроклуба, но газеты и журналы приходили. Коробов вырезал из них снимки... Валерий Чкалов в кабине нового самолета; Чкалов, Байдуков и Беляков на аэродроме в Америке, после перелета через Северный полюс, — трое русских парней, жизнерадостных и счастливых, в кожаных шлемах с защитными очками, поднятыми высоко на лоб. У сельского киномеханика выпросил он кадр из рекламы к фильму «Чкалов». Тот, где отчаянный Валерий на хрупком «У-2» пролетает под Невским мостом. Снимки висели над топчаном, на котором спал Лева Коробов. Разумеется, на призывной комиссии он заявил, что желает служить только в авиации, но комиссия устала от похожих просьб, и, едва взглянув на рослого сильного парня, военком определил его в пехоту. Там потребность в людях была куда значительнее. Коробов окончил училище, стал командиром пулеметного взвода и в этой невысокой, но трудной должности встретил короткую, тяжелую войну на Карельском перешейке. Стояла лютая зима 1940 года. Дотрагиваясь в пылу боя голой ладонью до заледенелых станин «максима», пулеметчики оставляли на них полосы кожи. Батальоном, который неделю кряду никак не мог взять высоту у застывшего озера Кури Ярви, командовал некий Саликов, человек, неизменно мрачный, с землистым неподвижным лицом, в белых неуставных бурках на коротких тонких ногах. Вновь и вновь по его приказу поднимались бойцы на штурм и, сделав десяток-другой невыносимо тяжелых шагов, падали под пулеметным и минометным огнем, пропитывая кровью маскировочные халаты и отвердевший наст, ослепительно сверкавший под холодным карельским солнцем. На рассвете в воскресенье Саликов приказал пулеметчикам пробраться на склон высоты первыми и закрепиться там, чтобы затем, когда начнется очередной штурм, поддержать его перекрестным огнем с флангов. Все поначалу шло на удивление удачно. Красноармейцы, — сам Коробов тоже впрягся в салазки, на которые были установлены «максимы», — вытащили пулеметы далеко вперед и, едва наша цепь поднялась, ударили по вражеским позициям густыми очередями. Под прикрытием огня две роты быстро одолели восточный склон злополучной высотки, и вот тогда на них, а заодно — на позиции, которые занимали пулеметчики — обрушился шквал мин. Противник только и ждал, чтобы наши бойцы залегли на участке, где каждая точка была пристреляна заранее. Коробов помнил, что перед боем комиссар Плотицин, сдержанный, подтянутый кадровик с орденом еще за гражданскую войну, предупредил Саликова об этом, но капитан лишь поморщился брезгливо и попросил политрука, чтобы тот занялся своим делом — настроил людей на успех и только на успех. Еще он заметил, что на войне стреляют и случается, кто-то гибнет в бою. Этот намек Плотицин понял. Он ответил тем, что сам повел в наступление роту и был убит одним из первых. И все-таки прежде, вопреки строжайшему запрету Саликова, он разрешил подразделениям отползти назад, в ложбину, прочь из зоны, где смерть неизбежно нашла бы всех. Вернулся на исходные позиции и Коробов с остатками своего взвода. Уцелело лишь девять человек из сорока и три пулемета. Спустя полчаса всех командиров вызвал к себе в землянку Саликов. Он был бледнее обычного. Едва разжимая тонкие губы, выкрикнул, уперев серый взгляд в лицо Коробова: — Шкуру свою спасал! А пулеметы твои где? Учти, до вечера не доставишь их в расположение — под трибунал отдам. В подобных случаях не стоит объяснять, что остались на высоте не пулеметы, а груды искореженного металла. Приказы не обсуждаются. И вновь стоял Коробов перед коротенькой шеренгой своих бойцов. Он не решился приказывать, он только спросил у измученных и усталых парней, кто пойдет вместе с ним? Понятно было, идти надо почти что на верную гибель, но, как и следовало ожидать, шаг вперед сделали все. Едва забрезжил февральский рассвет, они попрощались с товарищами и поползли по слежавшемуся снегу к высоте. К оставленным позициям своим на восточном склоне подобрались благополучно, однако разбитые пулеметы вмерзли за ночь в наст. Нечеловеческие усилия требовались для того, чтобы оторвать их, и вскоре на вражеской стороне вспыхнуло зловещее око прожектора, а затем с визгом посыпались мины. Земля, перемешанная со снегом, взметывалась фонтаном и обрушивалась на пулеметчиков. Маленький боец, который был в паре с Коробовым, — они волокли назад станину и половину ствола, — все, что осталось от «максима» после прямого попадания мины, ткнулся лицом в снег и замер. Коробов едва успел заметить, что лицо паренька окровавлено; в бедро Коробову ударила пуля и тут же, теперь — в обе ноги сразу впились осколки мин. И все-таки он пополз дальше, таща за собой разбитый пулемет, понимая, что спасти может только движение. Боль в ногах стала невыносимой. Коробов уже не думал о том, что надо прятаться за сугробами, за окаменевшими трупами убитых накануне бойцов. Вражеский снайпер несомненно пристрелил бы его, если бы не хлестнул сбоку меткой очередью по окопам противника наш пулемет. «Самойленко! — все же мелькнуло в сознании у Коробова. — Жив остался сержант...» Всего лишь на несколько минут отвлекся противник, но этого оказалось достаточно, чтобы Коробов и остатки его группы добрались до траншеи. В окоп он свалился, уже лишившись сил. В госпитале Коробов узнал подробности о Самойленко. Оказалось, что сержант этот единственный из всех ослушался Саликова и повел свой расчет в обход высоты, нашел отличную позицию среди нагромождения валунов, пристроил там свой пулемет, не хуже, чем в доте, так надежно, что противник не мог его долго выбить оттуда ни минометным, ни даже артиллерийским огнем. Пулемет сержанта Самойленко поддерживал и новое наступление на высоту. Его провели десантники, высадившиеся по приказу командира дивизии в тылу у противника, и танкисты. Саликова от участия в операции командир дивизии отстранил. И все же, когда Самойленко, восторженно встреченный товарищами, вернулся в батальон, Саликов наотрез отказался подписывать представление о награждении отважного сержанта. Твердил одно: «Он приказ не выполнил. Спрятался. Его расстрелять надо». Лишь год спустя Самойленко был отмечен наградой. В госпитале, хотел или не хотел Коробов, мысли его возвращались все к тому же — к штурму злополучной высоты «100». С тоской вспоминал погибших товарищей, особенно комиссара Плотицина и своего молоденького напарника. Стоило прикрыть глаза, вновь видел, как дрогнула щека у комиссара, когда Саликов жестким голосом одернул его и велел выполнять приказ, не рассуждая. Непрестанно точила мысль о том, почему Саликов, вопреки законам тактики, вопреки опыту боя, наконец, житейской логике наперекор, так настойчиво требовал, чтобы высоту штурмовали именно в светлую пору суток и непременно по восточному склону, где, ясно же было, противник пристрелял едва ли не каждый метр. Доказал же и Самойленко, ослушавшись приказа, а затем — десантники, овладевшие высотой за какие-то двадцать минут, что можно было действовать и умнее, и успешнее, а значит — и задачу выполнить, и людей своих сберечь! Волей-неволей получалось, что целью Саликова было едва ли не то, чтобы погубить побольше людей, а заодно — посеять сомнение в успехе, значит — подорвать боевой дух: вот, мол, несчастную высотку за целую неделю взять не смогли... Вспомнились и все пересуды о Саликове. Некоторые командиры служили под его началом еще до войны, тогда Саликов занимал довольно высокий пост. Потом он исчез. Говорили, что привлечен к ответственности, как скрывший свое прошлое: отец его будто бы был мурзой среди касимовских князьков, Саликов же представлялся сыном батрака. Однако года за полтора до финской кампании Саликов появился в армии снова, хотя и пониженный сильно в звании и должности. Люди военные принимают необходимость подчиняться старшему как должное, кем бы тот старший ни был и какие бы требования ни предъявлял (рассказывали, к примеру, что именно в праздничные вечера или в день, когда кто-либо из взводных женился, Саликов поднимал командиров по тревоге). Подобное можно было еще понять и даже как-то оправдать. Тревожнее было то, что, несмотря на всю изощренную требовательность Саликова, батальон его на смотрах и поверках неизменно оказывался по боевой подготовке хуже других подразделений. Даже новобранцы уже знали: «К Саликову в батальон лучше не попадай. У него одну пулю по мишени выпустишь, потом три недели будешь свою винтовку драить. Главное для Саликова, чтоб только блеск да лоск...» В госпитале рядом с Коробовым лежал пожилой, однако не в очень высоком звании командир по фамилии Аврутин, молчаливый, худощавый, морщинистый, с иронично поджатыми губами. У него были обморожены ноги. Рассказал нехотя, что, когда ехал в эшелоне на фронт, попал под бомбежку, а пока подобрали контуженного, сутки лежал неподвижно на морозе. Хранить сомнения в себе было невозможно, и, слово за слово, Коробов поведал Аврутину о Саликове, попросил совета у старшего товарища: как тут быть? Аврутин выслушал его все так же молча. Его седеющая голова неподвижно лежала на свалявшейся госпитальной подушке, и Коробов, было, уже пожалел о своей откровенности, но дня три спустя Аврутин, по-прежнему глядя в стену перед собой, произнес ровным, четким, напоминающим учительский, тоном: — Ну а если взглянуть по-другому, так, как требует презумпция невиновности? В ту пору Коробов, конечно, не знал, что означает этот юридический термин, и Аврутин терпеливо разъяснил, что человек до той поры считается невиновным, пока вина его не будет доказана судом. — А разве факты не говорят сами за себя? — возразил Коробов. — В том-то и дело, что одни и те же факты можно толковать по-разному. — И, вдруг оживившись, несколькими фразами Аврутин разрушил башню, воздвигнутую против Саликова Коробовым. Прежде всего он напомнил (и это была правда), что Коробов лично оскорблен Саликовым, а обида велит нанести ответный удар. Затем, используя только те же факты, Аврутин заключил, что двигало Саликовым чрезмерное честолюбие — и все! Он тщеславный, но на беду свою и других — неумелый и не очень умный командир. Однако Коробов не сдавался. Вспомнил о происхождении Саликова, тогда, резко повернув к нему лицо, Аврутин посоветовал: — А ты поставь-ка на его место себя. Представь, что это тебя в каких-то смертных грехах обвиняют. Доказательства нужны, — произнес он по складам, — а иначе получается оговор. На том и кончилась беседа, оставившая в Коробове недоумение и досаду, но случилось так, что вскоре пришлось поневоле вспомнить Коробову и о самом Аврутине, и об этих словах его. Война на Карельском перешейке окончилась в марте, а незадолго до майских праздников Коробова, уже вернувшегося к себе в часть, вызвали на заседание парткомиссии. Председатель зачитал вслух письмо. В нем утверждалось, что Лев Михайлович Коробов — выходец из кулацкой семьи, и что отец его в годы коллективизации был осужден. Потребовали объяснений. Коробов стоял перед столом, застеленным красной скатертью, пораженный в самое сердце. Вот когда невольно вспомнилось: «Поставь-ка себя на его место...» Хотелось вопить, будто за столом сидели глухие: «Как же можно? Все же это — напраслина, по злобе кто-то на меня клевещет». Но, встретив спокойный твердый взгляд председателя и поняв, что тут — не до эмоций, объяснил коротко: отец не только не противился коллективизации, но сам одним из первых вступил в колхоз. Сдал свою собственность, честно трудился на пасеке, а мать — на табачной плантации. Правда, в тридцать пятом году кто-то в райцентре вспомнил о крестьянах, которые, еще до создания колхозов, не выполняли планы хлебопоставок. В списке этом оказался и Михаил Лукич Коробов. На суде он сумел доказать, что хлеб в том злополучном для него 1929 году не сеял вовсе, болел зиму и весну: его зашибла лошадь. А дети были еще малы и справиться с хозяйством сами не могли. Все же Михаила Лукича осудили, а семью вскоре выселили из дома. Однако жалобы не остались без внимания: полгода спустя приговор был отменен, Михаил Лукич Коробов — оправдан. Вот и все. И давным-давно, казалось, забыта эта невеселая история. Вольно́ же кому-то ворошить старое... Строго глядя на Коробова, председатель комиссии объяснил: Коробов — боевой проверенный командир, его порядочность, партийная честность ни у кого сомнений не вызывают. Но что, если автор заявления прав? Беда же не в том, что отец Коробова противился постановлениям властей и был за это наказан; не все крестьяне сумели сразу отрешиться от веками сложившихся взглядов. Худо, если коммунист Коробов скрыл от партии, от командования правду о своем отце. Вот за что надо отвечать! Ничего Коробов больше объяснять не стал. Попросил только: пусть пошлют кого-нибудь из членов комиссии к нему на родину, в маленькую станицу под Алма-Атой. Все там друг друга хорошо знают. Сыщутся уважаемые люди, которые и об отце расскажут правду, тем паче, что в районе и документы об оправдании по суду можно найти. Самыми трудными были дни перед отъездом. Нет-нет, слышал Лев Михайлович шепот у себя за спиной: «Из кулаков... Скрыл...» Еще больнее было, когда обращались прямо к нему с сочувственными словами, а то и советами: «Покайся. Пиши в Москву...» В чем каяться? О чем просить?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!