Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 9 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Да, когда приходит война, откуда-то являются вши. Это в животном мире. И когда приходит беда, в растительном мире буйствует крапива. А может, она благородна, эта крапива: скрывает собой, затушёвывает зелёным цветом чёрные следы огня и неисправимой беды? 18 А потом настала школа! И хотя всякие переходы пугают — из сада, где тёти горшки подают, в класс, где с тебя чего-то спрашивают, — этот перевал достался мне легко. Пока другие мекали и мыкали, собирая буквы из алфавита в части слова, я свободно читал и считал до ста, а потому частенько ловил себя на том, что на уроках мне скучно. В общем, я промучился весь первый класс, не вылезая из пятёрок по всем предметам, которых и было-то — раз, два и обчёлся. В городе все школы разделились на мужские и женские, и только наша начальная, да ещё несколько таких же, которые учили до четвёртого класса, остались по-довоенному штатскими: мальчишки и девчонки вместе. И всё бы ничего, кабы не туалеты. У девчонок всегда очередь, у нас — никогда. Все подробности этого раздела жизни, тогда негласного, придут к нам не спеша, без всяких противоречий и много лет спустя, а пока мы только этой очередью и различались. Учительница наша Юлия Николаевна, благообразная старушка с белыми приглаженными волосами, почти всегда улыбалась нам, была терпелива и доброжелательна, из себя не выходила, да и куда тут выйдешь — перед ней вчерашние детсадовцы в лучшем случае, а в худшем — дети, явившиеся прямо из дому. Многие мальчонки и брюки-то застёгивать, где полагалось, забывали, потому что всё дошкольное время провели в штанах на резинках — признак мальков, не призываемых к ответу. Но наша Юлия Николаевна даже на ширинки эти несчастные внимания не обращала, отводя лишь потупленный взор — и это был её деликатнейший сигнал. Только с годами, со взрослостью приходят в голову мысли о таких почти невидимых несовпадениях: идёт война, каждое утро мы слышим тревожный голос по радио, а в классе нас встречает улыбкой очень, как и полагается, немолодая учительница и разговаривает так, будто за окном ленивое лето, ласковое небо и стремительные стрижи в небе — этакий райский мир, а нам, его маленьким жильцам, надо только учиться себе в радость, уметь читать, писать и считать, чтобы чуть позже подступиться к знаниям потруднее. Пока же нет никаких тревог. И никаких трудностей. А эти трудности легко одолеть и научиться умению. Учиться же этому следует с радостью, забыв о другом, хотя бы пока ты на уроке. Много лет спустя, когда никого из наших наставников давно уже нет, не устаю удивляться тому, почему, скажем, Юлия Николаевна была так уверенно улыбчива и покойна? О! Теперь-то я знаю, что у Юлии Николаевны, как раз когда мы сидели у неё за партами в первом классе, под Москвой погиб сын. Но тогда узнать это было нам не дано. Она и одного дня не пропустила — уроки тикали, как по часам. И улыбаться не перестала... Или мы были неразумны и невнимательны? Просто малы? А, может, эта бронированная улыбкой седая женщина в тот день тоже оказалась на фронте? На своём личном фронте? И получила незалечимую рану. И ей было нестерпимо больно. Но закричать, убежать, бросить нас, бестолковую малышню, она не могла, не имела права, и ей пришлось сжать в себе своё страшное бедствие. 19 Из школы я бежал к бабушке. Её дом был в трёх кварталах от школы, и я одолевал это пространство бегом, изредка переходя на быстрый шаг. Почему-то почти все мы не выходили из школы, а выбегали. Дверь хлопала — как не разлеталась в щепки? — все отчего-то выкрикивали разные междометия или громко говорили. Будто освобождались от какой-то тяготы, что ли? Но уж и тягот-то особых мы не знали пока, потому что учились в начальной, а значит, смешанной школе. Наверное, это такой знак детства: собравшись в кучу — толкаться и шуметь, а выскакивая из школы, освобождённо орать. Освобождаясь от чего? Крик этот затихал через несколько метров ускоренного бега и превращался — у меня, по крайней мере, — в молчаливый и сосредоточенный бег на известную дистанцию с понятными поворотами, очевидными спусками и необходимыми подъёмами. Чтобы споткнуться о бабушкину дверь. Отворив её, я попадал в известный мне покой. Кот Тимофей сидел на подоконнике и без конца разглядывал пробегающую за окном действительность. Старый сундук, с обитой жестью крышкой, над которым висела вешалка с полкой, а на ней то, что одевают, выходя из дома. Рядом древний диван с вылезшими пружинами. Далее — комод, где зеркало, слоники и чёрный репродуктор. Обочь ножная швейная машинка “Зингер”, этажерка с книгами, среди которых самая толстая, с непонятным названием “Капитал”, без картинок, с маленькими буковками и толщиной в три, наверное, мои ладони. Дальше — буфет, кровать, шкаф, за плетёной загородкой — вроде кухоньки с самоваром и кастрюлями, но готовить всё приходилось на столике в коридоре. Такое вот обозрение — от двери и обратно к той же двери. Вот ещё посередине, чуть правее — обеденный стол. Пока пустой. Сейчас же, как только я вымою с мылом руки, баба Маня нальёт мне супика, и мне нет дела, из чего он сварен — капуста, кусочки окунька из нашей реки, гороха или американского пакетика с неведомым порошком. Потом, без передышки, бабушка протирает стол, и я готовлю уроки. А дальше я слушаю какую-нибудь сказку по радио. Например, про недобрую девочку, называется “Айога”. Или рассказы про природу Виталия Бианки. Артисты читают так, будто бы всюду мир и покой, а война где-то в такой дали, что никогда тебя не заденет. Став взрослым, я однажды сообразил, что детские радиопередачи военной поры, никак не забываемые мной, задуманы кем-то вроде успокоительных для нас таблеток. Наподобие валерьяновых пилюль, которые тебя успокоят и утешат. Трудно описать, как именно я слушал эти передачи. Ну, прежде всего, я удобно устраивался на старорежимный диван с выпирающими пружинами. Садился в уголок и внимательно вслушивался в каждое слово. Мужчины и женщины, которые читали рассказы, обладали голосами, всегда подходящими содержанию. Сильные, мужские, иногда басоватые, но всегда добрые, как и женские, немолодые, будто бы уговаривающие, объясняющие тебе одному, как там происходит и что. И вроде перед тобой прямо живая являлась хитрая Лиса Патрикеевна. А муравьишку, который домой спешил, было жалко до слёз, и как здорово, что он всё-таки успевал прибежать до заката солнца к маме своей. Это удивительно не совпадало с жестокостью войны, но именно радио той поры обучило меня такому странному, но твёрдому нежеланию придавить муравья, жука, гусеницу — разве что на комаров это не распространяется. Потому что они — кровососы. И этот уголок давно несуществующего дивана я помню тоже, как полезный урок. Потому что, принимая меня в свои объятия, он научил меня слушать и слышать... А это не одно и то же, как известно. Я, конечно, гулял под бабушкиными окнами, чтобы она могла в любой миг видеть меня и вернуть домой своим нестрогим приказом, я, конечно, рисовал, крутил педаль швейной машины, представляя себя мотоциклистом, а чуть позже, во втором классе, записавшись вместе со всеми в библиотеку — без устали читал. А в конце дня, засветло, мы с бабушкой собирались и шли к нам домой. Бабушка меня сопровождала. Они с мамой никуда не пускали меня одного. Утром мама вела до школы, вечером домой меня приводила бабушка. Единственный отрезок от школы до бабушки после уроков я несся бегом, ни с кем из встречных не разговаривая и ни на какие вопросы не отвечая. И это все неспроста. В сорок третьем по городу разнеслась чудовищная молва. В подвале дома, мимо которого мы с мамой всякое утро шли сначала в садик, а потом в школу, поселились какие-то приезжие люди. Я пробовал много раз представить их лица, их одежду, и всякий раз мне мерещились мохнатые чудовищные морды в рваных одеяниях, даже на телогрейку не похожих. Так вот эти люди поймали то ли какую-то девчонку, то ли мальчишку, убили его, мясо провернули в мясорубку и напекли пирожков с этим малышом. Стали продавать на рынке. И вроде пирожки эти шли бойко. Пока кому-то в пирожке не попался детский ноготок. Вот! Даже сейчас, когда вечность спустя я рассказываю об этом, история эта мне кажется выдумкой, придуманной хитроумными взрослыми, чтобы ребятня, расшатавшаяся в войну без отцовского присмотра, остерегалась и не шлялась по улицам до ночи, а подчинялась правилам военного времени. Но, странное дело, у того подвала действительно сколько-то дней дежурили милиционерши с кобурами на поясе, где — а это все, даже дети, хорошо знали — вместо пистолетов были драные чулки и носки. Оружия не хватало, а надо же было как-то придать милицейскому облику грозный вид. Слухи про пирожки с младенцами подогревали взрослые, мамочка и бабушка были в их первых рядах, а моей силы воли ещё не хватало, чтобы самостоятельно и надёжно преодолевать в одиночку путь от бабушки до дома. Так что я следовал вместе с бабушкой, которая обожала брать меня за руку и вести рядом, как послушного барашка или молоденького пёсика. По природе вещей я сначала был покорным. Но всё чаще пацаны, незнакомые мне, да и неведомые прохожие, смотрели на нашу с бабушкой парочку с лёгким удивлением, а то и просто с изумлением. Я стал вырываться. Бабушка настаивала на моём послушании, я противился. Она обращала своё требование в педагогический манифест, утверждая, что послушание старшим вообще серьёзное дело и может помочь мне в жизни. Как же, к примеру, без послушания в армии? Или без послушания многообразному начальству, которого, ох, много встретится мне в моей предстоящей взрослой судьбе. Я не отвечал, но руку не давал, и с очень-очень глубоким вздохом моя любимая бабушка Маня уступила мне после многодневных, даже многомесячных препирательств. Теперь мы ходили рядом. Теперь уже никто не пялился на нас. Ну, идут старушка и внучек — чему тут удивляться? Посидев со мной дома уже у нас, бабушка чаще всего дожидалась мамы и передавала меня с рук на руки. Ещё она зажигала дрова, положенные в печь мамой с утра, и комната наша потихоньку нагревалась. Иногда, впрочем, бабушка почему-то спешила, и я оставался один! Какая удача! Я мог петь, кричать, декламировать стихи по книжке, и дело дошло до того, что я стал становиться на руки перед платяным шкафом: ноги вверх. Похоже, всё это помогало утверждению моей личности: я и в одиночку мог развиваться по всем правилам воспитания! При этом, оставляя меня в одиночестве, бабушка наказывала, чтобы я дал протопиться печке до конца, шуровал кочергой и обязательно давал прогореть маленьким синеньким огонькам, уже когда дрова превратились в угли, и только тогда — запомни, только тогда! — закрывал заслонку на самом верху печки. Для чего мне следовало приставить стул, а встав на него, приподняться на цыпочки. Пару раз я строго следовал бабушкиной инструкции. Пару раз вовсе забыл закрыть эту печально памятную задвижку. А забывал я потому, что мне иногда становилось не весело одному, а сначала скучно, потом совсем грустно. А то и страшно. За обоями кто-то шуршал, даже зимой, когда всё насекомое царство спит. В мороз бревёнчатый наш домишка стреляет, как, может быть, миномёт на фронте. Даже включённое радио не помогало: вдруг музыка прерывается, и тебе говорят тяжелые известия. А ты один. Мамочка на работе. Тогда я одевался, шёл к воротам и по их перекладинам забирался на столб, который держал калитку. С этого столба было хорошо видно на два квартала в обе стороны, и я всматривался туда, где большая улица пересекалась с нашей, узенькой. Всё моё существо сжималось в этом ожидании. “Скорей бы, скорей!” — шептал я про себя, подгоняя мамочку. Она всегда укладывалась точно в срок, отведённый на скорое передвижение от госпиталя до перекрёстка. И вот я видел её сначала маленькую фигурку. Она никогда не шла эти два квартальчика, она всегда их пробегала, моя мамочка. И я точно знал, что она торопилась ко мне. Ещё издалека, увидев, что я сижу на приворотном столбе, она махала мне рукой. И я махал ей двумя руками — как только я не сваливался всякий раз, размахивая ими и не держась за столб? И вот она приближалась. А я скатывался со столба и бежал ей навстречу. И я тыкался головой ей в живот, и она прижимала меня к себе, приговаривая всякий раз новое: — Сидел бы дома, в тепле! — Читал бы лучше книгу, сынок! — Ну чего ты, я и так бегу! А я отвечал: — Да я просто так! В результате пару раз печка прогорала. Мама не ругалась, не корила меня, но снова накладывала дрова. Мне даже казалось, что она радовалась этой моей забывчивости. Но я чувствовал себя виноватым.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!