Часть 7 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мне уже случалось замечать, что в войну дети взрослеют скорее. Сам ростом мал по-прежнему, но что-то такое происходит в голове совсем не детское. Глядишь на сотню голых тёток, и твоё отличие вдруг превращается в неловкость, неудовольствие, даже в отвращение.
При чём тут — думаешь, неожиданно ты, — все эти тётки, девки, старухи? Зачем они тебе-то нужны? Глаза косят в сторону, голова опускается, ты смотришь в ноги, в свою шайку, а мамочка, как будто ничего не понимая, подгоняет, ополаскивает, трёт спину и места пониже, никого не стыдясь и никого не замечая.
Однако она всё-таки что-то чувствовала, ощущала мою смуту, но твердила всё одно, видно, им только и убеждая:
— Я надеюсь? Ты не хочешь завшиветь? Чтоб кормились тобой какие-то гниды!
После такой санитарной пропаганды голова моя, хоть и почти начисто остриженная, опускалась ещё ниже — чтоб никого и ничто не видеть.
Но всё это рано или поздно кончается! Всякая санитарная агитация!
Я поднимаю голову в одну такую санобработку и вижу перед собой Гальку Каратаеву из нашей группы, голую от макушки до пяток. Она узнаёт меня, издаёт визг, будто режут курицу, а я, осознав происшедшее, вырываюсь из мамочкиных рук и бегу в раздевалку, чтобы мгновение спустя увидеть непонимающее, а то и глубоко возмущённое мамочкино лицо и услышать её не самый проницательный вопрос:
— Что случилось?
Да ничего, мамочка! Или ты не понимаешь? Ровно ничего?
Но в женскую баню я с тех пор не ходил. И на Гальку Каратаеву в детском саду не смотрел.
Когда она случайно оказывалась передо мной, я отводил глаза.
А в баню научился ходить один. Странно: в детсад по утрам мама меня водила за руку. А в баню, по вечерам, отпускала одного.
И я справлялся.
13
В ту же пору, — как только мама и бабушка сходились вместе, да ещё и я был под рукой, — со всех сторон обсуждался самый главный вопрос моего будущего. В наступившем году мне исполнялось семь лет, и надо было записываться в школу.
Но беда в том, что моё семилетие наступало чуть позже начала занятий. Тех, кто не добрал своих полных семи лет, в школу вообще-то брали, но — вот изобретение! — не в первый, а в так называемый приготовительный класс. Чтобы подучить азбуке, начальным действиям арифметики, но, главное, на большой перемене — накормить школьным обедом. Школа просто выкармливала не доросших до первого класса.
Мамочка с бабушкой испытующе поглядывали на меня.
Еда, конечно, едой, но меня и в садике кормили, а что касается алфавита, я его знал давно, бегло читал и умел считать до ста. Сдай меня мамочка в приготовительный класс, я бы стал называться приготовишкой! В одном только слове сколько унижения! Будто к первому-то классу надо готовиться целый год!
И вот они по очереди, а то и враз внимательно вглядывались в меня, ждали моего ответа, а я всматривался в них! Ведь они старшие! Им решать! И я уже изложил свои соображения.
Про один только таинственный страх я не мог заикнуться. А он-то и укреплял моё противление. Вдруг, если отдадут в приготовишки, мамочка скажет: ну вот, ты, сыночек, ещё не первоклассник, пойдём со мной в баньку!
Однако разум победил. Моя готовность к первому классу не вызывала подозрений, из сада меня не выгоняли, и я остался там ещё на год, отправившись в первый класс через целый год почти восьмилетним, старше едва ли не на год моих грядущих одноклассников.
Но это будет чуть погодя.
А пока мамочка всячески ограждала меня от всего и всякого. Утром вела в детсад и тогда бегом двигалась потом в свой госпиталь. А из сада меня забирала бабушка. Она жила в другом месте, поэтому вместо мамы торопилась за мной и отводила к себе, где и кормила. К вечеру вела домой. Даже в хорошую погоду ни та, ни другая не отпускали меня одного — с какими-нибудь мальчишками, например, поиграть. Да и мальчишки-то — однажды я вырвался на бабушкин общий двор — только и делали, что махались палками или руками, щедро осыпая свои битвы крепкими взрослыми выражениями.
Я такие слова слыхал, но никогда ими не пользовался, и знал, по мамочкиным наставлениям, что это не просто дурно, а стыдно и наказуемо.
К вечеру, стараясь совместить это с маминым возвращением из госпиталя, бабушка вела меня домой. Если мы приходили раньше, бабушка что-то протирала, где-то прибирала, а я сидел дома и рисовал, или листал книжки потолще, где изредка встречались картинки, и прочитывал подписи под ними.
Как всякое растущее существо, я скучал, но зато слушал радио, и, кроме военных сводок, которые наполняли меня названиями городов, селений, армий, я обучался ещё казенным, государственным оборотам, которые самым таинственным образом размещались в моём сознании до времен созревания и взрослости и потом вдруг выплывали, как сила, как опора, как даже мудрость. Ну, например: “Войска Белорусского фронта нанесли массированный удар по противнику и отшвырнули его от города Можайска...”
Я и сейчас вздрагиваю, угасающей уже своей памятью вспоминая те слова и интонации, и не перестаю поражаться: как же они важно звучали и как сотрясали самые слабые души!
Мне, может быть, иногда бывало скучновато, но когда ты один на один с собой, это ведь не означает, что ты бездельничаешь. Напротив! Ты начинаешь думать!
Сперва потихоньку, маленькими мыслями и обрывками, потом уже целыми отрывками, где предыдущее срастается с последующим и что-то важное складывается при молчаливом слиянии этих отрезков. Возникает если и не окончательный вывод, то приготовление к нему. Может, именно в таких положениях человек, даже маленький и не очень готовый к жизни, начинает думать о ней складно для себя. И растёт!
Незаметно для себя растёт, размышляя.
Словом, думать — занятие полезное, хоть и непростое.
Думая о разных разностях и прилагая эти мысли к себе, я как минимум внушил маме и бабушке, что могу ходить в баню один, не обязательно в субботу, пусть бабушка и провожает меня, а потом встречает, хотя это совершенно не нужно, даже глупо, ведь на улице светло и безопасно.
Мама, горюя, согласилась. Вот я после садика, в сопровождении бабушки, и отправился в мужское отделение, выстояв короткую дневную очередь человек в десять — разве это очередь! — вышел оттуда победителем, не до конца, правда, протёртый полотенцем. И хотя бабушка-бедолага со скучным и несогласным видом ждала меня на лавочке, был доволен собой.
Больше к этой теме мы не возвращались.
14
Говорят, людям живётся легче летом. То травка вылезет, то яблоки появятся — пусть зелёные, не готовые, но даже из них можно сварить кисленький компот. А в нём много витамина “С”.
Но лето второго года войны для нашей семьи веселей не стало. Отец опять перестал писать, сводки по радио стучали молотком: мама от них плакала, а потом говорила, что раненых всё больше и больше. А я стал пока чувствовать какую-то лёгкость в голове, и оказалось, что это плохо.
Однажды, и это было утром перед садом, я заулыбался и пополз со стула. Очнулся оттого, что мама брызнула мне водой в лицо. И как-то стремительно исчезла, подвинув ко мне чай с сахаром.
Вообще-то мы пили чай с сахарином, это такие кристаллики, вроде сахарного песка, но в них какая-то крепкая сладость, а сахар давно стал редкостью — ведь его выдавали по карточкам. Но тут мама наболтала мне ложки три из заветного запаса, велела, чтобы я не ходил, исчезла, а явилась с пробирками, пипетками и острой такой штучкой, которой протыкают палец, чтобы кровь взять. Опять исчезла. И сделала что-то ещё такое, что будто из-под земли, по волшебству какому-то, появилась моя бабушка Мария — уж как она мамой вызвалась, не знаю.
Обе они смотрели на меня с тревогой, а я ничего не понимал, удивлялся и всё спрашивал, когда мы в сад отправимся.
Отправились, но с опозданием, и вела меня туда бабушка. Потому что мамочкино утро кончилось. Вечером она сообщила мне, что у меня малокровие. Мало, значит, крови, а по-лабораторному — мало красных кровяных телец, которые обозначают, что человек сыт и здоров.
В глазах у мамочки стояли слёзы, но они не скатывались, не проливались. Она вскакивала, ходила по нашей маленькой комнатушке, о чём-то тяжело думала, как и ступала по полу — тяжёлой походкой. Потом она открыла наш узенький гардеробчик, подвигала платья свои на плечиках — их было три, совершенно подходящих к лету — белое, с васильками, ещё одно, слегка серенькое, её рабочая одежда, и темно-синее, надев которое мама ходила в гости. Но по гостям ходили до войны, теперь не звали. Мамочка решительно сдёрнула это торжественное платье и белое с васильками, и неаккуратно завернула их в газету.
— Куда их? — скорее по привычке, а не из интереса спросил я.
— Да отнесу в скупку, — легко ответила мамочка.
На другой день она намазала кусок белого хлеба топлёным маслом и, протянув его, велела съесть до конца. Белый хлеб тогда стал редким яством, а такого масла я не ел совсем давно, однако ни то, ни другое не было моей вожделенной мечтой.
Я ел вяло, запивая чаем, и не испытывал никаких радостных чувств. Зато мама ликовала. А мне читала целую лекцию про красные и белые кровяные тельца: когда красных в человеке не хватает, надо есть витамины, красные и белые в крови нашей вообще сражаются без конца, и когда белые побеждают, люди болеют. Даже сознание теряют.
— Значит, — догадывался я, — во мне красные отступили, а белые наступили?
— Вот-вот, — улыбнулась мамочка, но я её огорошил:
— Это как на фронте: наши отступают, ведь армия-то у нас красная!
— Наверное, — подумав, ответила она, — можно и так.
15
Бабушка съездила на заросшие поля по другую сторону реки и притащила две авоськи щавеля, а ещё и пестики, из которых, говорили, можно сделать муку, если высушить в печи и измельчить. Но муку мои хранительницы делать не стали, зато из щавеля варили суп, делали салаты и требовали, чтобы я наелся этой кислятины до отвала. Сначала я ел эти травы с удовольствием, но скоро мне они надоели. Мама приносила с рынка молоко с толстым слоем чего-то жирного, похожего на масло, и я радостно нападал на новые яства.
Мамочка не уставала мне повторять, что за лето и осень я должен набраться сил, чтобы пережить новую зиму, потому что для меня она последняя перед школой.
Осенью, когда снова стало рано темнеть, мамочка объявила мне, что у них в госпитале по вечерам теперь показывают кино, и она будет просить начмеда Викторова разрешить мне иногда приходить на киносеансы для раненых.
Хотя я уже видел всемогущего Викторова, и был он, в общем, нормальный и даже уж не такой строгий начальник, мамины рассказы каким-то необыкновенным образом увеличивали его размеры. Иногда он казался ростом до потолка холла, в том зале над лестницей, где лежал отец, и все его заранее боялись. Поэтому любое его милостивое согласие казалось манной небесной — знаете, что это такое? Я — нет, но это точно не манная каша, хотя многие так выражаются. Чудо, может, какое?
И вот жданное, и довольно долго, чудо совершилось и мамочка сказала, мол, разрешение мне получено, а лично она познакомилась с киномеханицей по имени Полина.
В госпитальном холле, где лежал отец и стояли койки с другими ранеными, между ними появился обычный стол, на нём какая-то деревянная подставка, а уж на ней кинопроекционный аппарат, в общем, штука, которая показывает кино. А напротив, на стене, под которой спускалась вниз лестница с закрытым парадным входом, висел белый экран, сшитый из госпитальных простыней.
Возле аппарата энергично двигалась женщина с длинной косой, почему-то в гимнастёрке, правда, сильно выцветшей, неновой и как будто купленной на барахолке, и чем-то щёлкала, вставляла куда-то киноплёнку, подкручивала колёсики, на которые она была намотана.
book-ads2