Часть 40 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Как ты? — спрашивает Наима.
Она тотчас жалеет о своем вопросе, все эти формулы вежливости так банальны. Ей бы вести себя с Селиной, как сумела бы Йема. Обнять ее, как только она подошла к столику, прижать к груди и прошептать, точно ребенку, который ударился: мескина, мескина… Но она забыла, как противостоять боли без стены обыденных слов, тех, что держат ее на расстоянии и полагаются правилами хорошего поведения.
Селина достает из сумочки тоненькую стопку бумаг и протягивает ее Наиме. Пока та быстро их просматривает, она заказывает кофе, но не пьет его, играя с ручкой чашки. Она то и дело заглядывает в свой телефон, убеждается, что он ловит сеть, нервно постукивает кончиками ногтей по экрану. Несколько раз извиняется, говорит, что она не совсем здесь, потом заводит речь о больнице, о трубках и капельницах, о докторах, которые ее в упор не видят, а медсестры обращаются с ней как с ребенком, а Лалла фаталист и уже отдает последние распоряжения.
— Он никогда в этом не признается, но ему хочется быть похороненным на родине. Я не знаю, почему он упрямится и настаивает, чтобы его могила была в Марн-ла-Валле. Он как будто думает, что может так наказать Алжир: раз вы не хотели меня живым, не получите и мертвым. Это ребячество. Плохо от этого только ему. Здесь, кроме меня и его сына, с которым он не разговаривает, у него никого нет. Он видится время от времени с такими же изгнанниками, донельзя несчастными, но пытающимися это скрыть. Они говорят, что здесь полная свобода самовыражения, и будто это чистый воздух, который они вдыхают полной грудью, но никто не признается, что эта свобода ничего им не дает, потому что французов не интересует, что делается в Алжире, и никто их не слушает.
Селина ушла, но Наима еще немного сидит в кафе. Оно заполняется, когда люди выходят с работы. Нарастающий гул разговоров вокруг, кажется, еще яснее обрисовывает вокруг столика Наимы зону молчания, которое ничто не может нарушить.
Она думает о Средиземном море, о невысоких волнах, лижущих Лазурный берег, об островах, всплывающих из полузабытых книг по мифологии: Родос, Лесбос и Крит с его чудовищами и лабиринтами. Думает о частицах микропластика, искрящихся как блестки, о телах, засыпающих на дне после каждого кораблекрушения, о рыбах, повидавших все на свете, о затонувших судах турецких корсаров и перевозчиков, о полиморфном море, которое — и мост и граница, и свалка и тигель. Пересечет ли она его на самолете или на корабле, увидит ли сверху маленьким, вклинившимся в сушу, каким его всегда показывали на картах, или впервые охватит взглядом его простор.
Самолетом она за два с небольшим часа доберется из Парижа в Алжир, или, вернее, — и эта мысль ее забавляет, потому что ей видится в этом противоречие с историческими книгами, в которые она зарылась, — из Руасси — Шарль де Голль в Хуари Бумедьен. Корабль куда медленнее — для ее работы это, конечно, потеря времени, — но путешествовать морем — значит проделать свой путь в компании бедных и обремененных, водителей нагруженных машин, которые фотографировал Томас Майландер, совершить долгое и тяжкое путешествие муравья в чреве стального кита. Ехать пароходом — значит вернуться в Алжир так же, как ее семья его покинула.
Думая об отъезде семьи 1962 года, она представляет его как сцену из «Войны миров»: Том Круз и двое его детей пытаются взойти на борт космического корабля, а впускают туда охранники в форме. На перроне толпа людей в темных пальто, шляпах и с потертыми чемоданами — исход как исход, как все такие исходы, ничего футуристического. В этой массе фетра и кожи попадаются светлые прогалы, это три лица: Рея Ферриера — персонажа Тома Круза, — его сына-подростка и маленькой дочери; они смотрят в другую сторону, не на корабль, который может их спасти, а на холм — угроза придет из-за него, он скрывает ее совсем ненадолго. Внезапно возникают инопланетные машины, совершенные в своей убийственной механике, и поднимается крик. Несмотря на давку, семье докера удается взойти на корабль. Том Круз оборачивается — протянуть руку соседям, оставшимся на перроне. И тут он видит, что военные убрали трап, хотя корабль еще не полон. Он кричит до потери голоса: «Другие могут подняться! Мы можем взять больше людей! Места еще есть!» От несправедливости у него мутится в голове, он выкрикивает имена, но никто его не слушает, и корабль взлетает. Наима представляет себе, как Али разрывается от такого же крика. «Мы можем взять больше людей!» Тычки солдат, оттесняющих его от леера. «Места еще есть!» Удары прикладами. Сирена.
А что, если все было наоборот — на палубе корабля он вдруг онемел и, прижимая к себе жену и детей, испытывал только облегчение, что они вместе. Наима всегда видела это плавание только так: вся семья под небом на палубе, и все, обернувшись, смотрят на город и море. Она и представить не могла, что такое возможно — больше двадцати часов оставаться в бушующем море под проливным дождем. Не сходя с места. А впрочем, она ведь и понятия не имеет, сколько нужно времени, чтобы морем добраться из Алжира в Марсель.
• • •
Рано утром в слишком белом свете, от которого выглядит плоским город Марсель, Наима идет вдоль металлических барьеров, змеящихся от парадного зала порта до сходней парома. Она поднимается на борт, крепко держась за перила, черноватое море, зажатое между набережной и паромом, плещется под ногами узкой полоской. Она идет по старомодно выкрашенным коридорам, через огромные залы, где полно кресел, а сидят в них лишь редкие пассажиры, поднимается и спускается по лестницам, пахнущим жавелевой водой, и входит в свою каюту. Ей хотелось думать, что будет иллюминатор, но стена глухая. Должно быть, ниже уровня моря. Металлические стены отражают все шумы. Она ложится на узкую койку и закрывает глаза.
Наима выбрала путешествие на корабле, в последний раз силясь оттянуть свой приезд, чтобы за эти двадцать часов свыкнуться с мыслью, что она скоро будет по ту сторону. Самолет просто разбил бы годы молчания.
В сумке, раскрытой на полу каюты, лежит список имен, телефонов и адресов, полученный от Лаллы, карта страны, еще одна — региона, антибактериальный гель, крем от солнца, туники с длинными рукавами, купленные наобум, две широкие юбки, сохранившиеся с периода хиппи и извлеченные из дальнего угла стенного шкафа, и шарф, которым можно повязывать волосы. Тщательно складывая свой набор «подходящей» одежды, она почувствовала себя как Дюпон и Дюпон в комиксах про Тинтина [98], когда они приезжают в Китай, переодетые мандаринами, или в вымышленную Силдавию в костюмах греческих фольклорных танцоров. В последний момент она добавила джинсы и свитер с капюшоном. Приклеенный к свитеру, как жвачка к подошве, с таким видом, будто не хочет быть здесь, болтается желтый стикер, а на нем наискось написан единственный номер телефона. Это номер Ясина, дальнего кузена, который живет в Тизи-Узу, тетя Далила чуть ли не насильно всучила его ей перед отъездом. Наима записала его, не задавая вопросов, и постаралась не забыть, когда укладывала сумку, но теперь, глядя на высовывающийся желтый язычок, находит что-то абсурдное в этой нацарапанной строчке. Ее семья жила в Алжире века — и вот теперь, когда она туда едет, весь ее нынешний дар уместился на крошечном клочке бумаги.
Накануне отъезда она наконец ответила на эсэмэски Кристофа. По своему обыкновению, он позвонил к ней в дверь через час после своего сообщения. Кристоф всегда пунктуален, Кристоф всегда эффективен. Когда он ушел, она посмотрела на голубоватый презерватив, оставленный на полу. И спросила себя, зачем она это сделала. Может быть, потому, что боится умереть. Чтобы развеяться. По привычке. Потому, что он ей все еще нравится.
Потому, что она понятия не имеет, что значит быть женщиной по ту сторону моря.
Огромный корабль вздымает над водой белые бока, к которым подвешены маленькие оранжевые шлюпки, он как будто держит вне досягаемости волн своих деток. Несмотря на размер, его качает, и когда Наима выходит на палубу после ночи толчков и шорохов, там витает кислый запах рвоты. Сначала она видит только море, насколько хватает глаз, потом, несколько часов спустя, вырисовывается линия побережья, она как будто мигает, не страна, а скорее мираж. Когда паром входит в Алжирскую бухту, Наиме вспоминается фраза из сказок: «Я вижу только, как синеет море и как белеют дома». В небе ни облачка, и морской простор отражает солнце, золотистое, серебристое и острое на каждом гребне волны. По мере того как глаза привыкают, она замечает, что Белый Алжир бел только на первом плане. Позади, там, где город карабкается на холм, он окрашивается охрой и желтым, а еще дальше красно-коричневые кирпичные здания высятся на едва различимой вершине.
Рыбачьи лодки с натянутыми сзади сетями плывут теперь навстречу парому, который с каждой секундой приближается к порту. Она различает обветренные любопытные лица рыбаков, а те маневрируют, избегая широкой волны, поднятой огромным кораблем.
Наима жалеет, что она одна, что не с кем разделить охватившие ее противоречивые чувства — словно ком стоит у нее в груди, это и не радость, и не страх, не облегчение и даже не равнодушие.
Она жалеет, что одна, но не представляет, кто мог бы с ней поехать. Призывает образ Кристофа, но он не хочет, он дразнит ее, ускользает.
У окошка таможни она открывает дорожную сумку перед служащей, которая, едва взглянув на содержимое, спрашивает ее, собирается ли она в пустыню.
— Нет, — отвечает Наима.
Вокруг нее узлы и корзины других пассажиров выплескивают на ленту транспортера всевозможные подарки, в которых, хмурясь, копаются военные. Чуть дальше, за пропускным пунктом, ей энергично машет какой-то человек. Это, должно быть, Ифрен, племянник Лаллы, которому старый художник поручил отвезти ее в Тизи-Узу. Закрыв сумку, Наима направляется к нему с широченной улыбкой — так она улыбается всегда, встречаясь с кем-то в первый раз. Таможенница, быстро семеня, опережает ее и встает перед Ифреном.
— Она собирается в пустыню? — спрашивает она.
— Нет, — отвечает он.
Женщина уходит к окошкам, куда продолжают выплескиваться коробки духов и блестящая одежда. Наима озадаченно смотрит ей вслед, потом поворачивается к Ифрену:
— Почему она хочет это знать?
— После захвата заложников в газовой компании, — объясняет он, — французам не рекомендуют ездить на юг. Жаль — это, наверно, последнее место, где у нас было что-то похожее на туризм.
Снаружи у здания порта, на залитой светом дороге, обнимаются семьи, трогаются машины, полные переплывших море корзин и коробок, ругаются водители. Воздух полон пыли, она сушит нос и горло. Сквозь тонкие подошвы сандалий Наима чувствует, как поднимается тепло от разбитого асфальта. Еще рано, а ей уже жарко в одежде с длинными рукавами, которую она надела, покидая корабль. На Ифрене только бермуды и пестрая тенниска. Она ждет, что он укажет ей, где припаркована его машина, но он так и стоит на тротуаре, подставив лицо солнцу.
— Я одолжил машину другу, которому надо было перевезти холодильник, — объясняет он. — Это должно было занять не больше часа, но он застрял в пробках.
Он пожимает плечами, как будто такие задержки — нормальный ритм жизни, и спрашивает:
— Хочешь посмотреть город, прежде чем ехать?
Наима кивает и поправляет на плечах тяжелый рюкзак.
Она идет по улицам за Ифреном, вертя головой то туда, то сюда. Алжир то и дело ускользает от ее взгляда множеством украшенных лестниц, они взбираются ломаными линиями на холмы, вершин которых ей не видно. Полосатые шторы висят на окнах и создают маленькие зоны тени и тайны на балконах из кованого железа. По обе стороны улицы электрические провода перепутались с бельевыми веревками и листьями редких пальм. Наима открывает новый континент и жалеет, что впервые увидела Алжир наперекосяк: правое плечо вывернуто слишком короткой лямкой.
— Лалла сказал мне, что ты тоже художник, — пыхтит она, стараясь поспевать за Ифреном.
Он улыбается и пожимает плечами:
— Неофициально.
— То есть? — спрашивает Наима.
— Я пишу на пленэре, — отвечает он — не то туманно, не то бессмысленно.
Они поднимаются к почтамту, прекрасному, как затерянный дворец халифа, с его девственной белизной, на которой выделяются три огромные двери. Минуют сад часов в цвету, где на скамейках спят чернокожие молодые люди, подложив под головы узелки, потом здание министерства внутренних дел, строгости которого не убавил даже стройный ряд ослепительно зеленых пальм. Улицы запружены живой гомонящей толпой. Наима то и дело останавливается, чтобы не налететь на прохожих, а в нескольких шагах от нее Ифрен как будто инстинктивно знает, в каком направлении перемещаться, избегая встречных тел, и ему-то замедлять шаги нет нужды. Она идет вслед за ним по Алжиру как старая китаянка — мелкими шажками.
Они свернули с широких проспектов на улицы, которые изгибаются под странными углами. За первыми рядами колоссальных сверкающих зданий город носит былое великолепие как старый потрепанный костюм. Здания обшарпаны, грубо утыканы телевизионными антеннами, и каждое по отдельности Наима наверняка сочла бы безобразным. Но при всем их упадке они возвышаются над морем и над закругленной бухтой, а летящие ступеньки внезапно открывают панорамный вид, красота которого превышает все построенное человеком и лучами отсвечивает от каждого дома.
Шелест арабской речи окружает Наиму, он знаком ее слуху, но смысла уловить она не может. Ни дни, проведенные с Йемой в языковой среде, ни часы, потраченные за школьным учебником, не позволяют ей понять, что говорится на алжирских улицах. Она узнает звуки, как узнавала в детстве пение птички, которая свила гнездо у окна ее комнаты, но они ничего ей не говорят. Она пытается сосредоточиться и вычленить слова из потока фраз. Смысл мучительно ищет путь к ее мозгу и угасает, не дойдя до конца. Невнятные останки звуков ничего больше не значат. Разговоры, надписи на рекламных щитах — все это обращено не к ней. Ничего до нее не доходит, кроме редких французских слов, вдруг выскакивающих из быстрой арабской речи и буквально бьющих ее по ушам.
— Тебе надо поменять деньги? — спрашивает Ифрен.
При мысли о пачке банкнот в ее бумажнике Наима нервничает. Обычно она не носит с собой наличных. Ей нравится мысль, что карманник, укравший ее кошелек — а объявления в парижском метро часто предупреждают о такой опасности, — мало чем поживится.
Ифрен ведет ее по людным улочкам рынка, где фрукты и овощи под солнцем, припекающим все жарче, источают сладковатый запах гниения. Повсюду, стоя за прилавками или сидя на перевернутых ведрах, мужчины курят, резкими движениями поднося сигареты ко рту. Они ворочают ящики одной рукой, продолжая затягиваться, или зажимают тлеющий окурок в зубах, чтобы освободить руки, и вынуждены при этом щурить глаза от дыма. Пепел сыплется на фрукты и овощи, в тазы, где на полурастаявшем льду разложены дары моря, в бочонки с маленькими клейкими кальмарами, и окурки плавают на поверхности серой воды.
Наиме тоже хочется закурить, но, когда она сует руку в сумку за пачкой сигарет, Ифрен с неодобрительной миной останавливает ее:
— Не здесь, не на улице.
— Я не имею права курить?
— Дело не в праве. Никто тебе не запрещает. Но косые взгляды, замечания…
— Мне на них плевать, — легкомысленно отвечает Наима, пожав плечами.
Она напускает на себя пресыщенный вид, мол, мы и не такое видали, и тут же сознает, что подражает Соль в ее прошлом, изобилующем опасными путешествиями.
— Ты уверена? — спрашивает Ифрен с задумчивой улыбкой. — Ты знаешь, что это такое — чувствовать, как вся улица тебя ненавидит? Как любой, представься ему случай, дал бы тебе пощечину? Хочешь попробовать?
Наима прячет пачку «Кэмела» на дно сумки.
— Подожди, вот приедем в Тизи, там к женщинам относятся немного иначе.
Под рынком, в глубинах площади, есть торговая галерея, но помещения для современных бутиков почти все пусты — слишком дорого для большинства торговцев, которые продолжают продавать свой товар на улице, на коробках и ящиках. Ифрен ведет ее в один из открытых магазинов, бутик кожи со светящимися стенами. Хозяин, думает Наима, точь-в-точь визирь из мультфильмов — бородка острая, а под угольно-черными бровями усталые газельи глаза.
— Дай ему твои евро, — велит Ифрен. — У него лучший обменный курс во всем Алжире.
Банкноты в ее бумажнике сменяются новой пачкой, теперь на них изображены слоны, буйволы, антилопы и старинные корабли с надутыми ветром парусами. Наима ищет картинки, нарисованные Иссиахемом, о которых говорил Лалла, но те банкноты, наверно, больше не в ходу. Она испытывает короткое и острое разочарование, которое еще не раз посетит ее во время этого путешествия, при мысли, что Алжир, развиваясь и модернизируясь, за истекшие десятилетия избавился от того, что для нее, Наимы, представляло важную веху, один из редких ориентиров, почерпнутых из лаконичных рассказов.
Они встречаются с другом Ифрена на площади Эмира Абделькадера — раньше она называлась площадью маршала Бюжо. «Милк-бар» еще существует и продает прямо из настежь распахнутых огромных окон мороженое и содовую. Статуи же французского маршала, губернатора Алжира с 1840 по 1847 год, прославившегося своими небанальными методами ведения войны, — он, например, окуривал дымом сотни укрывшихся в пещерах простых крестьян, чтобы те умерли от удушья, — больше нет. Ее вернули на родину в 1962-м и много позже установили в маленьком городке в Дордони. Строгая скульптура Бюжо с рукой на сердце уступила место конной статуе Абделькадера, держащего саблю наголо. Эмир, с которым французский маршал воевал почти десять лет и вынудил его сдаться, из побежденного в момент провозглашения независимости превратился в героя, и на привинченной под статуей табличке он называется «гуманистом, философом и отцом-основателем алжирского государства». Наима рассеянно читает эту надпись, ее внимание сосредоточено на облепленном скотчем автомобиле, багажник которого открывает Ифрен. Алжир для нее — лишь вступление, как те зоны между аэропортом и центром зарубежных столиц, на которые смотришь с заднего сиденья такси, смутно пытаясь угадать, а как же выглядит скрытая за ними страна. Знай Наима, что в конце лета 1956-го ее дед был здесь, всего в нескольких метрах от места, где стоит она сейчас, под дождем из стекла, гипса и крови, — наверно, с жадностью всматривалась бы в площадь, представляя на месте задевающих ее прохожих знакомые лица, и попросила бы у Ифрена несколько лишних минут, чтобы попытаться вообразить тогдашний грохот и страх. Но Наима знает так мало, что ей не терпится покинуть столицу, и она без сожаления садится в старую машину.
Когда они медленно выезжают из города на восток, Ифрен предлагает ей посмотреть фотографии его произведений. Она видит стены комиссариатов, мэрий, помещений политических партий, покрытые огромными лицами и берберскими символами. Дальше — фасады роскошных вилл, на которых нарисованы зыбкие тени, корчащиеся и кричащие между линиями тьмы. У Ифрена нет дядиной точности, думает она, просматривая картинки, но он явно лучше себя чувствует в большом формате. Его гигантские картины берут город в полон, заставляя забыть о слабости штриха. От некоторых просто захватывает дух.
— Ты спрашиваешь разрешения, прежде чем начать фреску? — интересуется она.
— Конечно нет, — улыбаясь, отвечает Ифрен. — Они просто появляются. И очень часто их стирают на следующий же день. Я не могу их подписать, не могу их показать, я, можно сказать, художник без картин.
book-ads2