Часть 33 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он, улыбаясь, качает головой:
— Не думаю, что я там нужен.
— Откуда тебе знать?
— Страна, которая тебя прогнала, больше не твоя страна.
— Они нас не прогоняли, Хамид. Мы сами уехали. Наши родители уехали, потому что им было страшно. Мы оказались в Пикардии… Если безопасность похожа на Пикардию, я, наверно, предпочла бы страх.
Он смеется и говорит:
— У меня это был Орн.
Она морщится и заявляет с наигранным акцентом черноногих:
— Я хочу вернуться к своим корням.
— Мои здесь, — отвечает Хамид. — Я взял их с собой. Чушь это все про корни. Ты когда-нибудь видела, чтобы дерево росло за тысячи километров от своих корней? Я вырос здесь, и мои корни здесь.
— Но ты помнишь, как там было красиво?
Она широко раскрывает глаза, словно хочет впустить все пейзажи, которые помнит, или впустить его, Хамида, чтобы он вошел в страну ее воспоминаний через два иллюминатора-глаза. И он ненадолго замечтался… Перед ним встают горы, долина, высокие травы в брызгах маков, темные деревья с кривыми стволами; он видит большой белый дом с плоской крышей, поля, полные молодых людей, которые работают вместе, а потом делят хлеб в тени раскидистого фигового дерева, под стрекот цикад, видит Анни в летнем платье, она бежит под оливами, оборачивается к нему, улыбаясь, зовет его по имени, нота взмывает на несколько секунд, растет, становится пронзительной, невыносимой, это уже множество криков, мужчины, женщины надрывают горло, и горят оливы, черные штрихи на фоне неба, запах горелой шины, горелой плоти, человек-огонь спотыкается, человек-железо падает наземь под улюлюканье, мы вернемся за тобой, за твоим отцом, мы вернемся.
— Я не могу, — говорит он. — И потом… я даже не помню языка.
Через несколько минут к Анни присоединяется группа друзей, и Хамид быстро уходит. Он покидает бар с чувством, что совершенно пьян, пьян от стакана пива и годов воспоминаний, взрывающихся в его мозгу.
В следующие месяцы он будет получать от Анни открытки, сначала из Алжира, потом из Митиджи [73], первые восторженные, следующие все сдержаннее.
На одну из них он ответит, сообщив Анни, что станет отцом. Кларисса беременна.
На эхографии они узнают, что будет девочка, и, покидая больницу, Кларисса не смеет признаться, что разочарована: ей хотелось, чтобы ее ребенок был копией Хамида в миниатюре. Девочка интересует ее меньше, она слишком хорошо знает себя и представляет себе малышку как вторую Клариссу, которая повторит ее развитие. Хамид же ликует. До сих пор он не хотел этого признавать, но теперь знает: было бы слишком сложно растить мальчика, передавать независимые ценности системы, как передавали ему, не думать о роли старшего сына, которую ему вдолбили с младенчества, не делать все с оглядкой на свое детство, зная, что получится по большей части наоборот. Девочка — другое дело. В его семье, в горных деревнях отцы ими не занимаются. Так что все на его усмотрение.
Узнав новость по телефону, Йема поздравляет Клариссу и желает, чтобы следующим был мальчик. Ее желание никогда не исполнится: Кларисса будет рожать только девочек, четырех дочерей — насмешка природы над патриархальными традициями.
Вскоре Кларисса, Хамид и маленькая Мирием уедут из Парижа и поселятся в деревне. Там родятся Полина, Наима и Аглая. Такая разноголосица четырех имен — это еще что по сравнению с тем, как причудливо распорядилась природа их генами; это не перестает удивлять родителей, ибо у Мирием и Полины волосы пепельные и курчавые, у Наимы черные глаза и черная шевелюра, Аглая унаследовала африканские кудри отца и умелые руки матери, нос у Мирием ничей, Полине следовало бы родиться мальчиком, Аглая болтушка, а Наима лунатик, все они еще в детстве попросили Йему научить их родному языку, но забавно коверкают арабский с единственной целью насмешить, Полина будет утверждать сестрам, что ее удочерили — из-за родинки, которая у нее одной красуется в уголке рта, — и придумает себе русскую семью, а Наима с годами станет точным портретом матери, только написанным не теми красками. Хамид и Кларисса будут смотреть, как они растут, такие разные, и подбадривать их веселые и робкие шаги. И поскольку с этого дня они станут родителями, то есть фигурами незыблемыми, всецело поглощенными постоянным вниманием, какого требуют дети, — то Наима и помыслить не может, что у них есть еще история, которую можно рассказать. Когда их дочери делали первые шаги по зеленому ковру лужайки — сами они застыли в лоне этого дома, стали своими портретами, стоп-кадрами, неизменными образами
Часть третья
Праздничный Париж
После долгих разъездов с удачей
Возвратился премудрый Улисс
Там восторг его встретил собачий
Пряха справилась с мудрой задачей
И они наконец обнялись [74].
ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР. «Песня несчастно влюбленного»
Условия еще не созданы для визитов харки, вот что я должен сказать. Это в точности то же самое, что просить француза из Сопротивления пожать руку коллаборационисту.
АБДЕЛЬ АЗИЗ БУТЕФЛИКА, Президент Алжира, 14 июня 2000 г.
• • •
Издали, если отступить, не натолкнувшись на витрину галереи или белую стену в глубине — что невозможно в такой вечер, как сегодня, вечер вернисажа, — видна только зыбкая масса черных платьев и твидовых пиджаков, антрацитовых джинсов над ботиночками на каблуках, рубашек в крупную клетку, фужеров с шампанским, полных и полупустых, со следами губной помады и без, очков в широкой оправе, тщательно подстриженных бород и белых или голубоватых экранов смартфонов. Можно разглядеть, что движение определяют две спирали, аккуратно вставленные друг в друга, одна концентрическая, другая центростремительная, — две медленно двигающиеся линии: толпа, рассматривающая картины, — и толпа, осаждающая буфет.
Еще попятившись и оставив гостей вернисажа за широкой витриной галереи, можно охватить взглядом тихую улицу 6-го округа, бутики одежды, в которых продавщицы одна за другой гасят свет, кондитерскую с уже опущенными миндально-зелеными шторами из плотного полотна, и в полумраке даже разглядеть Наиму — она, прислонившись к машине и не сводя глаз с публики в галерее, докуривает сигарету.
Здесь она работает уже почти три года. По окончании учебы сначала провела пару лет в редакции литературного журнала, где растяжимый график работы, сперва повызывав всплески адреналина, под конец вымотал ее так, как никогда прежде. И вот она уволилась и очень стыдилась своей слабости, но Соль подбадривала ее, повторяя, что Трудовой кодекс существует не зря. Несколько месяцев она сидела без работы, то в тревоге, то в апатии, а потом приземлилась здесь. Наима и не представляла, что когда-нибудь будет работать в этой галерее, которую хорошо знала. Она видела здесь много выставок, и они привели ее в восторг, особенно фотографии: голые, связанные японки Араки [75], выставляющие напоказ цветы своей вульвы и своих кимоно, величавость их надменных лиц, автопортреты Рафаэля Нила на фоне затерянных земель Исландии и работы голландца Пьерса Янссена на тему усталости — круги под глазами сняты так близко, что на фото напоминают лунные кратеры… Наима могла бы назвать добрый десяток выставок, когда пришла на собеседование с Кристофом; она так и рассыпалась в комплиментах, полных подлинного, но — она сама это сознавала — чрезмерного пыла, приводила в пример снимки с восторженной точностью, вдруг вспоминала другую серию и, мысленно приказывая себе замолчать, немедленно прекратить монолог, описывала и их тоже и повторяла, что это ее мечта работать здесь — правда, это ее мечта. Кристоф, сидя напротив, только улыбался: он уже решил, что возьмет ее. Ему понравились:
— ее аура, скажет он своим служащим, клиентам, жене;
— ее улыбка и ее грудь, скажет он друзьям.
Вот уже два года они спят вместе. Она и не помнит толком, как это началось.
Между двадцатью и двадцатью пятью годами, после первых романов, похожих на все те, что обещал ей глянец — которые она, возможно, бессознательно сама лепила похожими на них, — Наима решила, что предпочитает спать с незнакомцами. Это не значит, что со случайными. Эти мужчины всегда ей нравятся. Просто они нравятся ей с первого взгляда, и нет нужды оправдывать простую тягу взаимным и часто лживым пересказом своегоCV [76].
Иногда, подшучивая над своей семейной историей, она говорит:
— Моя бабушка вышла замуж в четырнадцать лет. Моя мать встретила отца, когда ей было восемнадцать. Должна же хоть одна женщина в этой семье жить по закону больших чисел.
В двадцать пять лет, однако, она решилась притормозить. Не то чтобы желание пошло на спад или ее вдруг настигла в какой-то форме мораль предков, но ей вдруг показалось, что ее поведение было до того заштамповано американскими сериалами — и в частности «Сексом в большом городе», — что стало нормой. Нет больше удивления в глазах мужчин, которым она после нескольких бокалов предлагает пойти к ней, и нет даже уверенности, что им этого на самом деле хочется: они идут, потому что теперь так принято, и, наверно, думают, что она приглашает их по той же причине. Ее желание опошлено или, может быть, замарано этой новой обязаловкой, распространившейся повсюду. Как будто кто-то требует от женщин (рассматриваемых как целое), чтобы они доказали, что равны мужчинам (тоже в целом), подражая сексуальному поведению последних, то есть устанавливая отношения хищник — жертва уже даже не в охоте, а в масштабной облаве. Она больше не свободна выбирать, наоборот, должна влиться в ряды тех, кто не выбирает, а хватает все, что подвернется. Наиме также неловко от осознания того факта, что, возведя женщин в ранг потребительниц секса, современное общество сделало их просто-напросто потребительницами. В барах и ресторанах, где они больше не гостьи, которым подают меню без цен, наверно, поняли это первыми: женщины платят по счету. За ними последовали продавцы секс-игрушек, косметички, предлагающие поминутную оплату (обнови твой бразильский купальник в обед, не теряй времени!), и фармацевтические лаборатории, продающие по бешеным ценам курсы лечения, призванные отсрочить менопаузу или, по крайней мере, ее побочки, чтобы «женщины» могли потреблять несколько лишних лет и секс, и его продукцию. И теперь, когда каждая афиша на парижских улицах, каждая статья в журнале призывает ее быть сексуальной хищницей и тратить на это соответствующие суммы, Наима почти потеряла вкус к приключениям на один вечер.
Последние два года она спит в основном с Кристофом. Иногда она встречается с другими мужчинами, но, как ни странно, именно связь с ним стала главной. Ему сорок лет, женат, двое детей. Наима не понимает, почему это продолжается так долго. Однажды, когда она поделилась с Элизой (Кристофа-то она по-прежнему убеждает, что никто в галерее ничего не знает), та ответила — не очень оригинально, но она была в тот день немного рассеянна, — что такие типы все одинаковы: обещают уйти от жены, но уходить и не думают. Тогда до Наимы дошло, что Кристоф никогда ей этого и не обещал. Никогда не делал вид, что их связь может перерасти во что-то большее. Она сказала себе, что прекратит это. Но не прекратила. Она не знает, влюблена ли в него или ею движет только желание, чтобы он в конце концов влюбился в нее, эго ли борется, решив взять этого мужчину измором, или бьется сердце. Может быть, и то и другое.
Наима знает, что ведет себя в этом плане как многие другие: не желает не иметь права хоть на что-нибудь. За свою жизнь она толкала много дверей только для того, чтобы убедиться, что они открыты, это были и двери учреждений, и двери спален. Она боялась, что школы, галереи, музеи, фонды ей откажут, и точно так же боялась, что мужчины — выходцы из более высокой культурной среды не увидят в ней женщины. И так же, как принцип квоты ей претит, потому что обесценивает ее работу, она не считает себя принятой в их круг, когда думает, что для этих мужчин является лишь экзотикой. Так она и живет, с тоской и тревогой. Спит с мужчинами в ожидании знака, что они ее презирают, а найдя такой знак, презирает их в ответ. Именно презрение сгубило ее последние романы.
Йема сказала ей однажды:
— Я никогда не увижу тебя замужней женщиной, если так будет продолжаться. Найди хорошего человека. Это самое главное. Такого, чтобы не позволял тебе убиваться домашним хозяйством.
— Мне нужен такой, который бы меня понимал, Йема, — рассмеялась Наима, сжимая в руках стакан с горячим чаем.
— Это все равно что искать корни тумана…
Когда одна из ее кузин сообщила ей, что выходит замуж за алжирца из Драа-эль-Мизана, Наима поняла, что у нее никогда не было отношений — сексуальных или иных — с магрибинцем. Хуже того: ни один ее никогда не привлекал. Она задумалась, не развился ли в ней своеобразный расизм, свойственный потомкам иммигрантов: она не может представить себе связь с уроженцем тех же мест, что и ее семья. Это противоречило бы логике интеграции, которая еще и, только более скрытно, является логикой восхождения по социальной лестнице и требует заводить потомство с представителями доминирующего большинства как доказательство своего успеха. Этим сомнением она никогда ни с кем не делилась. И если кто-нибудь когда-нибудь предположит, что она может быть расисткой, она с гневом ответит — ввернув пару арабских слов, — что это невозможно, только не она, нет, с ее-то двойной культурой.
Двойная культура, как же. В десять лет она пекла с бабушкой печенье макруд. И она умеет говорить: спасибо, я тебя люблю, ты красивая, как дела — и практически обязательный ответ: спасибо, слава Аллаху, хорошо, — уйди, не понимаю, ешь, пей, ты воняешь, книга, собака, дверь. На этом все, хоть она и не хочет этого признать.
— Иногда ты такая же дура, как мои ученики, — сказал ей Ромен. — Я целыми днями только это и слышу: «М’сье, я не могу быть расисткой, я черная!», «Я не могу быть расистом, я араб!» При этом они издеваются над азиатами, христианами, цыганами… Но убеждены, что вакцинированы против расизма своим цветом кожи, и вообще, этой болезнью болеют только другие.
— Пошел ты на хрен, руми, — ответила ему Наима с широкой улыбкой.
Как обычно, они поссорились, а закончили вечер заверениями во взаимной любви. С первых лет в Париже Наима создала вокруг себя новую семью, которой всегда была верна, а Ромен и Соль — ее незыблемые столпы. В этом, думает Кларисса, хоть и никогда об этом не говорит, дочь до ужаса похожа на своего отца: она унаследовала его потребность все создавать заново, чтобы чувствовать, что живет полной жизнью. И Кларисса вздыхает, потому что выбор Хамида сделал ее центром всего, а выбор Наимы так же неотвратимо удалил мать из центра ее жизни.
Со своими друзьями Наима разработала теорию, согласно которой люди делятся на два племени, племя Грусти и племя Гнева, — и пусть им не говорят, что есть на свете счастливые люди, это не в счет: только когда счастье кончается, их можно распознать, увидеть их истинную суть. Настанет момент, когда каждый рухнет, надо только немного подождать. Бывают дни, когда вам кажется, что все хорошо, — думает Наима, или Ромен, или Соль, — а потом нагнетесь и видите, что шнурок развязался. И вдруг ощущение счастья исчезает, улыбка обваливается, как здание от взрыва: обрушивается, как многоэтажный дом. Вообще-то, вы только этого и ждали, шнурка, пустячной мелочи. Каждому втайне хочется быть злым или несчастным. Это добавляет интереса.
Ромен из семейства Грусти. Соль, как и Наима, дочь Гнева. Они живут вместе много лет, и поначалу случались трудные моменты, гнев восставал против гнева. Иногда они не разговаривали неделями, в квартире словно вырастала Берлинская стена. Но в конце концов одна из них непременно сдавалась. Они устраивали международное перемирие и, чтобы отметить событие, пили водку из горлышка. Теперь, когда журналистская карьера Соль так часто держит ее вдали от дома, между ними больше нет этих эпических ссор.
Наима никогда не понимала, откуда берется ярость Соль. Подруга мало говорит о своих родителях, но, кажется, она сбежала из дома, а не просто уехала учиться. Соль защищает свою независимость так, что можно подумать, будто она помогла ей пережить страшную юность, будто эта независимость — старый швейцарский ножик, который всегда был с нею и не раз спасал в беде. Когда Наима познакомилась с ее семьей, она не увидела ничего, что оправдывало бы поведение Соль, и была озадачена. Ее родители очаровательны, младшая сестренка — воплощенная Златовласка, дом открытый и дружелюбный. Невозможно докопаться до источника ее гнева.
— А твой откуда берется?
book-ads2