Часть 18 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
• • •
Ривезальт в постоянном движении. Прибытие, отбытие. Сложение, вычитание. Некоторые, кажется, покидают лагерь, не успев попасть в него. Это в большинстве своем военные, оставшиеся во французской армии, которые могут быстро получить приказ об откомандировании, или гражданские, чьи родные уже обосновались во Франции, — им есть куда ехать. Остальные же пребывают в подвешенном состоянии. В окружении прибытий и отбытий со всех сторон голова у них пошла кругом. Идут недели, месяцы, людей и семьи сортируют, распределяют и перераспределяют. Разлучают соседей, друзей, близких, которые встретились здесь, и эта неожиданная скученность стала для них изрядным утешением. Они списывают новые горести на злую судьбу, на жестокий случай или на потребности рынка труда, который плохо знают. Никто не объяснит им, что Служба французских мусульман, приданная новому Министерству по делам репатриантов, порекомендовала «ни в коем случае не помещать на поселения семьи одного происхождения», так как это «неизбежно приводит при возникновении трудностей к сплочению членов этой семьи и тем самым к росту ее сопротивления в случае применения дисциплинарных мер». Применяется принцип, который одни приписывают Древней Греции, а другие римскому Сенату, принцип, который с легкой руки Макиавелли приобрел популярность и вошел в поговорку: «Разделяй и властвуй». Одних отправляют на север, где их ждут разверстые пасти шахт. Это обычно крепкие широкоплечие парни, мускулы без языка. Другие рассыпаются созвездиями по сотням поселений, созданным Министерством лесного хозяйства для генерации рабочих мест. Иных отправляют на запад, в Ланды, там их ждет не работа, а новый лагерь, Биас, где они сменяют французов из Индокитая, в свою очередь отправленных в другой лагерь, — это танцы проигравших в колониальных войнах. Глядя на тех, кто садится в эти грузовики, остающимся в Ривезальте легко понять, что туда везут умирать стариков и инвалидов.
Али и его семью долгие месяцы никуда не отправляют. Хамиду стыдно, что никому не нужны руки его отца — они, всегда видевшиеся ему воплощением грубой силы, теперь висят, дряблые и бесполезные. Семья решается обустроить свою палатку здесь, в Ривезальте, пока не началась настоящая жизнь.
Прибив растянутые мусорные мешки к деревянным рамам, они соорудили дверь. Назавтра их примеру последовали другие семьи. В лагере пошло поветрие, что-то вроде моды — надо бы когда-нибудь проанализировать, как и почему так бывает: мода появляется даже в крайней нужде, когда вдруг кто-то захотел стать бедным на особицу, и тут все кидаются ему подражать. При каждом порыве ветра надо бежать за этой подвижной дверью несколько кварталов. Но семьи делают такую и себе, терпеливо, старательно. Дверь создает у них иллюзию личного пространства внутри палатки, принадлежащего только им, они могут открыть или закрыть свое жилище, они его хозяева.
Ниже в лагере есть так называемый квартал холостяков, в который Али запрещает ходить своим детям. Это горькое имя для мужчин, собранных там, ведь многие из них на самом деле не холостяки. Некоторые вдовцы, другим не удалось взять с собой семьи. Им сказали: они приедут к тебе позже, документы есть только у тебя. Сказали: уезжай первым, а все что нужно сделаешь во Франции. Но потом был только хаос, как по эту, так и по ту сторону моря: французская администрация противилась воссоединению семей, алжирское правительство отказывало семьям харки в праве выезда с территории, дома были разграблены мстителями и покидались в спешке, письма возвращались с пометкой «адресат выбыл», и как узнать, куда писать, где скрывается жена, кто из близких ее приютил… На этом участке лагеря то и дело вспыхивают драки, без повода, только чтобы почувствовать, как разбивается кулак о скулы, в надежде, что смутное, но постоянное ощущение кошмара наконец рассеется, стычки без гнева и без радости. Хамид, однако, не слушается приказов отца и любит туда ходить. Он привязался к одному старику, чье лицо напоминает ему лицо с картинки из комиксов, принесенных добровольцами из ассоциации «Католическая помощь», или из Международного экуменического центра, или из Красного Креста — он их не различает, их представители все на одно лицо с их влажными и ласковыми улыбками. Хамид смотрит картинки, и его воображение восполняет диалоги в пузырях, которые он не может прочесть. Индийский факир, помогающий Мэдрейку Волшебнику в одном из выпусков, говорит в точности как старик из квартала холостяков. Печаль звучит в голосе, удерживая его на низких частотах, из самого нутра. И даже если пузырь совсем маленький, Хамид сочиняет целую историю:
— Однажды ночью, говорит старый факир, в мою дверь постучался отряд муджахидов. Я открыл и дал им поесть. Они спросили, есть ли у меня собака, и я сказал, что есть. Придется ее убить, сказали они. Сначала я засмеялся: зачем убивать моего пса? Ты думаешь, он продался Франции? Могу поручиться, что нет. Они объяснили мне, что собаки лают каждый раз, когда проходят их бойцы, и так выдают их французам. Только не мой пес, ответил я, мой дрессированный. Ты что-нибудь слышал, когда вы вошли? Ничегошеньки. Все равно, сказали они, придется его убить. Нельзя, ответил я, я святой человек, моя вера запрещает насилие. Они спросили: ты отшельник? И не успел я ответить, как оттолкнули тарелки, сказав, что, мол, жалеют, что преломили со мной хлеб. Я думал, они уйдут, но они дали мне палку и сказали: бей. Я ответил: нет. Они рассердились. Говорят: собака или ты. Мне надо было сказать, мол, я. Не знаю, о чем я думал. Думал, наверно, что все само собой уладится. Знай я, что жизнь после — это лагерь, что завтра могила, сказал бы: бейте, разбейте мою голову, братья, и дайте мне умереть здесь, на моей земле, в моей зауйя [44], рядом с моим шейхом. Я испугался, я был трусом, я ударил пса. С ума сойти, до чего они живучие, псы, он не хотел умирать, крепко держался за жизнь. И ревел, как любое другое животное, когда страдает, когда умирает, выл, как стая сов, и я видел по его добрым собачьим глазам, что он не понимает, почему я это делаю. Под конец, видя, что дело слишком затянулось, они перерезали ему горло. И сказали: в следующий раз слушайся сразу, или конец придет тебе.
— Я отомщу за тебя, — пообещал Мэдрейк, колыхнув своей шелковистой накидкой, — и за тебя, и за твою собаку.
Когда снова раздавали одежду, Кадеру досталась ярко-красная пижама, которая — в кои-то веки — пришлась ему точно впору. Это бумазейный комбинезончик с застежкой спереди от паха до горла, украшенный сзади, на уровне копчика, шерстяным помпоном. Не столько одежда для сна, сколько маскарадный костюм зайчика или какого-то сказочного зверька.
Как только Кадер ее надел, пижама стала его любимой одеждой, и снимать ее он отказывается. Он носит ее каждый день, а на ночь прячет как может, чтобы с легкой руки Йемы она не исчезла в унылой куче грязного белья. Среди палаток и бараков тусклой военной окраски Кадер-красный-зайчик в своей пижамке разбрасывает искры смеха. На голову он натягивает великоватую ему вязаную шапку — она почти закрывает глаза, зато держит в тепле его наголо бритую голову — из соображений гигиены всем детям при поступлении в лагерь пришлось остричься. На ногах у него резиновые сапоги, они ему чуть тесноваты, и он не может снять их сам. В такой экипировке Кадер носится по лагерю. Он перепрыгивает через лужи и грязь, сворачивает под прямым углом из аллеи в аллею, имитируя скрип тормозов (тормоза у зайчика?), похрустывают под его сапогами доски и дощечки, единственные сухие дорожки в лагере, а для него — мостики над устрашающей бездной. Картонки он дырявит пяткой. Иногда оступается, поскальзывается на мостике, и сапог тонет в луже (а вдруг там крокодил!), взметнув сноп бурых брызг, которые ложатся пятнами на шерстку волшебного зайчика.
К вечеру красный комочек весь перемазан, и Йема с трудом отмывает его в тазу (душа в лагере все еще нет, но скоро, скоро, обещают им). Когда она снимает с него алый мех, малыш извивается и протестует, зайчик хочет, чтобы его мыли прямо в шубке, он ведь с ней никогда не расстается.
— Кадер, не мешай Йеме, — сердится Хамид.
Он завидует его детству, на нем будто нет никаких следов войны. Детству, полному сказочных зайчиков и приключений на мостиках. Далила не такая. Ей исполнилось восемь лет, и она больше похожа на Хамида: война заволокла их глаза тьмой и разом вырвала из детства. Хамид мечтает туда вернуться: для него оставленные позади земли — это значит скорее беспечность, нежели Алжир. Он старается вволю фантазировать — все его фантазии похожи на розовое суфле, — да так, словно хочет отторгнуть от себя весь внешний мир. Что почти удастся ему, когда он встретит Клариссу — но это случится через десять лет. Пока же, в лагере Ривезальт, ни Мэдрейк, ни Тарзан не могут помешать внешним раздражителям стучаться в двери его мира.
В начале ноября 1962 года грузовики привозят пополнение, там множество калек. Среди них, с обвязанной грязным бинтом головой, Мессауд, брат Йемы. Хамид первым узнал под раной знакомое лицо, возникшее из канувших в прошлое гор. Вскрикнув от радости, он бросается на шею дяде. Следом его обнимает Али — коротко, по-мужски. Йема не в силах так быстро. Она рассматривает брата, гладит, плачет у него на плече, говорит:
— Как ты похудел…
— Но хоть цел, — отвечает Мессауд.
Он вкратце рассказывает, что в августе, после того как он отвез Йему и детей в Тефешун, его арестовал ФНО. После двух месяцев в заключении он бежал (как Мэдрейк! — возбужденно думает Хамид).
— Охранник дал мне бежать, — поправляет его дядя. — Он сказал: завтра тебя казнят, но, боюсь, сегодня вечером я так устану, что забуду запереть дверь… Я убежал и шел два дня. Кузены в столице меня спрятали.
Дальнейшее (пароход, поезд, грузовик, лагерь) все знают. Об этом даже не говорят, и это опущенное путешествие, повторяющееся в речах вновь прибывших, создает впечатление, что Алжир и Ривезальт — города-соседи, как будто между ними и моря никакого нет. Мессауду дают место в переполненной палатке, чтобы ему не пришлось селиться в квартале холостяков, и вечер становится праздником. Али и Йема хотят разделить с ним все немногое, что у них есть. Его осыпают добром — пуловеры, разрозненные ботинки, банка сардин, кусочки сахара… Мессауд смеется и отстраняет протянутые дары, раз, другой, потом принимает. Даже здесь он должен повиноваться неписаным законам деревни: от подарка не отказываются. Надо только подумать, чем сам сможешь одарить позже. Чувство благодарности связывает такими же узами, как любые другие, а здесь, может быть, других и вовсе не осталось.
— Завтра я научу тебя всему, что нужно знать, чтобы выжить в лагере, — говорит Али.
И с этим простым обещанием отчасти вновь обретает свою ауру патриарха, главы, частичку той уверенности в себе, какая была у него когда-то, там, в горах. В глазах Хамида он как будто сразу стал выше ростом в тесной палатке, он снова горец.
Уложив детей, взрослые пьют чай, приготовленный Йемой на старенькой спиртовке, и шепот их становится грустным.
— Я видел, как горят оливы, — говорит Мессауд.
Он проверяет, спят ли дети (Хамид крепко зажмуривается, притворяясь спящим), и показывает шрамы на запястьях, оставленные колючей проволокой самодельных наручников, укусы которых он терпел много недель.
Вновь прибывшие, как Мессауд, принесли новости с родины, облекающие в слова потаенные страхи. Они служат информационными бюллетенями тем, кто давно заключен здесь. Население бараков кучкуется вокруг того или иного человека, едва узнав, из какой он деревни или города.
— Ты не в курсе, что случилось с моим братом, Талеб?
— А Малика, ты должен ее знать, у нее была маленькая ферма на самом краю деревни, у перекрестка дорог. Не знаешь, что с ней?
— А дом еще стоит?
— Что они сделали с моим отцом?
Иногда звучат ответы, которые исцеляют:
— Я его видел, все хорошо.
Другие вызывают стоны:
— Его отправили на тунисскую границу, на разминирование.
(Это одна из кар, придуманных ФНО для предателей: разминировать голыми руками границы, которые французы буквально нашпиговали минами.)
А иногда к старым вопросам лишь добавляются новые.
• • •
Хамид весь вытянулся — от кончиков ног до пальцев руки, которая силится вырасти на несколько сантиметров, чтобы достать до яблока, он хочет дотянуться до своего десерта, пока его не выкинули из очереди. Если он создаст затор, его вытолкают, бедром, плечом, а то и просто подхватят под мышки и отставят подальше, как ребенка, а он ребенок и есть, как будто малорослый не бывает голодным, как будто пустое брюхо не пусто, если оно в маленьком тельце. Он ненавидит раздачу пищи, когда ему надо добыть еду не только себе, но и Кадеру и Далиле, которых мать поручает ему. Он старший брат, отвечает за младших и не может оплошать. Рука вытягивается еще на полсантиметра, и он чувствует под пальцами гладкий бок яблока. Увы — вместо того, чтобы схватить, он лишь отталкивает его.
— Держи, сынок.
Мужчина с очень смуглой кожей — почти негр, как зовет их Йема, которая за полвека во Франции так и не научится произносить слово хель (черный) без неодобрительной гримаски, — берет его за руку, раскрывает ладонь и кладет в нее яблоко.
— Хочешь еще одно?
Стоящий за длинным раздаточным столом молодой военный протестует: полагается по одному на каждого. Смуглый бросает на него такой взгляд, что тот мгновенно замолкает. Слова застряли в горле, он даже не успел осознать, что перестал говорить. Рука смуглого берет второе яблоко, потом третье, и никто не возражает. Он уводит Хамида от очереди и усаживает поодаль на чахлый газончик.
— Пока они будут думать, что подают нам милостыню, мы ничего не добьемся, — говорит он мальчику, или самому себе, или воображаемому собеседнику, а кому — Хамид может только догадываться. — То, что они нам дают, наше по праву. Надо, чтобы они это поняли. И мы тоже, мы должны быть в этом убеждены.
Хамид кусает яблоко и кивает.
— Сколько тебе лет, малыш?
— Я родился в год бобов, — отвечает Хамид.
Так он ответил в последний раз. Французов этот ответ не устраивает. Очень скоро он станет цифрами сообщать возраст, высчитанный исходя из даты рождения, хотя ничто не доказывает, что она верна, а не была вымышлена целиком и полностью, когда составлялись бумаги, сделавшие возможным бегство. Однако, пусть даже эта дата выдумана, возраст, который она позволяет назвать, больше нравится руми, чем истинная правда, которой они не понимают (в год чего?), и поэтому Хамид вскоре научится ее замалчивать.
Он радостно грызет яблоко, хотя мякоть у него мучнистая, подпорченная. Быстро доходит до сердцевины и вращает огрызок во рту, чтобы отделить малейшие кусочки мякоти, работая зубами и языком. Выплевывает только семечки и волокна. Смуглый смотрит на него, улыбаясь.
Хамид не понимает, почему Йема вдруг бросается к нему с криком, почему тащит его за ухо в палатку, охваченная гневом и страхом, дает ему пощечину, просит прощения, снова бьет, целует, трясет. Он не противится, ошарашенный, только мотаются во все стороны руки, ноги, голова. Далила принимается визжать, монотонно, на одной ноте, сперва с трудом повышая высоту крика, она держит эту ноту долго, чисто, это — сигнал тревоги тела-машины: когда девочка так визжит, она уже не ребенок, она — система выживания.
— Ты знаешь, кто этот человек? — спрашивает Йема Хамида, продолжая его трясти. — Знаешь?
Хамид уже отбивается, трясет головой, он ничего не знает, кроме того, что человек дал ему яблоко, — тут он понимает, что два других, которые он нес брату и сестре, выпали у него из кармана. Он хочет бежать на их поиски, но не может вырваться из рук матери.
— Никогда больше не подходи к нему! Слышишь?
— Но почему? — хнычет мальчик.
— Это не человек. Это пантера. Демон.
— Что он сделал?
— Все. Он сделал все, что бывает в кошмарах. Он из коммандо «Жорж» [45].
Три года назад демон, о котором говорит Йема, стоял в строю среди братьев по оружию и получал награду из рук генерала де Голля. Эту новость показали по всем каналам. Его уверяли, что он герой. Ему говорили, что он нужен Франции, что Франция скоро одержит победу и все прочее, что говорят во время войны, любой войны, тем, кто рискует головой. Слишком много раз произнесенные слова потускнели, однако демон еще верил в них. Он с энтузиазмом пожимал руки. Его благодарили, полунамеком, за готовность убивать и пытать, потому что коммандо «Жорж», несмотря на девиз «Изгнать нищету», изгонял-то в основном людей, которые в ней жили.
Сегодня недолгий герой тележурнала 1959 года сидит за колючей проволокой. Конечно, Алжир его ненавидит, конечно, Франция его не знает — он этого ожидал, с тех пор как его коммандо разоружили в марте. Удивляет его другое — что даже здесь все его боятся, избегают и презирают. В Ривезальте существует иерархия преступления, исключающая его из общей жизни. В лагерном обществе, как и в Алжире, выход из войны означает, что есть счеты, которые надо свести, и в застойной жизни Ривезальта у репатриантов было время их детально изучить. Большинство тех, кто здесь, всё отрицают, они не предавали, не причиняли зла и мечтают о шансе объясниться с Алжиром, сказать слово в свою защиту. Я не убивал, я не пытал, в чем меня, собственно, обвиняют? Иногда между собой они разыгрывают эти воображаемые процессы. Будь ты Бен Белла [46], говорят они, я бы тебе все объяснил. И даже если собеседник уже знает историю, они рассказывают ее снова, выносят на суд, надеясь на милость — и милость почти всегда следует. А вот если заговорят члены коммандо «Жорж», неизбежно последует приговор, так что тут даже и рисковать нечем. Они слишком публично творили зло, чтобы потом защищаться или ссылаться на смягчающие обстоятельства, — они причинили зло по телевидению и сами вырыли себе могилу. После трех десятков выданных медалей и около четырех сотен цитат французские власти отказали им в репатриации. Те, кому удалось бежать нелегально, дорого за это заплатили — даже здесь это не секрет. Многих из них ФНО удалось прибрать к рукам. Лейтенанта, возглавлявшего коммандо, летом сварили заживо. Эта сцена кажется вышедшей из старых фильмов про Тарзана, комиксов «Тинтин в Конго» или из первой трилогии «Звездных войн»: связанный по рукам и ногам человек в гигантском котле, под которым потрескивает огонь, а вокруг толпа улюлюкает в злобной радости. Признанный предателем из предателей и преступником из преступников, лейтенант заслуживал самой мучительной смерти. Решение о способе его казни далось — я думаю — нелегко: разных видов смертей наслучалось столько, что сравнить и исследовать никому не пришло бы в голову. Я не знаю, кто предложил его сварить — это оригинально.
— С этими людьми не разговаривают, — втолковывает Йема Хамиду и остальным детям. — К ним даже близко не подходят. Ясно?
Французы, охраняющие лагерь, не понимают, почему в нем столько дерутся. Одни охотно ссылаются на привычки арабов, другие говорят: это у них крыша поехала из-за отрыва от корней. Есть и такие, что указывают на недостатки временного города. Они как будто не видят, что заперли тут вместе людей, не имеющих общей цели. Для Йемы член коммандо «Жорж» — монстр. Для Али сторонник Мессали Хаджа — фашист арабского мира. Для поборников независимости, соперников ФНО, как и для старой офранцуженной элиты, Али — эгоист и деревенщина и так далее. Антагонизмы подогреваются постоянной близостью, на которую обрекает жизнь в лагере. За оскорблениями дело не станет, за кулаками тоже, реже в ход идут ножи, но случается и такое: лезвие — бог весть откуда взявшееся — вдруг блеснет в занесенной руке.
Администрация нашла в широкомасштабной раздаче нейролептиков быстрый и эффективный ответ на гнев, то и дело вспыхивающий в аллеях. Тех, кому лекарства нипочем, помещают в психиатрическую больницу. Хамид привыкает к присутствию больших белых тушек машин скорой помощи, припаркованных между бараками. Иногда он видит, как из них выводят странных существ, с пустыми глазами, с перекошенными дряблыми лицами, с зашитыми головами, похожих (отдаленно, очень отдаленно) на людей. О них говорят шепотом, что они слишком много кричали, мешали другим, и тубиб — доктор о них позаботился. Во имя спокойствия и порядка их отправили — лекарствами или лоботомией — туда, где растут корни тумана. Они никогда не вернутся.
Отделенные от неба и от земли слишком тонкими слоями, семьи в Ривезальте всецело зависят от погоды. В конце осени на лагерь обрушились проливные дожди. Капли стучат и стучат по полотну палатки с оглушительным грохотом. В первую ночь ливня Хамид не различает звуков, и непрерывные шквалы с небес пугают его.
— Пусть опустошат хоть все свои автоматы, — успокаивает его Мэдрейк, стоит мальчику провалиться в сон, — в меня они не попадут.
book-ads2