Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я без понятия, — ответил Дорошенко, — но ее уважают… Когда вы леску после заброса выбираете, она по воде врастопырку прыгает, будто хочет взлететь, но не может, потому что ее вода не отпускает, но она и не тонет в воде, потому что так хитро устроена… — Ладно, беру, — перебил я Дорошенко. В ожидании, когда он выставит мне счет, я вновь уставился в окно. Корова забрела за дубы и вся скрылась в их тени. Ветер взрыхлил траву на лугу, вмиг потемневшую под быстрой тучей. Что-то тревожное шевельнулось во мне, и я припомнил: Дорошенко был последним, кто, по его словам, как раз отсюда, из своей лавки, видел пропавших мальчиков. И я увидел словно бы со стороны, как он стоял на моем месте, подобно мне, уставившись в окно, — глядел на пыльный луг и видел: двое на одном велосипеде катят по пояс в траве по лугу, скрываются в тени дубов, потом, едва мелькнув, навеки растворяются в лесной тени… — Готово, — объявил мне Дорошенко. Я рассчитался с ним, забрал коробку со снастями и вышел на дорогу. Ветер утих, тучи ушли, но было холодно. Передо мной по кругу разворачивалась маршрутка, увозя в Киев новых пассажиров. Прибывшие на ней, сбившись тесной маленькой толпой, направились краем шоссе в Борисовку. Многих из них я знал: Агапа Цвяха, например, — однажды он чинил на базе отопление; Машу Палий, она студентка — Авель, приятельствуя с Палиями, оплатил репетиторов перед ее поступлением в КПИ… Знал я и старуху Киру с ее вечным солдатским мешком на горбатой спине — в нем угадывался остаток картошки, не распроданной Кирой на базаре возле станции метро «Левобережная»… Когда-то, как мне говорили, Кира каждый Божий день шла поутру в Киев с полным мешком картошки на тогда еще прямой спине и возвращалась пешком к вечеру. Старая, горбатая, она ездит теперь на маршрутке и возвращается на ней уже к обеду. Кира шла на своих крепких коротких ногах впереди всех остальных. Были в этой маленькой толпе и незнакомые мне люди. Один из них ничем не выделялся, но задержал мое внимание. Он потихоньку отставал от остальных — не оттого, что торопиться ему было некуда, но потому что он, напротив, явно торопился оказаться в одиночестве — но так, чтобы никто не заострил на нем свое внимание… Проходя мимо и поймав мой взгляд, он быстро отвернулся и прикрыл рукой, как бы почесывая лоб, свои полупрозрачные, не темные, но мутные желтые очки… «Иуда», — вдруг подумал я, глядя в его гладко выбритый затылок — и тотчас догадался, чем этот невзрачный, бритый человек в желтых очках вызвал имя Иуды в моей памяти. Я мало в жизни путешествовал; пешая прогулка в Канев здесь не в счет. Последним из редких моих путешествий была поездка в Йошкар-Олу, на юбилей Жени Пашковского, друга моей ленинградской студенческой юности, с которым мы с тех самых пор не виделись. Его приглашение было как нельзя кстати: вся эта история вокруг меня и Капитанской Дочки начинала набирать обороты, набухал, еще не нарывая, конфликт с женой — да и время каникул позволяло мне сменить обстановку. Я прилетел в Йошкар-Олу, и Женя первым делом показал мне город. Перед прогулкой он сказал, горделиво и немного озадаченно: «Поколения зэков звали мой город Кошмар Дырой, и все мы тут между собой его так прозывали. А как прозвать его теперь — ума не приложу. Может быть, ты подскажешь». И я увидел город, наново застроенный копиями миланских, флорентийских и венецианских зданий эпохи Возрождения. Видел и копию набережной Брюгге, в котором не бывал, а на другом берегу реки Кокшайки увидел башню, такую же, как в Мюнхене, если я, конечно, не напутал: я не бывал в Мюнхене и вряд ли буду когда-нибудь… Башня была с часами. На глазах собравшейся толпы и на моих глазах два окна на башне плавно отворились, и заиграла музыка. Из левого окна под музыку начали выплывать апостолы, ведомые самим Христом. Позади всех шел Иуда и поначалу от других ничем не отличался. Но вот по ходу шествия он начал потихоньку-полегоньку отставать, чем и привлек к себе внимание толпы. Вскоре он совсем отстал и, пятясь, спрятался в том же левом окне — тем временем апостолы во главе с Христом, потери не заметив, один за другим скрылись в правом… Вот почему я молча произнес «Иуда», нечаянно увидев, как незнакомый человек в желтых очках намеренно, по-тихому, старается отстать от остальных… Он, между тем, был вынужден остановиться: на пути его встал поп, отец Богдан, священник борисовской церкви, одетый во вполне мирской пиджак. Он обернулся к незнакомцу и попросил прикурить. Тот достал зажигалку и, пока поп прикуривал, смотрел сквозь желтые очки не на него, а в сторону. Он совершенно точно не хотел, чтобы отец Богдан подробно разглядел его лицо. Прикурив, поп увидел меня и подмигнул, как старому знакомому. А я с ним разговаривал всего лишь раз. Даже не разговаривал, а попросил: «Батюшка, помолитесь за меня». Он мне ответил тогда веско: «Щас. С разбегу», — но лицо его было не злым, глаза смеялись, словно говорили мне: «И молюсь, и помолюсь, и не нужно просить, и нечего было мне напоминать об этом»… Дальше незнакомец пошел следом за попом, по-прежнему держа дистанцию, и я, тоже на расстоянии, двинулся за ним… Когда мы проходили мимо церкви, поп бросил сигарету в клумбу, взошел на паперть и отпер своим большим ключом неповоротливую дверь. Незнакомец, ко мне не оборачиваясь, повел плечом и встал. Он принялся внимательно разглядывать что-то наверху, в колокольном проеме. Он явно рассчитывал пропустить меня вперед, чтобы я наконец перестал глядеть ему в затылок. И я не нашел ничего лучшего, чем застопорить шаги. Обернулся к церкви и, глядя вверх, принялся старательно креститься… Поп вошел в церковь, и медленная дверь за ним закрылась с глубоким, громким стуком. Толпа ворон сорвалась с колокольни и безмолвно, не издав ни крика, с одним лишь шумным шорохом совершила круг над церковью. Незнакомец продолжил путь и вскоре завернул в придорожное кафе. Я сразу же решил, что мне перед обедом было бы невредно выпить. В кафе было безлюдно, но я не сразу обнаружил незнакомца. Он, сгорбившись, сидел за поворотом барной стойки, к залу спиной, уставясь неподвижно в темный угол. Я сел за столик под окном, у двери. Хозяйка кафе Анфиса вышла из подсобки, улыбнулась мне и поспешила в угол к незнакомцу; он что-то ей негромко заказал. Анфиса отправилась за стойку, привычно уточнив у меня: — Сто пятьдесят «Козацкой рады» и подсоленный лимон? Я молча подтвердил; она, не мешкая, принесла мне горилку в стакане и кружок лимона со щепоткой соли на блюдце. Я выпил водку в два глотка, съел лимон с солью и понял, что пора уходить: мне нечем больше было оправдать даже перед самим собой дальнейшее пребывание в кафе. Я понимал, что выгляжу довольно глупо не только лишь в глазах незнакомца, но и в собственных. Я встал и вышел, чувствуя, что незнакомец даже не обернулся, чтобы на прощание посмотреть мне в спину. Шагая по Борисовке, я приказал себе забыть о нем. Мои подозрения были смутны; спроси меня кто-либо, что меня гнетет, — ничего уверенного, внятного я бы не смог в ответ произнести. В конце концов даже меня, с моей привычкой бормотать и озираться на ходу, каждый встречный, кроме знакомых, был вправе заподозрить в чем угодно, не в силах объяснить толково, в чем он меня подозревает… И я зашагал быстрее, глуша все смутное в себе насвистыванием марша Радецкого — самого бездумного и беззаботного из всех известных маршей. Из-за спины мне просигналила машина. Владик на внедорожнике догнал меня и предложил подвезти. Я отказался, дорожа возможностью пройтись пешком, и Владик уехал… Я уже видел дома околицы, миновал магазин стройматериалов; за ним, по левую руку, показалась забытая кем-то цистерна из-под солярки, а справа — белые футбольные ворота без сетки и коротко постриженная зеленая лужайка с проплешинами голого грунта вокруг ворот. С лужайки, мне навстречу, возвращалась команда борисовских мальчиков, все — в ярко-красной форме «Ливерпуля», с шестью или пятью белыми мячами, поскакивающими при ходьбе у них в ногах, — в их годы я не смел и помечтать хотя бы об одном таком мяче и о такой красивой форме… В ней я не сразу угадал среди других сына Ганны Митяя, тем более что до того я его видел только раз… Я остановился, его разглядывая, пока он проходил мимо меня; я даже проводил его глазами, чтобы убедиться: зрительная память меня пока что не подводит. Он удалялся от меня короткими быстрыми галсами, с мячом, припрыгивающим в ногах; я успел разглядеть белый номер «3» на его спине — прежде чем увидел незнакомца, о котором начал было забывать. Он вышел на асфальт из тени магазина стройматериалов, на встречном ходу вклинился в толпу малолетних «ливерпульцев», прошел ее насквозь и, оставшись наконец один на пустом шоссе, остановился. В два прыжка скрывшись за цистерной и осторожно выглянув из-за нее, я видел, как он выжидает, — потом увидел, как он зашагал за «ливерпульцами», и как он сдерживает шаг, не отставая, но и не позволяя себе их догнать… Я шел за ним в тени заборов, на отдалении, не позволяя себе быть им замеченным… Того, что он вдруг вздумает со мною разобраться, я не слишком опасался, — во всяком случае, убеждал себя, что не слишком его опасаюсь, — но и боялся, что, заметив слежку, он откажется от неявных пока, неясных мне своих намерений; боялся: он сорвется навсегда с крючка… Близился центр Борисовки; команда «ливерпульцев» стала понемногу распадаться; прощаясь на ходу друг с другом, они расходились по своим домам… Незнакомец ускорил шаг, догнал оставшихся, окликнул и остановил Митяя, а в том, что это был Митяй, я не мог ошибиться, поскольку ясно видел и на расстоянии белую цифру «3» на его футболке… Митяй, пусть невнимательно, но все же слушал незнакомца, шагая рядом с ним и даже взяв мяч в руки, чтобы мяч не мешал слушать… Потом они, Митяй и незнакомец, остановились под ветвями старой акации, в густой ее тени — и там о чем-то говорили с полминуты… Затем Митяй с мячом перебежал дорогу, проскочил в ближайший палисадник и запер за собой калитку. Я, не замеченный никем, продолжал стоять в тени забора, за кустом шиповника; незнакомец оставался под акацией… Время шло, он все не уходил, все ждал чего-то; и я не уходил… Я замер весь, но все дрожало во мне, как при вываживании крупной, вроде сома, рыбы с легкой лодки и на большой волне — когда звенит, вдруг натянувшись, леска, снасть ходит под волною ходуном, ты замираешь весь в отчаянной надежде, что рыба не сорвется, и все же все дрожит в тебе от страха опрокинуть лодку… Скрипнув, ударилась калитка о косяк, вышел на улицу Митяй, уже переодетый в шорты и в обычную футболку… Его из палисадника догнала Ганна, что-то ему сказала, ущипнула за нос и, закрыв за собой калитку, вернулась в палисадник… Митяй огляделся по сторонам и неторопливо пошел вдоль дороги — вглубь Борисовки… Незнакомец выглянул из-под акации, осмотрелся, догнал Митяя, погладил, рядом зашагав, его по голове — и Митяй недовольно тряхнул головой. Незнакомец что-то осторожно говорил ему, оглядываясь и норовя взять его за руку; Митяй не давал ему руку, но продолжал идти с ним рядом… Они уходили все дальше от меня, и я внезапно понял, что не представляю, что мне делать дальше, что сказать им, если я осмелюсь их догнать… Я перебежал наискосок дорогу; калитка оказалась запертой изнутри; я, решившись, постучал… Ганна мне открыла. Она не успела удивиться мне: я ей, не мешкая, сказал, что какой-то незнакомый мне мужчина куда-то уводит Митяя. — Где? — без лишних слов спросила Ганна. Я указал рукой. Она бросилась на улицу, едва меня не оттолкнув, и побежала следом за ними — они отошли порядочно, но пропасть из виду не успели. Я не стал бежать за Ганной, но быстро пошел следом за ней, чтобы оказаться рядом, если придется ей помочь… Она, тем временем, догнала незнакомца и Митяя, без слов схватила сына за руку; незнакомец лишь отпрыгнул, потом и отбежал на безопасное расстояние — остановился, оглянулся, поглядел на меня и быстро пошел прочь, дальше вдоль улицы… Ганна, не выпуская руку сына из своей, довела его до дому, втолкнула в палисадник, вошла сама — и калитка захлопнулась. Мне необходимо было отдышаться и прийти в себя. Я вновь зашел в придорожное кафе, взял у Анфисы неизбежные сто пятьдесят с соленым лимоном, выпил в два приема, недолго посидел, усмиряя дробь в груди, все-таки вышел вон и пустился в обратный путь, на базу. Шел я быстро, бодрым шагом, и скоро позади остался магазин стройматериалов, и черная цистерна, лоснящаяся под высоким солнцем, и пустая футбольная лужайка… Осталась позади Борисовка; высокие густые сосны встали по обеим сторонам шоссе; я вступил в их сумеречную сплошную тень… Сзади раздался шум тяжелого автомобиля, и меня обогнал грузовик с крытым брезентом кузовом, — исчез вдали; его шум стих; был слышен во всем мире лишь шум сосен наверху и мерный скрип моих шагов по щебню обочины… Потом я услышал за спиной быстрый звук чужих шагов — кто-то бежал за мной следом. Я обернулся и увидел прямо перед собой голый лоб и желтые очки незнакомца. Испугаться я не успел. Удар в подбородок сшиб меня на спину. Я перевернулся на живот, вдавил лицо в щебень; заслонил ладонями затылок; удар ногой под ребра перешиб дыхание; потом, как взрыв, был и другой удар; свет дня потух и все сосны вокруг разом перестали шуметь………… попытался лечь на правый бок, охнул от боли в боку и спине, открыл глаза и увидел Авеля. Он сидел в кресле, у изголовья моей постели, и что-то дочитывал, недовольно поморщиваясь, в своем айфоне… Дочитал, убрал гаджет и сказал: — Выспался?.. Это хорошо… Что, все еще болит? — Болит порядочно, — ответил я. — Но я не спал; я потерял сознание. — Без сознания ты был вчера, когда Агнесса и Татьяна нашли тебя у дороги; не забудь им сказать спасибо… Потом ты здесь пришел в себя, но фельдшерица из Агросоюза вколола тебе обезболивающее со снотворным, и ты уснул… Она, кстати, тебя осмотрела, всего перещупала, как и положено, сказала, что ничего опасного с тобою не случилось, и все же надо бы тебя отправить на рентген, поскольку у тебя, возможно, сломано ребро… Ты просыпался, порывался что-то нам сказать, но получил успокоительное, заткнулся и опять уснул. — Я могу сказать сейчас, — предложил я, но Авель перебил меня: — Не стоит. Мы всё знаем. — Если так — точно, не стоит, — согласился я. Потом решил спросить: — Тот человек… Его нашли? — Его не искали, — ответил Авель. — А надо ли его искать — решать тебе… Ты помнишь фамилию Ганны? — Думаю, да, — ответил я. — Ганна Кравец. — Именно так, — сказал Авель. — Она у нас Кравец по мужу, правда бывшему. Его зовут Олег Кравец. Человек, который тебя отметелил… Отец Митяя, сына Ганны, кроме прочего. Они уже два года как в разводе и очень плохо разошлись, не по-людски. Она запретила — или так вышло по закону, если есть такой закон; я в подобные дела не лезу слишком глубоко, — короче, этому Олегу запрещено встречаться с сыном… И вот они, Олег и сын, как ты заметил, встретились втихую… — …Заметил, заподозрил черт-те что, встрял и огреб по полной, — перебил я Авеля, испытывая, помимо боли в голове и в ребрах, обиду неизвестно на кого, досадный стыд и, отчего-то, облегчение. — Примерно так, — согласился со мной Авель. Открылась дверь, вошла Варвара с фляжкой виски и стаканами, за ней — Агнесса с миской на подносе; над миской поднимался пар. — Уха вчерашняя, зато настоянная, и без томата, как это вы предпочитаете, — сказала мне она. — Вчера мы ждали вас к обеду, но важные дела вас задержали. — Я должен сказать вам спасибо… — начал я. — Обязаны. Мне, и особенно Татьяне: это она вас разглядела у дороги… Физиономия у вас, я вам скажу, достойна кисти Верещагина — или хотя бы его копии в музее… — Да-да, «Апофеоз войны», — вспомнила Варвара, — но там гора таких физиономий… — Не слушай их, — сказал мне Авель, разливая виски по стаканам. — Если смотреть издалека, и не при ярком свете, вполне можно подумать, что ты отращиваешь бородку. Немного синеватую, конечно, но сойдет за эспаньолку… — Вот за нее и предлагаю выпить, — сказала Варвара. — Сначала я договорю, чтобы со всем этим покончить, — возразил ей Авель. — Итак, искать Кравца не надо, — чего его искать? Он живет в Броварах, и его адрес не секрет… Но вот какое дело. Ганна попросила у меня, чтобы я попросил у тебя, чтобы ты на него не заявлял. Она даже готова взять у меня взаймы любую сумму, на которую, допустим, ты согласен, чтобы отдать ее тебе в качестве отступного — в счет ее зарплаты. То есть она готова ради этого даже работать у меня бесплатно. — Зачем — бесплатно? — испугался я. — Не нужно ей давать взаймы. Я заявлять не собираюсь… Я, правда, не пойму: с чего она, так все сама запутав, теперь о нем печется? — И я не слишком это понимаю, — признался Авель. — Кто бы сомневался, — заметила Варвара, первой подняла свой стакан, и мы выпили. Было решено отправить меня в Киев на рентген не раньше, чем моя физиономия обретет терпимый вид — если, конечно, боли в спине и боку не усилятся и не поторопят… Боль не усиливалась, но и не отпускала. По прошествии недели я, полюбовавшись собой в зеркале, постановил, что мне достаточно щепотки дамской пудры, чтобы скрыть синяк на подбородке — а значит, пришло время вывезти меня в люди. Авель связался со знакомым терапевтом, и Владик доставил меня в Киев, в большую поликлинику на Красноармейской улице, которую собрались переименовать в Большую Васильковскую. Со мной была приемлемая сумма гривен, но терапевт Белоцерковский отказался ее взять. — Я все же иностранец, — напомнил осторожно я, снимая рубашку. — Давно в Киеве? — спросил Белоцерковский, прикладывая к моей груди прохладный стетоскоп, и я ответил: — Больше двух лет. — Мы лечим всех; дышите, — сказал он, обшаривая стетоскопом кожу на моей груди, ненадолго замирая и вслушиваясь. — Мы лечим иностранцев, украинцев, евреев, русских, инопланетян; так, не дышите… Мы лечим коммунистов, онанистов, трансвеститов, содомитов; глубоко дышите… Православных и бесславных, алкоголиков, католиков; так, теперь подольше не дышите, сколько сможете… Уф! Мы лечим умных, глупых, злобных, добрых, друзей Авеля, врагов Авеля и даже Авеля, мы лечим всех. Потому что мы на это заточены. А кто есть кто — мы об этом думать не обязаны. Нам о себе-то некогда подумать. Белоцерковский сел за свой рабочий стол и молча принялся разглядывать мои рентгеновские снимки, потом бегло прочел комментарии к ним рентгенолога… — Да, не обязаны… — продолжил он. — Вот вы, к примеру, глупый или умный? — я даже не хочу об этом думать и боюсь судить. Зачем вы ждали целую неделю, прежде чем ко мне явиться? — Я ждал, — признался я, — когда мое побитое лицо придет в норму. — Это вы о чем? О том, где вы припудрили?.. В наши годы пудри, не пудри — уже неважно. У вас сломано ребро — вот это важно. И в месте перелома оно уткнулось в плевру — как вы эту боль переносите, ума не приложу? — В целом терпимо, — сказал я. — Но надоело. — Но это в целом, — сказал Белоцерковский. — А в частности у вас воспаление легких. Посттравматическая пневмония. Вы бы еще недельку потерпели, предаваясь заботам о расцветке физиономии, — пришлось бы вас в больницу класть! А сейчас — слушайте меня внимательно, запоминайте, а потом не забудьте внимательно прочесть, что я вам сейчас записываю… Я его послушал, потом внимательно прочел — и приуныл. Мне предстояла терапия, включающая в себя помимо пригоршни таблеток, курс ежедневных впрыскиваний антибиотика, а по прошествии полмесяца лечения — еще и реабилитация, тоже с инъекциями, тоже в течение двух недель. Вот тут и встал нешуточный вопрос: кто возьмется мне вкалывать, причем безотлагательно и ежедневно?.. В Борисовке — мы там поспрашивали — некому. Ближайшая амбулатория — в Агросоюзе; оно бы ладно, но тамошней Боженой-фельдшерицей пугают маленьких детей, подозревая в ней кто неумелость, кто и садистские наклонности… Варвара не бралась в расчет, к тому же ее опыт медсестры сводился к двум занятиям по начальной военной подготовке в студенческом прошлом — там и остался… Агнесса заявила, что не шляхетское это дело — уколы колоть, и предупредила, что при виде шприца может упасть в обморок, при виде моей задницы — впасть в депрессию, а того и другого вместе попросту не переживет… Каждый день ездить на уколы в Киев и обратно было бы мне в тягость, возить оттуда и туда сестру из поликлиники — хлопотно и накладно. Мне оставалось лишь одно: на время всех необходимых процедур уйти в отпуск, к слову сказать, первый за все время работы на базе, и поселиться в Киеве, в старой квартире Авеля. Он выдал мне ключи, инструкции и отпускные; Агнесса на дорожку мне сыграла «Прощание славянки». Владик отвез меня с вещами в Борщаговку — унылый спальный киевский район. Когда-то, будучи еще доцентом, Авель получил эту, как он говорит, гостинку от университета и прожил в ней до середины девяностых. С тех пор она пустует, но Авель продавать ее не собирается, позволяя останавливаться в ней на день-другой своим иногородним и иноземным приятелям. Мне предстояло в этом нежилом жилье прожить не меньше месяца. Я сдул пыль с дверцы холодильника, загрузил в него продукты из сумки, собранной в дорогу Ганной и Натальей, включил его в электросеть, и древний «Розенлев», проснувшись, зарычал. Я протер окно. С высоты десятого этажа открылись вечерние обширные виды, но, Бог ты мой, что это за ширь была!.. За гудящим проспектом Героев Космоса, за невысоким, но бесконечным забором, сколько видел глаз, пласталась промзона с ее долгими рядами бурых железных гаражей и хозблоков из силикатного белесого кирпича. За ними стояли в ряд, как на параде, и впритык один к другому длинные округлые ангары, отливающие тусклым цинком на вечернем солнце, а за ними высились цеха былого завода, отданные, судя по рекламным тряпкам, под склады и конторы разных торговых фирм… Воздух кухни был сух и тяжел. Я отворил окно; гудение автомобилей стало ровным громом. Я прошел в комнату. Заняться было нечем. Судя по зиянию пустого стеллажа, в гостинке некогда водились книги; Авель давно их перевез на базу, в библиотеку гостевого дома. В углу на бельевом комоде пылился грузный телевизор с алюминиевым прутиком домашней антенны, старый немецкий «Грюндиг», из тех времен, когда никто из нас не знал беспроводного переключения программ… Я обтер рукавом его экран, включил и принялся перебирать каналы тугими поворотами тумблера. На первом из предлагаемых каналов пел хор гуцулов, на другом — гомонил и гремел футбол: «Ворскла» играла с «Металлистом»; и на третьем был футбол, и на четвертом: и там, и там — что-то европейское, при заполненных трибунах… На пятом — бойкая стая гиен гнала по парку Крюгера импалу и, сознаюсь, мне невозможно было оторваться от погони… Догнали, с трех сторон напрыгнули, импала легла набок, но голова ее оставалась поднятой. Она смотрела в сторону, слегка кивая головой каким-то, может быть, своим последним, посторонним мыслям, а победившие ее гиены, обстав ее с боков и со спины, уже ее глодали, как надо было понимать, еще живую. И вкрадчивый голос за кадром мне это подтвердил: «…они лакомятся ею, еще живой; это выглядит ужасно, но им надо торопиться, пока львы не отняли у них добычу». Я переключил «Грюндиг» на его последний, по счету шестой канал и не сразу понял, что на канале происходит… Что-то небывалое, скандальное, похоже, там уже произошло, пока я расставался с антилопой и гиенами, — и вот уже истошный визг стоял в какой-то, как я понял, из московских телестудий. Минуты через три весь этот визг и ор переорало общеизвестное лицо, настолько постаревшее, что я едва его узнал, не вспомнив все же его имени: когда оно и я были много моложе, мне нравились иные его шутки для общего употребления, не то чтобы соленые, но солоноватые, щекочущие; мне даже показалось по привычке, что оно вновь пытается шутить и щекотать: «…Их, плеть (я не услышал плеть, услышал «бип», но по губам прочел плеть с легкостью), давно пора накрыть крылатыми ракетами, со всеми их, плеть (тут я опять услышал «бип», но плеть опять легко угадывалось), Киевом и Львовом!» Тут выпятился главный в телестудии и, легко перекрывая крики, уточнил: «Вы имеете в виду: бомбами?». «А я что говорю?.. Я что тут, плеть («бип»), непонятного сказал?» — отозвалось, обидевшись на что-то, общеизвестное своей солоноватостью лицо. Главный тонко улыбнулся и в наступившей, словно по команде, тишине примирительно сказал: «Конечно, можно, и ракетами, и бомбами, но это вы — зря… На что нам разбитые города?»… Я выключил телевизор и зажег люстру: начинала сгущаться тьма. Но до ночи оставалось еще довольно времени, которое, прежде чем лечь спать, надо было убить. Я вспомнил: хорошо бы поужинать, и обратился к содержимому холодильника… Там было что сварить и что пожарить, было и чем сдобрить, чем приправить и украсить, — спасибо Ганне и Наталье. Мне не хватало в этот вечер одного: желания готовить. Еще в ту первую пустынную зиму на базе, когда я постигал премудрость кулинарных книг и предвкушал, кого и как весной я удивлю накрытым мной столом, мне даже в голову не приходило удивлять одного себя. Радость, созданная тобой, которую не с кем разделить, — это заведомо упущенная радость, предумышленное разочарование, по сути своей наказание: поди гадай потом, за чью вину — и в чем она, эта вина… Когда я вынужден съедать свой ужин в одиночестве, я даже кашу не варю, мне лень, и обхожусь чаще всего простой яичницей и салом с черным хлебом (разве что сало чуть припудрю измельченным влажным чесноком; яичницу слегка присыплю зеленью)… Чего не оказалось в холодильнике — это простой воды. Не то чтобы вода из крана у нас была плоха, но я, подобно очень многим киевлянам, борщей и каш в ней не варю, кофе не кипячу и чаю не завариваю, предпочитая воду из артезианских жил или очищенную, покупную… Один из бывших киевских градоначальников на добрую память о себе велел однажды забрать подземные чистые жилы в трубы и понаставить по всему городу бюветов, проще сказать беседок с водозаборными колонками. С тех пор они повсюду, где угодно: и в парке имени Шевченко, и во дворах на Борщаговке. …Один из борщаговских бюветов находился от меня неподалеку. Я отыскал в кухонном шкафу две полуторалитровые пластиковые пляшки из-под минералки и, вооружившись письменной инструкцией Авеля со схемой микрорайона, пошел по воду… Едва я вышел из подъезда и остановился, чтобы эту схему разглядеть при свете телефонного фонарика, за моей спиной раздался лай, из-под моих ног во двор выпрыгнула мелкая собака, следом за ней с криком «мудак, стоять!» выкатилась ее круглая, как шар, хозяйка и на бегу, в пылу погони, угодила своим локтем в мое несчастное ребро… Я прикусил от боли щеку изнутри — и был вынужден сжевать на ходу таблетку найза. По жидким лужам света, стекавшего из окон первых этажей, и выверяя путь по свету верхних этажей, я пересек притихшие дворы; неосвещенным пустырем недолго шел на близкий сноп живого, словно дышащего света и наконец, обогнув ограду детских яслей, потом обойдя деревянную, еще деревенских борщаговских времен, каплычку, или по-нашему часовню, обласканную мягкими лучами круговой подсветки, отчего она и показалась мне на расстоянии светящимся снопом, шагнул к смутному, как стог в ночной степи, невысокому шатру бювета. Очертания домов вокруг были невидимы в темноте; их окна пылали в ней далекими кострами. Люди с неподвижными, еле различимыми лицами, сидевшие в беседке, отрешенностью своей могли б сойти за каменные степные изваяния, если бы не пластиковые канистры и баклажки у них в ногах и на коленях… Пристроившись на лавочке у выхода, я покорно ждал, когда таблетка обезболивающего победит или хотя бы приструнит боль. Моя прокушенная щека кровоточила, но я не смел сплюнуть под ноги… Звук струи, бьющей в пустоту канистры или баклажки, прерывался на мгновение, — и вновь струя звенела перед тем, как вновь прерваться: время, ничем другим не обозначенное внутри и вокруг беседки, делилось этими протяжными звуковыми отрезками, не равными один другому, развлекая меня, но не в силах отвлечь от боли… Внезапно боль утихла, скоро и совсем прошла, — и я нечаянно уснул. Разбудил меня тихий мужской голос возле уха: — Диду, эй, ты жив или спишь?.. Твоя очередь. Спросонья голос показался не чужим, а еще мне показалось, что я в Хнове, в похожей и привычной беседке, где я подолгу сиживал когда-то и подремывал, на заросшей лопухом поляне, там, где городской парк свободно переходит в пригородный лес; но мы туда не по воду ходили, а бухнуть или сыграть в двадцать одно в стороне от лишних глаз; и молодежь туда ходила, и не надо объяснять зачем, — и дай ей Бог… Набрав воды в две маленькие пляшки, я вскользь, но цепко оглядел людей в беседке, их лица и их руки; конечно, темновато было, но в жидких отсветах часовни было, в общем, видно: не чужие… А если приглядеться, кто во что одет, — да тот же Хнов, каким он был и десять лет назад, и двадцать лет назад, каков он и сейчас, каким он будет и вовеки; и теми же словами говорит, а что был за язык в бювете, я не обратил внимания, уж точно, не запомнил, и это было, да, невежливо, — оправдывался я по дороге в минимаркет, замкнув губами полный крови рот. Ее солоноватость ужасала и с каждым шагом становилась тошнотворнее. Остановившись на мгновение, я огляделся, убедился, что нет рядом никого, выплюнул на дорогу всё, что скопилось во рту, прополоскал рот свежей водой и с усталой злостью бросил кому-то вслух: — Ну да, конечно. Как иначе? Бомбами их, бомбами… В гостинку я вернулся с водой из бювета, с бутылкой водки «Козацкая рада» из минимаркета, с двумя пачками вареников из кулинарии: одни, с грудинкой и тушеной капустой, — к ужину, другие, с вишнями, — на завтрак. Не дожидаясь, когда вареники с грудинкой всплывут в кипятке, выпил махом пару рюмок; щеку изнутри ожгло… Я выпил и за ужином, но не усердно: поутру мне предстоял визит в поликлинику… На часах было полдесятого, ни то ни се: спать рано, искать себе занятие на вечер — поздно, просто гулять негде, общаться не с кем… Я включил телевизор, там, где про зверюшек, самый жизненный канал. Большая львица доедала кого-то маленького; голос за кадром терпеливо убеждал: «…и сурикат сойдет на перекус, но львицу стоит пожалеть: белка в нем недостаточно, чтобы возместить энергию, потраченную во время неудачной охоты»… Под письменным столом я обнаружил старенький большой компьютер, установил его и попытался запустить — но безуспешно. Набрал Авеля; он обещал прислать на другой день Владика, способного, как он сказал, воскресить любую сдохшую технику… Я перебрал без надобности все свои контакты в телефоне. Их было немного: в основном киевские; из прочих я нашел номера бывшей жены и ее верного пажа Феденьки Обрезкова. Давно их надо было удалить, да все рука не поднималась. И я их удалил… Увидел номера своих детей, но мне им было нечего сказать; я мог их разве напугать, и мне пришлось бы, созвонись я с ними, убеждать обоих, что мне от них ничего не нужно… Директор хновской школы: что бы я мог ему сказать? Совсем не то, что он хотел бы от меня услышать… Товарищи мои, учителя?.. Они мне больше не товарищи. Три буквы высветились на дисплее телефона: Г.Г.С. — и поначалу не сказали ничего, но, поднатужив память, я их все-таки расшифровал: Гурген Гургеныч Самвелян, предводитель хновских полицейских. Я набрал его, услышал его голос, услышал и знакомый стук биллиардных шаров — и без какой-либо причины был обрадован. Гурген Гургеныч тоже, как мне показалось, был мне рад. Тому, что я звоню ему из Украины, он не слишком удивился и сказал:
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!