Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пусть, — соглашается Клизмец. — Ну а шашлык из той же осетрины? Это же вызов всем мангалам мира! Я смущен. Я знаю, что последует за похвалой, но искренне за нее благодарю. — Не мне — тебе спасибо! — отмахивается Клизмец. — Я даже думал спросить у тебя рецептик, но не спрошу — я же не стану никогда брать осетрину… Ну разве семгу иногда. Это недешево, но иногда — чего бы и не взять? Чего себя и не побаловать? Но осетрина… Я осторожно его перебиваю: — Все же я рад, что тебе понравилось. — Мне все понравилось, — подхватывает Клизмец. — Салаты были классные, хотя и странно, что без майонеза, — и фрукты, и сыры, и этот острый красный суп… Я одного не понимаю и, видно, не пойму уже, в мои-то годы — зачем Авель передо мной понтует? Зачем автобус нанимать, везти сюда полсотни рыл, из которых половина не знает друг друга в лицо? Зачем им стол размером с мост Патона? Зачем мне виски четырех сортов — я что, не рад был бы нормальной водочке-горилочке? Разве нельзя нам было посидеть в своем кругу, среди своих, и дешево и смачно? Поговорили бы о будущем, как раньше, попели бы от сердца — этому восточному послу было бы даже интересно. А так — он что, пиров не видел? Он же посол, ему пиры — во где! — Клизмец рубит ребром ладони по своему подвижному кадыку. Я говорю ему, стараясь говорить сухо, надеясь сухостью его заткнуть: — Положим, Авелю виднее. Авель знает… — Конечно, Авель знает, — с трагической усмешкой перебивает меня Клизмец. — Он знает, что уже полгода в минусе, а кредитов нигде не взять. Он знает, что…линский завод пора банкротить, а…лецкий, как бы мы ни тужились, не можем никому продать… Он знает больше моего, но он никак не может без этой твоей осетрины! Клизмец сам обрывает разговор и, сцепив руки за спиной и хмуро опустив голову, уходит, как Наполеон в бессмертие, в глухую тень сосен… Неподалеку где-то слышен аккордеон Агнессы; гости настраиваются петь. Две попытки исполнить «Я ж тебя милую… Сам на руках донесу» не удаются: кто-то не помнит и половины слов Старицкого, кто-то наполовину забыл украинский… Кое-как складывается песня о костре и о мечтах вокруг костра — слова ее тоже забыты, но упрямая память о юности заставляет длить хоровое пение и без слов: кто-то поет «у-у-у-у», кто-то — «ла-ла-ла-ла», кто-то мелодично мычит и вздыхает… А кто-то, подкравшись, игриво щиплет меня за бок. Я отпрыгиваю и озираюсь. Это Косовский, друг Авеля едва ли не со школьных лет — я мог бы сразу догадаться. Шутить Косовский не умеет, тяготится этим неумением и потому при всяком подходящем и неподходящем случае норовит ляпнуть или выкинуть какую-нибудь шутку — тут же сам ее пугается и просит прощения. — Прости, я неудачно пошутил, — он берет меня за руку, снизу и сбоку заглядывает мне в глаза. — Ты, в принципе, как? Как ты здесь вообще живешь? Я уже не помню, когда мы виделись последний раз. Забота в его голосе привычно подкупает, пусть и не только мне, но даже слабому уму при встрече с ним сразу бывает ясно: Косовскому ни до кого нет дела, он — единственный предмет своих забот. — Я забыл спросить главное, — спохватывается он. — Твое здоровье — как? — Неплохо, — отвечаю я. — Мне вообще неплохо. — Неплохо… — грустным эхом отзывается Косовский. — Рад за тебя и завидую… Кому неплохо, а кому — похуже… Мой доктор говорит, мне надо срочно в Квитка Полонины, а лучше бы в Карловы Вары, в Друскининкай… Про Друскининкай не знаю, про Карловы Вары я вообще лучше промолчу, — но где у меня гроши даже и на Квитка Полонины? Тебе неплохо, ты сказал? Еще бы! Ты — один, тебе не нужно помнить каждый день, что твоя Лесечка — то есть моя Лесечка! — уже шесть лет не примеряла новой юбки… Она молчит. Мы с ней женаты тридцать лет, и она хорошо научилась молчать, но я-то всегда вижу, о чем она молчит, — и что мне с этим делать посоветуешь? Утешиться литературой?.. Ты знаешь, что такое МДП? — Маниакально-депрессивный психоз… — Молодец. А что такое циклотимия? — Это одно и то же, — отвечаю я. — Да, по-моему, это то же самое. — В целом — да, но есть нюансы, — задумчиво произносит Косовский. — Мы вот с тобой давно не виделись, а я страдал, пока — амбулаторно. И тем страдал, и этим, пусть для тебя оно одно и то же… Когда страдает человек, ему ведь все равно — одно и то же, не одно и то же… Когда нет мочи жить — ты прав: не до нюансов. — Даже не знаю, — отзываюсь я уныло, — чем я могу тебе помочь. — Ты помогаешь тем, что слушаешь, — утешает меня Косовский, — тем, что понимаешь. Ведь мы с тобой всегда друг друга понимали. И Авель понимает… У Авеля ведь, кроме нас с тобой, друзей нет. Только ты и я… Но ты многого не можешь помнить, потому что тебя с нами не было еще. Вот Авель — помнит. Когда нам было трудно и очень трудно было Авелю, он обратился к моему брату. И брат ему помог. Продал любимую машину, но помог. Мой брат… — Косовский всхлипывает. — Не буду я о брате говорить. О нем говорить нечего, а вот у Авеля, как видишь, все в итоге получилось. И он об этом помнит. Молчит об этом, но я не напоминаю. Порядочные люди не напоминают. А мы порядочные люди; ты согласен? — Надеюсь. — А человек порядочный, — продолжает свою мысль Косовский, — обычно так устроен, что, когда его припрет, ему легче у чужого попросить, даже, бывает, у бандита, но не у друга… Нам почему-то тяжело у друга для себя просить. — Пожалуй, — соглашаюсь я. — Другое дело — для другого, — завершает свою мысль Косовский. — Просить для другого нам легко, потому что это нам сам Бог велел. — Тонко подмечено, — замечаю я. — Ты понимаешь! как хорошо, что понимаешь! — Косовский снова норовит ухватить меня за бок, но вовремя прячет руку. — Намекни Авелю. Он знает все о моих муках, но ему надо намекнуть, а то он слишком занят. — Сколько? — спрашиваю я с невольным чувством превосходства, как если бы речь шла о моих деньгах. — Это не мне решать и не нам с тобой решать, — подумав или помечтав, отвечает мне Косовский. — Пусть лучше он решит. Вот как он сам решит, так и хорошо. — Я с ним поговорю, — обещаю я, радуясь возможности прекратить разговор. — Я ему понамекаю. И Косовский исчезает где-то… Я остаюсь один. Прогулка закончена. Гости отовсюду потянулись к берегу, к столам, под тент. При свете сумерек и электрических гирлянд они поглядывают на часы и торопливо выпивают то, что разглядели на донышках бутылок. Я дежурно предлагаю желающим остаться на ночлег, но таких нет. Автобус за холмом запускает мотор. Ганна и Наталья убирают со столов. Пора мне обо всех забыть и самому забыться… Свесив ноги с края обрыва, я сижу на берегу ко всем спиной, лицом — к голой воде. Тускловатая как фамильное зеркало, она сливается в далекой предзакатной дымке с остывающим маревом неба. Время идет. Словно сквозь толщу воды я слышу за спиной долгий звук уезжающего автобуса, затем и мягкие хлопки автомобильных дверей — должно быть, это «Мерседес» азиатского посла… Живую тишину убил грубый крик. Я не сразу понял, кто кричит, — я никогда раньше не слышал кричащего Авеля: — Я сказал, нет! И не гляди на меня так! Поставь велосипед на место и марш в дом! — Сам ты марш домой! — еще грубее прозвучал ответный крик Татьяны. Я не верил своим ушам. Еще никогда при мне Авель не повышал голос на дочь. Он ни на кого не повышал голос и уж если делал кому-то выговор, то всякий раз переходил на жутковатое подобие шепота… Я встал и приблизился. Татьяна сидела в седле велосипеда, одной ногой упираясь в землю, другую поставив на педаль и обеими руками вцепившись в руль. Авель, нависнув над передним колесом, тоже не выпускал руль из рук. Оба они, отец и дочь, едва ли не касаясь друг друга лбами, глядели прямо в глаза друг другу… — Я кому сказал: в дом. — Я кому сказала: отвяжись. Авель увидел меня и сказал: — Ты погляди, чего затеяла. Выдумала кататься неизвестно где. Скоро стемнеет… Мало ей здесь места? — Мало! — крикнула Татьяна. — Жаль, не знал… — Знал! — сказала Татьяна с вызовом. — Каждый вечер знал и ничего не говорил, а только спрашивал, как покаталась. Авель смотрел на меня поверх ее головы, словно ища поддержки. Я не знал, что предпринять, и только развел руками. — Может быть, может быть, — произнес Авель примирительно. — Может, и спрашивал… Если так, езжай. Но не одна. Вот вы оба — вдвоем езжайте. Покатались — и быстро домой. — Нет, я одна, — попыталась возразить Татьяна, но Авель ее уже не слушал. — Бери мой велик, — сказал он мне, — у него фара галогенная, мощнее не бывает. И не забудь мобильник; будем держать связь. Он вернул Татьяне руль и, все еще недовольный, подался к дому. Варвара, выпустив из дома Герту, вышла на крыльцо и спросила: — Что тут у вас? — Уже ничего, — сухо ответил Авель. Как только мы бок о бок выкатили за ворота и остались одни, Татьяна потребовала, чтобы я держался за ее спиной на расстоянии и не смел к ней приближаться. С ней бесполезно было спорить, и я отстал. Я был уверен, что не упущу ее из вида, — я знал маршрут ее вечерних велосипедных прогулок. Она доедет по щебенке до асфальта, пересечет шоссе, на другой его стороне свернет налево и вдоль обочины, по широкой тропе в придорожном подлеске покатит в Борисовку; там купит в магазинчике мороженое или чипсы, съест и той же дорогой вернется назад… На этот раз, вместо того чтобы переехать на другую сторону шоссе, она вдруг повернула вправо и по асфальту понеслась к поселку Агросоюз. Как ни старался я поспеть за ней — неумолимо начал отставать, да и куда мне было, с моим дряхлым ливером, угнаться за тринадцатилетней проворной девицей… Солнце падало за далекие холмы, свет его уже был неярок, но он бил прямо мне в глаза. Кололо в правом боку под ребрами; ныл хребет; птичье колотье в груди отзывалось в ушах, как если бы сердце мое пыталось изнутри прорвать барабанные перепонки и обрести наконец свободу, — и оно же, мое сердце, замирало каждый раз, когда из-за моей спины почти бесшумно вылетал автомобиль и в мгновение ока догонял Татьяну. И каждый раз, не в силах этого вынести, я малодушно закрывал глаза; когда разрешал себе их открыть — автомобиль уже был точкой на горизонте, а живая и здоровая Татьяна продолжала удаляться от меня по пустой дороге. Так мы въехали в поселок, и я встал на перекрестке, пропуская перед собой автобус с черной полосой по борту, потом открытый грузовик со стеклопакетами, поставленными в кузове стоймя, потом — тупую лошадь с телегой. Лошадь еле шла, едва переступая копытами, и с каждым ее шагом в такт копытам на телеге качалась из стороны в сторону гора сена, заслонившая собой далекое низкое солнце; два украинских мужика, разлегшиеся на вершине этой горы, глядели на меня свысока. Телега переезжала перекресток оскорбительно долго, и в нетерпении своем я уже предвкушал, как это сено вместе с мужиками обрушится и под собою погребет весь перекресток, мужиков, да и меня в придачу; наступит наконец покой — но тут телега с сеном освободила мне проезд и скрылась в боковой улочке за абрикосовыми темными деревьями. Перекресток был пуст. Шоссе полого уходило вверх, там, наверху, сливаясь с небом заката. Татьяны нигде не было. Я надавил на педали и пошел на подъем, убеждая себя в том, что увижу ее перед собой уже на спуске… Осилив подъем, я не увидел сверху ничего вокруг и впереди, кроме желтых тополей и совершенно пустой ленты асфальта, уползающей к далеким холмам на горизонте… Солнце совсем скрылось за холмами; настали глухие сумерки. Я остановился, достал мобильник и позвонил Авелю. Спросил, что мне дальше делать. — Заголять да бегать, — в сердцах ответил Авель. Помолчав, сказал, как мог, спокойно: — Вернись в Агросоюз, ищи ее там, а я тут что-нибудь придумаю. Я редко бывал в Агросоюзе и толком его не знал… Я кружил по его улицам и дорожкам, тупикам, перекресткам и скверикам, не имея плана, без каких-либо предположений, рискуя зря потратить время, а то и вовсе заблудиться… Спрашивал у редких прохожих, пугая их слепящим светом галогенной фары, встречал ли кто-нибудь из них девочку в желтой футболке на розовом велосипеде, — один из них ее не видел, другой вообще ничего не видел, поскольку, как он выразился, не привык глазеть по сторонам; кто-то отмахивался и шел своей дорогой, все убыстряя шаг и то и дело оборачиваясь на меня с каким-то непонятным подозрением; кто-то расспрашивал о подробностях, неумело пряча любопытство за гримасой озабоченности, — и, выслушав меня, отвечал, удовлетворенный: «Ни, я таку не бачив». Быстро стемнело; я перестал в своих расспросах упоминать цвета футболки и велосипеда; вокруг все обрело цвет потухшей золы; в этой сизой золе проплывали перед глазами яркие желтые фары автомобилей, жидкие желтые окна домов — и хлестал передо мной по аспидно-черному асфальту белый свет моей велосипедной фары… Семейная пара с коляской сообщила мне радостно: «Мариночку ищете? А че ее шукать, она с обеда у Павлычко, и занавески занавесили, но вы смотрите, мы вам этого не говорили», — и велосипед вынес меня на майданчик, еле освещенный люминесцентным светом, падающим из широких окон павильона автостанции. Я притормозил, чтобы разминуться с отъезжающим автобусом. У павильона осмотрелся. Велосипеда Татьяны не было нигде. Я прислонил велосипед к стене и безо всякой надежды, только для очистки совести, вошел в павильон. Смутно было в павильоне, малолюдно, сонно. В глубине едва светилось окошко билетной кассы, а в самом дальнем углу сиял стеклянный киоск с напитками и кофейной машиной… Татьяны не было нигде. Ноги мои подламывало, наждачная сухость стояла во рту. Я двинулся к киоску, огибая лавки со спящими людьми и думая купить воды, но вспомнил, что не взял с собой ни гривны за ненадобностью… Затем, лишь чтобы отдышаться, я подошел к окошку кассы и изучил расписание автобусов, приклеенное скотчем к стеклу. Узнал, что только что ушел автобус в Вышгород — это с ним мы разминулись на майданчике. Следующий будет — в Сухолучье, через Дымер, спустя полтора часа… На Киев все ушли; первый будет только утром, в шесть пятнадцать, на Канев — в семь ноль-ноль — и вот бы мне его дождаться, обо всем забыть… Со всей живостью и остротой, на какую только способна память изнуренного, встревоженного человека, я почуял на миг запах краски на пристани «Тарасова гора», широкое дыхание днепровской воды вокруг себя, увидел прямо перед собой огромную зеленую гору, разглядел на ней Шевченко на постаменте высотой с другую гору, — как он стоит лицом к Днепру, попирая собой и своим постаментом самого себя, лежащего внизу, в могиле… Выброс памяти освежил мне нервы, но не соблазнил вернуться в Канев: и денег со мной не было, и совесть не пускала, и — что мне от себя скрывать? — я привязался к Авелю; да и не было сил у меня на какую-то еще, неведомую мне, третью жизнь… Последней отчего-то извинительной возможностью продлить мгновения отдыха оставались объявления, расклеенные рядом с кассой на стене: …Кошку в хорошие руки… Автомобиль опель недорого, срочно, пробег 300 000 км. … Уроки польского, румынского, английского. Ускоренный курс… Семена тыквы, кинзы, петрушки… Школа рукопашного бесконтактного боя. Секретная методика КГБ СССР… Шавло Гриша, 8 лет. Фесенко Хома, 11 лет. Выехали на велосипеде из села Борисовки… июля 2015 года в неизвестном направлении. Домой не вернулись. Всем, кто видел пропавших детей, просьба позвонить в райотдел полиции, по телефонам… Слева от этого, последнего объявления было приклеено оно же, но по-украински, справа — черно-белые ксерокопии двух фотографий: скуластого мальчика с острым, как копье, подбородком — это был Гриша, и другого мальчика, постарше, с полноватым круглым и мягким лицом. В том ксероксе, похоже, истощился картридж — глаза пропавших детей вышли стертыми, об их выражении нельзя было сказать ничего уверенного. Я никогда не видел внука Натальи и уж тем более — его товарища Хому, пропавшего с ним вместе, но я глядел в их невнятные глаза на стене и понимал, что этот вечер, эта несчастная погоня, и ломотье в ногах, и пересохший рот, и этот миг на незнакомой мне, ненужной автостанции в малознакомом мне поселке — все, что со мною сейчас происходит, и все, что будет происходить со мной потом — оно и происходит и произойдет из-за того, что эти неизвестные мне дети не вернулись домой. Вернись они домой, и Авель без волнений отпустил бы от себя Татьяну на одинокую привычную велосипедную прогулку — Татьяна не взбрыкнула бы, чему бы не нашлось причины, не поменяла бы маршрут, и все бы было как всегда… Теперь же — где она теперь? и что она теперь? и что я, Господи, наделал… Я вышел вон, и сразу же заголосил мобильник. Я глянул на экран — это, разумеется, был Авель, и я не знал, что ему сказать; не понимал, как с ним разговаривать. Я был вполне готов выслушать все, что мне придется выслушать, и это не было смирением, и смелости тут было ни на грош — нет, это было отупение от полной моей беспомощности… Я отозвался на звонок. Авель сказал без предисловий: — Гони до дому — все в порядке: она нашлась. И ты смотри — ты сам не потеряйся; с меня уже достаточно всей этой дурни. Я возвращался, освещая себе путь лучом чудесной галогенной фары. Я думал о Татьяне уже без тревоги и досады, но с огромной нежностью. Мое измотанное, потное, будто смолой набрякшее тело по-прежнему ломало от боли, но сам я был воздушен, легок и умилен до приторности — не человек, а облако сахарной ваты. Забыв об осторожности и то и дело отпуская руль, ведя велосипед «без рук», ни капли не боясь быть сбитым насмерть каким-нибудь беспечным ездоком и ничего уже на свете не страшась, я во все горло пел во тьме, и мне казалось, что моим романсам отзываются, гудя над головой, невидимые провода… Романсы, то есть, были не мои, — Морфесси и Вертинского, — но я их пел с таким глубоким, гордым чувством, словно они были моими. На базе, ярче всех ее фонарей, горели фары полицейской патрульной машины, до рези в глазах отражаясь в темных окнах дома Авеля. Синие лучи ее вертящейся мигалки прохаживались по кругу, по кустам и стволам сосен, как огни морского маяка в ночи — по волнам и береговым утесам. На крыльце сидели двое полицейских. Расстегнув на животах форменные рубашки, они пили виски из широких стаканов. Авель вышагивал перед крыльцом туда-сюда — с двумя стаканами в руке, с бутылкой «Бушмилла». Он наполнил один из стаканов доверху и дал его мне. Мучимый жаждой, я бы не отказался от любой иной, холодной легкой влаги, всего лучше был бы стакан воды со льдом, но первый же глоток виски неожиданно пришелся кстати — прогрел душу и умилостивил, как заслуженная награда… Полиция молчала, за нее говорил Авель. Сразу после моего звонка он связался с полицией, там приняли сигнал — и эти вот дивные хлопчики, которые скромно молчат и пьют свой заслуженный виски, нашли Татьяну на подсолнуховом поле, куда она заехала на велосипеде, жутко перепуганная огромным черным мотоциклом, прогрохотавшим по шоссе ей навстречу. Патрульные остановили свой автомобиль на краю поля случайно, точнее сказать по маленькой нужде — и в тишине услышали детский плач. Татьяна громко и горько плакала, лежа в подсолнухах и уткнувшись в землю лицом. Рядом с ней полулежал, пригибая собой к земле упругие стебли подсолнухов, ее велосипед. Так вот все и обошлось… Хлопчики допили виски, рассовали по карманам деньги, полученные от Авеля. По-прежнему молча сели в свой автомобиль. Едва они отъехали, Авель дал мне знак оставаться на месте и скрылся в доме. В окнах вспыхнул свет. Авель вернулся на крыльцо с Татьяной, крепко держа ее за руку. Отпустил ее, оставил нас наедине, а сам отошел в сторону… Ни на кого из нас не глядя, Татьяна захлебывающейся скороговоркой попросила у меня прощения. Я понимал, как ей нехорошо. Ничто меня так в детстве не корежило, как невыносимая обязанность виниться вслух. Я попытался утешить Татьяну, даже и пошутил, но она меня не стала слушать и убежала в дом. Авель подошел, сел на крыльцо. Я пристроился рядом. Он налил виски себе и долил мне. Мы сдвинули без слов стаканы. — Ничего себе денек, — произнес Авель. — Все прошло в лучшем виде, как мне кажется, — сказал я ему. — Погода не подвела. Гости довольны… Косовский снова просит денег. — Сколько?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!