Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Авель садится на мое крыльцо, на нижнюю его ступеньку. Выдержав короткую пристойную паузу, я начинаю ему докладывать: — Приходили газовщики. Я их не вызывал, ошиблись адресом, Рома их не впустил… Прилетал фазан; гулял по берегу, улетел. Должно быть, из охотхозяйства; мы его не тронули… В тринадцать восемнадцать приплывал какой-то катер со стороны шлюзов. Рыбаки. К берегу не подходили, стояли час на якоре, может, что и поймали, я не видел. Уплыли, потом ты приехал, в семнадцать ноль-семь, если быть точным. Владик уехал только что… Пожалуй, всё. Не оборачиваясь, он произносит: — Нет, не всё. Наталья — где? Сегодня ее день, как мне кажется. — Где-нибудь здесь, — предполагаю я неуверенно. — Она не любит маячить перед глазами, ходит тихо, как мышка; я ее до конца дня редко вижу… — Ты меня удивляешь. У меня в доме нигде не прибрано. — Пойду поищу ее… — Лучше набери ее. Я звоню ей по мобильному — звонок мой остается без ответа. Звоню еще раз, и еще, и в третий раз — в ответ я слышу только долгие гудки, обрывы связи… — Продолжай, пока не дозвонишься, — говорит Авель, вставая с крыльца. — Ушла в огород, телефон остался дома, дело известное. Напомни ей: она и завтра мне нужна, вместе с Ганной — накрыть столы, потом убрать. Человек сорок точно будет, так что звони ей и названивай. Авель уходит по тропинке в обход холма; я названиваю Наталье, и перезваниваю, и вновь звоню — все без толку. Кстати уж вспоминаю и о Ганне, ее сменщице и соседке по Борисовке — пытаюсь вызвонить ее, чтобы она, как только где Наталью встретит, передала ей от меня пару-другую крепких слов… Картина та же — сплошные долгие гудки. Я отправляюсь на поиски Натальи, — хотя бы лишь на поиски следов ее пребывания на базе. Если окажется, что она, не отпросившись, вовсе не вышла на дежурство в свой урочный день, это будет событием чрезвычайным, требующим от меня принятия каких-то мер, мысль о которых мне крайне неприятна. Со связкой ключей я обхожу все маленькие коттеджи, предназначенные для гостей Авеля. Они пустуют, но мыть в них полы, вытирать пыль и менять постельное белье положено каждый день… Полы сухи, пыль нетронута, белье под покрывалами — стираное, но — вчерашнее, судя по тому, что запах свежести успел из него выветриться… Натальи нет и не было и в летней кухне — посуда после ужина как была свалена в мойку еще вечером, так там немытой и осталась… Натальи точно не было и в бане — там совсем не слышен хвойный дух антигрибкового аэрозоля, которым каждый день необходимо обрабатывать парилку и помывочную… Большой гостевой дом с длинным зимним обеденным столом, биллиардной и библиотекой заперт снаружи и пуст внутри… Охранник Рома утверждает, что Наталью не видал, но не уверен, что она отсутствует весь день, — у нее есть свой ключ от ворот, и Рома вполне мог ее проворонить. Приходится идти к Агнессе. Ее коттедж, или флигелек, как она его зовет, стоит поодаль от сторожки Ромы. Я, прежде чем к нему приблизиться, со стороны прислушиваюсь в надежде не услышать ничего, кроме тишины — она бы означала, что Агнесса пишет: ее категорически нельзя тревожить, и я бы со спокойной совестью мог обойти флигелек стороной… Но я слышу звуки аккордеона — депрессивное, неврастеническое танго ненавистного мне Пьяццоллы, — а это значит, что Агнесса отдыхает и благосклонно принимает посетителей… Я жду финального аккорда и захожу во флигелек, когда трофейный древний «хоххнер» в руках Агнессы умолкает. Она встречает меня, сидя на табуретке, не снимая аккордеон с колен. Я спрашиваю ее о Наталье, Агнесса отвечает, что весь день ее не видела, и высокомерно недоумевает: — Почему вы обратились с этим именно ко мне? — Потому что мимо вас, Агнесса, незамеченной и мышка не проскочит. — Да, я наблюдательна, — соглашается Агнесса. — Профессиональный навык или болезнь, как хотите… И кстати, я вот отдыхаю, да и думаю — а не сменить ли мне профессию или, по крайней мере, не разнообразить ли мне наслаждение жизнью? — Не знал, что вы обучены нотной грамоте, — замечаю я. — К чему нам ноты, когда есть инструмент, — отвечает мне Агнесса и пробегает сверху вниз старыми пальцами по клавишам аккордеона. — Где вы намерены черпать гармонию и вдохновение? — не унимаюсь я. — Неужто в аргентинских танго? — Нет. У природы, — невозмутимо отвечает мне Агнесса. — Да, у одной ее… Вы слышите, как гудят сосны?.. Куда вам это слышать, глушне! А они гудят… Конечно же, не так, как у меня в Полесье. У нас под Новоград-Волынским если сосна гудит, то она так гудит, что в вас буквально все гудит… А если там вода журчит, то она так журчит, что никаких нот уже не нужно, и инструменты ни к чему: и композиция с гармонией, даже мелодия — все уже готово… — А если там пчела поет… — подначиваю я. — …То она так поет, — легко подхватывает Агнесса, — что всякие ехидные насмешники бегут куда подальше, пока она их не ужалила. Намек вам, думаю, понятен. Ступайте, я вас не держу. Мне с вами говорить неинтересно. Вы пусты, как макитра в краеведческом музее. И я выхожу… Агнесса — тетушка Авеля, видимо двоюродная, или сестра, но из троюродных, он сам того не знает точно. У Авеля добрый полк тетушек и батальон троюродных сестер, но поселиться и прижиться у него на базе удалось одной Агнессе. Не знаю, чем она была, когда жила в Полесье. Агнесса не любит говорить о своем прошлом, а если что и поминает вскользь, то до конца не договаривает, и если уточняет то, что помянула, — уточнение всегда сродни опровержению… Ты уже свыкся с мыслью, что она работала в газете, как вдруг оказывается, что она однажды написала очерк для газеты, который не был принят к публикации… Ты уж поверил, что она была геологом, пока не становится понятным, что дальше старых добрых песен о геологах ее познания в этой уважаемой специальности не заходили. Была ли у нее семья, я не узнаю никогда. Но не смогу забыть, с каким умением и удовольствием она меня язвила и язвит при каждой встрече: «Вы, — говорит, — тупы, как сабля в краеведческом музее», или, к примеру: «Говорите со мной внятно! Не скрипите, будто двери в краеведческом музее!», «Вы выстарились и облезли, словно вышиванка в краеведческом музее»… Не выпады в мой адрес, довольно глупые по самой своей сути, меня, по правде, бесят, но вымученная неизменность всех этих оборотцев с краеведческим музеем… Какая-то подруга юности Агнессы, совсем чуть-чуть пожив у нас на базе, открыла по секрету, что Агнесса одно время работала директором…ского музея. И будто бы она пыталась продать известному…скому ювелиру и резчику по кости фрагмент бивня мамонта, который — бивень — слыл центральным экспонатом…ского музея. Агнесса якобы втихую отпилила кусок бивня — не с переднего и острого его конца, что было бы всеми замечено, но с заднего, тупого, на что никто не обратил внимания. И все бы ничего, но ювелир публично возмутился тем, что за оговоренные деньги, немалые для…ского района, Агнесса обещала ему якобы продать весь бивень. Во избежание громкого скандала Агнесса была по-тихому уволена и утешается с тех пор остротами про краеведческий музей… Подруга юности была Агнессой изгнана за клевету, навек отлучена от базы, и за правдивость сплетни поручиться некому… Я выхожу на крыльцо флигелька и, не успев закрыть за собой дверь, слышу за спиной ленивый перебор аккордеона и насмешливый голос Агнессы: — Вы еще здесь?.. Вы неповоротливы, как время в краеведческом музее. А мне пора вкалывать. Вкалывать — значит писать. Агнесса пишет разом три романа, из-за чего ее работа движется медленно — настолько медленно, что я, надеюсь, никогда их не прочту. Из намеков Агнессы мы знаем, что один роман — о любовных похождениях Тышкевичей, другой — о Радзивиллах, в том же духе, а третий — об амурах Потоцкого. Сама Агнесса влюблена во всех ясновельможных старых польских шляхтичей. Оно бы ладно, но я с некоторых пор подозреваю, что Авель и Варвара придумали меня на ней женить. И не люблю я заходить к Агнессе. Вдали я вижу Авеля. Он приближается ко мне неторопливым шагом, то и дело исчезая на ходу в глухой тени сосен, словно в ней растаяв, и вновь вдруг обретая плоть, походку и осанку в вечерних жирных солнечных лучах. Его догоняет Герта. Я потряхиваю и почесываю собаке ухо, докладываю Авелю о неудачных розысках уборщицы и вызываюсь съездить на велосипеде в Борисовку — там, на месте, во всем разобраться… Авель не согласен: — Куда тебе? В какую Борисовку? Сейчас стемнеет — угодишь в кювет, в твои-то годы… Ты мне и здесь понадобишься. С Натальей разберемся завтра. Когда стемнело, я понадобился — на поляне перед домом Авеля запалил костер, подвесил над огнем котел с остатками вчерашнего борща, потом был зван к столу, который и накрыл на четверых, на воздухе, вблизи костра. Ели мы молча, поглядывая на темную, будто застывшая смола, в последних тусклых блестках воду Киевского моря, на ясное, все в редких звездах, небо… В тишине раздался близкий, долгий вой чужой собаки. Герта, дремавшая под столом, лениво встала на все четыре лапы, грозно пролаяла во тьму и снова улеглась на живот. — Собака соседского сторожа, — сказал Авель. — Скучно ей там, в пустом лесу. Я промолчал, и Варвара не отозвалась. Она не разговаривает с мужем в моем присутствии, должно быть не решив сама с собой, на что я ему сдался и почему мы с ним на ты. Наедине со мной она, однако, вежлива и даже иногда справляется о моем здоровье… Вой во тьме раздался вновь. — Может, возьмем ее себе? — предложила Татьяна. — Это не наша собака, — ответил Авель. Костер погас, котел начал остывать, мы разошлись по домам. Я долго не мог уснуть, рассуждая сам с собой о сравнительных значениях некоторых русских и украинских слов… Так, наш русский праздник напоминает нам о праздности, о дозволенном, даже предписанном безделье; по-украински праздник будет свято, и это свято возвращает нас к чему-то изначальному, из-за чего мы можем, даже и обязаны в иные дни бездельничать… Или, к примеру, наше русское безумие, наше родное сумасшествие по-украински будет божевилля, то есть совсем другое дело, нежели отсутствие ума, сошествие с ума, расставание с умом или свобода от ума — нет, тут уже размолвка с Богом, освобожденность от Него, богооставленность по-нашему!.. Меня тревожили явные несовпадения сокровенных смыслов, казалось бы одних и тех же слов в наречиях, казалось бы по-родственному близких. Меня лишала сна догадка, ехидная по отношению к себе самому, что я неправильно — быть может, с точностью до наоборот читаю эти смыслы, и что, к примеру, божевилля вовсе не побег от Бога, но что-то прямо противоположное побегу, то есть свобода перед Богом, перед лицом Его, свобода в Боге — такая, стало быть, свобода, за которую ни людей, ни самого себя, но одного лишь Бога следует благодарить… Не первую и не другую ночь меня терзают эти мысли о смыслах слов и мучит понимание того, что эти лишние, бесплодные терзания в часы бессонницы, нелепые и невозможные при свете дня — мешают мне спокойно выучить язык страны, в которой мне, я верю, суждено прожить свою вторую жизнь. На этот раз, чтобы не мучиться и все-таки уснуть, я попытался вспомнить Хнов, но моей памяти не за кого было зацепиться в Хнове: о ком в нем ты ни вспомни — память возбуждает злость, причиняет боль или, в самых безобидных случаях, вызывает во мне досаду… И я стал думать о своих детях, о сыне и о дочери, но не о них теперешних, обыкновенных взрослых, какие встретили меня в Новозыбкове и Брянске, — о тех моих любимых детях, какими они были у меня, когда едва учились говорить… В предчувствии рассвета, в прозрачном шуме легкого дождя за окнами я различил их голоса, услышал внятно, как они пробуют на звук самые первые слова, всем своим старым сердцем улыбнулся, — тут дождь утих, и я уснул. Дрожь мобильника подняла меня с постели. Голос в нем был женский, не чужой, но чей, того я спросонья разобрать не мог, как и не мог понять ни слова из всего, что клокотало в моем ухе. Фразы взахлеб, слова внахлест, потом вдруг смех, и пауза, и вновь словесный пулеметный стрекот, и снова смех, как мне послышалось, с каким-то вызовом, даже с угрозой… Я, наконец, узнал звонившую. Взятая замуж в украинское село Борисовку откуда-то из-под российских псковских Ямм, Наталья за десятки лет не выучила толком украинский, почти забыла русский и говорит на собственном наречии: в нем украинских слов немногим больше, чем русских, и те и те никак между собой не согласуются, притом что украинские слова звучат как русские, а русские — почти как украинские. Лишь близкие Натальи, ее соседи и друзья понимают ее запросто; за год нашего с ней общения я научился понимать примерно треть из того, что она мне говорит; я больше полагаюсь на свою догадливость, но это, в общем, не беда — она не слишком разговорчива, и говорим мы с ней обычно коротко и только по делу… А тут — длиннющая истерика по телефону, с бурным обилием мне непонятных слов, да еще этот развязный, злобный смех — я раньше никогда не слышал, как она смеется… Я грубо вклинился в очередную ее паузу: — Молчи и слушай. Сегодня чтобы была вовремя. Приведи себя в порядок. Подумай, как будешь оправдываться. Будь в норме, иначе не смогу тебе помочь. Я оборвал это подобие разговора. На подслеповатом экране телефона высвечивалось время — четыре часа тридцать три минуты. Впереди был хлопотный тяжелый день. Я надел шорты и выбежал из дома. Берег был в ста тридцати шагах. По лестнице, когда-то мною же сколоченной из горбыля, я спустился к водохранилищу. Скинул шорты, голый вступил в воду и, понемногу просыпаясь, долго плавал в ее холоде, в ее свежих и терпких утренних запахах. Прогнав сон, я вышел на песок. Мокрый, в одних шортах, липнувших к телу, поднялся на берег и побежал трусцой к общей летней кухне — в моем коттедже своей отдельной кухни нет… Достал с полки любимую белую кружку. Всыпал под крышку электрокофеварки молотый мокко на два пальца — так, чтобы вышло покрепче, но и не настолько крепко, чтобы потом глотать валокордин… Влил воду, воткнул в розетку штепсель, запустил процесс — я не устаю дивиться чудесам самоновейшей бытовой техники. Кофеварка задышала, и я вышел наружу. Удивился, увидев Авеля — он заполночь ложится и обыкновенно не встает раньше семи. Уже одетый в деловой костюм, как и во всякий день большого приема гостей, он шел по щебню вдоль забора, то и дело оглядываясь на трусившую следом старую Герту. Я догнал его, сообщил о звонке пропавшей уборщицы, о том, какой с ней вышел, а верней сказать, не вышел разговор. — Думаю, она с тяжелого бодуна, — поделился я своей догадкой. — Думаю, с непривычки… Она ж не пьет; я за ней не замечал. Думаю, в Борисовке была какая-нибудь вселенская гулянка, какая-нибудь свадьба, от которой наша Наталья не могла отвертеться, вот и пострадала. — Да, она не пьет, — согласился Авель. — Надеюсь, будет к девяти на рабочем месте. В рабочем состоянии, надеюсь… Герта потерлась мордой о мое мокрое колено. — Пошли, собака, — сказал Авель. — Не дала мне спать совсем. Всю ночь во сне кого-то догоняла и рычала. Они продолжили прогулку. Мой мокко должен был уже свариться, и я вернулся к летней кухне. Уже перед крыльцом услышал запах кофе — его, по правде, я люблю куда сильнее вкуса кофе, и без особой надобности кофе не варю. Шагнув через порог, я обнаружил и другой, тяжелый, кислый запах, и понял: я на кухне не один — кто-то в ней еще и курит, чего, вообще-то, здесь никто себе не позволял… Возле раскрытого окна, спиной ко мне, стояла маленькая женщина. В левой руке она держала на весу мою белую кружку, в правой — сигарету. Она пила кофе из моей кружки и курила, выпуская дым в окно. Я и со спины ее узнал, в ее зеленом рабочем платье. Наталья обернулась. Изо рта, ярко и грубо накрашенного, плыл густой струйкой сигаретный дым. На старом спокойном лице, щедро обсыпанном пудрой, темнели две неровные бороздки засохших слез. Я испугался и проговорил: — Не знал, что ты куришь… Но молодец, что пришла… Ты отдохни пока. Еще такая рань, что ты свободно можешь отдыхать. Попятившись, я снова оказался на крыльце. Не зная, что и думать, и не придумав, чем себя занять, побрел через холм к дому Авеля — хоть за какими-нибудь распоряжениями… С верхушки холма увидел, как Ганна, вторая наша уборщица, о чем-то быстро говорит Авелю, беспрерывно мотая головой из стороны в сторону, словно решительно с чем-то не соглашаясь… Пока я спускался к ним с холма, Ганна, кончив разговор, подобрала с земли ведро и швабру и отправилась в дом Авеля. Я подошел. Авель спросил меня, видел ли я Наталью. Я сказал, что видел, и добавил: — Похоже, с нею что-то происходит. — Похоже, — согласился Авель и передал мне, что он услышал от Ганны. Как оказалось, внук Натальи, восьмилетний Гриша, вышел утром из дому и, как всегда, направился к своему старшему приятелю, одиннадцатилетнему Хоме. Тот усадил его перед собой на раму велосипеда, и они поехали по главной улице Борисовки, где их видели многие, потом и дальше, к лесу, как уверяет Дорошенко, хозяин придорожной лавки, торгующей удилищами, рыболовными снастями, наживкой и прикормкой. С тех пор прошло трое суток. Больше детей никто не видел. Дню хватало своих забот, но я предложил Наталье вернуться домой. Наталья отказалась уходить — не только лишь из чувства долга, как я понял, но и в надежде этими заботами забыться. Она, Ганна, я и призванный нам в помощь охранник Рома полдня не знали продыху: таскали на край берега столы и стулья из коттеджей, выстраивали их ровными рядами, застилали скатертями, натягивали тент из огромной полосатой клеенки… Как только Рома принялся подтаскивать к столам коробки с посудой и приборами, ящики с водкой, винами и коньяком, а на отдельный столик — виски, джин, тоник и соки, и банки с пивом, я, наконец, занялся сутью предстоящего застолья. Скажи мне кто-нибудь в моей первой жизни, что во второй я стану кулинаром, ума не приложу, что бы я ему ответил. В Хнове я что умел? — как и любой рыбак, сварить простейшую уху, для заковыристого понта плеснув в нее, кипящую, стопку водки и ткнув в котел — для запаха — дымящей головешкой из костра. А в остальном — картошка, и картошка, и картошка: в мундире или чищенная, сваренная или изжаренная, с луком и грибами или без лука и грибов. В Хнове, как и везде у нас, была своя «Кулинария», но не существовало слова кулинар. Быть в Хнове кулинаром было бы странно, тем более что там готовят женщины, давно уставшие готовить, предпочитая дарам леса или Озера, кроме картошки с огорода, продукты из «Кулинарии», из продуктовых магазинов, еще — из новой лавки под названием «Ням-ням, буль-буль»: пельмени в пачках, яйца, крупы, колбасу и макароны с дыркой и без дырки. Мужские шашлыки на лесных кострах и на мангалах во дворах лучше совсем не поминать. Эти куски нетерпеливо размороженного мяса, пропитанного уксусом так, что их впору отжимать, внутри почти всегда сырые и всегда сгоревшие снаружи, никто бы есть не стал, если б не водка в количестве, необходимом для того, чтобы не только пожирать их, но еще и нахваливать… Свою первую зиму на базе я провел пустынно. Страшась бессонницы, читал на ночь кулинарные книги из библиотеки большого гостевого дома. Из них иные легко вгоняли в сон, до того занудно они были написаны — или же столько было в них поименовано неведомых растений и приправ, что я ни одного рецепта не успевал усвоить, прежде чем заснуть. Но были и такие книги, такие были в них рецепты и секреты, придумки, и советы, и подсказки, что я, наоборот, не мог уснуть подолгу, воображая себя на кухне, у плиты, в благоуханных пряных облаках, в настолько остром предвкушении тех блюд, которые в воображении своем я сам готовлю, что ночь без сна меня не угнетала. Как только в воздухе запахло весной, а значит, скорым появлением хозяев базы и гостей, я с кулинарной книгой на отлете храбро встал у кухонной плиты… Не знаю, не могу судить, насколько моя стряпня близка к совершенству, но запеченную мою свинину с подливой из сельдерея и яблок, мою форель по-севански, мои хинкали с сыром, мою гречневую кашу с маслом, луком и боровиками, запаренную в глиняном горшке, мои холодные салаты с йогуртом и малосольной брынзой, мой прикарпатский банош и литовско-белорусский холодный борщ, мои купеческие щи — наш Авель, сам вдумчивый и увлеченный кулинар, не устает нахваливать прилюдно. …Острожские розовые и карпатские черные томаты и нежинские корнишоны-огурцы, и красный крымский лук, чеснок с Волыни, и буряки, и зелень, и коренья, — все с Лукьяновского рынка, — еще и мелитопольская твердая черешня, и слива желтая, лиловая, соленые полесские маслята, к ним яблоки моченые и кукурузные молочные початки; из супермаркета — сыры: и твердый пармезан, и мягкие рокфоры с камамберами, и с плесенью и без нее; еще оттуда — тюлечка одесская; дунайская, из Вилкова, селедка; лосось копченый и чуть-чуть посоленный; домашние колбасы и копчености, и кровяная колбаса на гречневой крупе, и сало командирское, оно же и бандитское, из подчеревицы молоденькой свиньи — это все с Житного, что на Подоле, рынка, но это все — еще не все, что привез Авель на своем черном внедорожнике. На том же Житном рынке им была закуплена сырая осетрина из России, уже очищенная и разрубленная на аккуратные куски, пригодные для шашлыка. Минувшим вечером, перед тем как лечь и задуматься о смыслах слов, я выдавил в кастрюлю с кусками осетра сок из пяти гранатов — нет лучше маринада к этой древней рыбе, чем сок плода с Древа Познания! — и на всю ночь ее оставил в летней кухне, на полу, в прохладной тьме…………… порозовевшие куски насаживаю на шампуры, но я не стану отправлять их на мангал до самого приезда гостей, — какой им прок в остывшей осетрине?.. Вода в котле, подвешенном над пламенем костра, закипает; я режу на шматы шкуру и хвост осетра, вместе с головой и хребтом с вязигой опускаю их в котел — пусть варится подольше юшка, основа моей селянки… Что будет дальше — не скажу, рецепт непрост; я вычитал его у одного известного художника, он же известный кулинар; я в живописи мало смыслю, я словесник, но блюда по его рецептам хороши. Я верю, что моя селянка поспорит с тем венгерским гуляшом, который самолично варит Авель в большом чугунном казане, неподалеку от моего котла… Селянка варится. Гуляш варится. Тент над банкетными столами подрагивает и звенит на порывистом ветру, потом надолго замирает… Поодаль от столов Ганна и Наталья заняты закусками. Ганна нарезает колбасу и сало; Наталья крупно режет овощи для моих салатов, громоздя горой их ломти, кольца и куски на разделочной доске. Наталья курит за работой. Над головой ее дрожит, как студень, дым. Мне это досадно. Свежие овощи и полная пепельница — тот еще натюрморт. Я мог бы сделать замечание Наталье, но не могу — я помню, отчего она вдруг начала курить; я понимаю, почему на самом деле мне неприятно на нее смотреть, настолько неприятно, что я предпочел бы отпустить ее домой. Я знаю, что за страшная тревога ее гложет, и во мне все противится тому, чтобы невольно пропитаться этой не моей тревогой. Я ничего не говорю Наталье. Я просто отворачиваюсь… Автобусы с гостями въехали в ворота базы, когда я убирал с огня котел с готовой селянкой, а Авель снимал пробу с готового гуляша, Ганна с Натальей уже накрыли столы, а Рома, наш охранник, раздувал на мангале угли. Застолье выдалось обыкновенным — шумным и долгим. Селянка, гуляш и шашлык из осетрины были одобрены и прибраны подчистую, а в остальном — много было перепробовано, да мало съедено. Зато уж выпито так выпито: едва взглянув на опустевшие бутылки, впору было спросить себя, осталось ли хоть что на опохмел. К подаче кофе вышла Агнесса с аккордеоном и призывно заиграла вальс. Гости вежливо ее послушали; никто из них вальсировать не стал, но они словно по подсказке запустили сквозь колонки-усилители лихую, сладкую музычку восьмидесятых и заплясали по поляне путаной толпой — довольно, впрочем, вяло, так как были тяжелы… После танцев, прежде чем спуститься с берега к воде и уединиться там для деловой беседы с послом одной из азиатских стран, ради которого и был затеян пир, Авель попросил меня пройтись по базе с теми из гостей, кто был на ней впервые, — все показать и рассказать. Таких было немало, но желающих составить мне компанию почти не оказалось — быть может, человек пять-шесть. С ними за мной увязались, — для того лишь, чтобы растрясти в себе обед, — некоторые из друзей Авеля, знающих базу как свою. В начале нулевых — не выношу я эти нулевые; а как их обозвать иначе? — Авель забрал за долги очередной разорившийся завод. В довесок получил и базу отдыха завода, давно заброшенную, заставленную сгнившими фанерными бараками, заросшую репьем, обтянутую по периметру полуистлевшей сеткой рабицей с колючей проволокой поверху и запертую на замок. Нельзя сказать, что база пустовала. Сетку и проволоку в нескольких местах прорвали безымянные эпикурейцы — они годами гудели в репейниках, блудили, гадили в бараках; помойное образовалось место. Авель его расчистил, прополол, отмыл и причесал; снес и спалил трухлявую фанеру; возвел на ее месте утепленные дома из бруса, кухню, баню, склад и гаражи. Он предполагал устроить клуб любителей водных видов спорта, но это до поры не вышло. Бизнес Авеля потряхивает, на сооружение ангаров и причалов пока недостает свободных средств. Коттеджи для яхтсменов, аквабайкеров, ныряльщиков, гребцов пока пустуют — однако же всегда неукоснительно готовые к приему гостей. Все реже раздаются голоса в большом гостевом доме, построенном нарочно для старых друзей. Кого поубивало время, кого попрятало по разным странам, спасая от отчаяния, пространство; те, что все еще жили в Киеве и, кстати, получили на заводах Авеля приличную работу, — они все были здесь, на пиру. Но вряд ли кто из них готов остаться на ночлег в большом гостевом доме — их всех ждут семьи, в которых базу отчего-то принято считать гнездом разгула. Близятся сумерки, и Марк Пунько, один из них, старинных, еще университетских друзей Авеля, берет меня за локоть и говорит мне доверительно, с мечтательной печалью: — Если бы я не привел его, студента, к нам домой, здесь до сих пор бы рос бурьян. Мой папа был декан, доктор наук и член-корреспондент, великий человек, и у него были идеи. Он их при Авеле, обычном деревенском недотепе, любил излагать и развивать вслух, абсолютно бескорыстно, из одной лишь любви к науке. Потому что Авель умел слушать… И я умел, но я не слушал, только ушами хлопал, хлопал, все прохлопал. Я был юным раздолбаем — Авель был другой. Он слушал и запоминал, слушал и запоминал, пока папа не помер… Ты спросишь, что же дальше? Пожалуйста!.. Идеи стали деньгами. Где был бурьян, теперь банкет… То есть я что хотел сказать, чтобы ты верно понял: все у нас вышло к лучшему. Я сильно рад за Авеля; мой папа был бы им доволен. Я даже больше тебе скажу, но ты ему не говори: Авель — наша надежда. Не одного меня — всех нас… Пунько пожимает мне локоть и упархивает за куст помочиться… Все, что я услышал от него, я слышу в пятый раз — именно столько раз мы с Пунько встречались… Почти все те, кого я только что прогуливал и развлекал, отстали, разбрелись. Оглядываясь, я вижу в тени сосен огоньки их сигарет. И слышу возле уха ласковый низкий голос: — Ты лучше расскажи, где научился так готовить. Я узнаю кошачью хрипотцу Матвея Клизмеца, старшего менеджера фирмы Авеля и его старинного друга: — Твоя солянка, я скажу, за гранью реальности. Не солянка, а основа снов. — Селянка, — поправляю я.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!