Часть 13 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тужься, женщина, тужься!
Барри барахтался в мешанине плоти, пота, крови и пудры. Происходящее было яростным, уродливым, унизительным и невероятно напряженным. Руки доктора Файфа, ранее отдраенные до безукоризненной белизны, покрылись кровью, которая заливала манжеты.
– Кричите! Тужьтесь! Дышите! – кричал он. – Так, так, сударыня. Вот мы и дома. Мы пришли. Мы дома! Позвольте мне представить вам вашего первенца.
Он сражался с мясистой пуповиной. Существо было окровавленным, красновато-синим, морщинистым. Оно вошло в мир с криком. Половые органы выглядели раздутыми, ненатуральными. Но лицо женщины было удивительным. Послед был выплюнут как жутковатая слизь. Она едва это заметила. Она лежала с изуродованными, кровавыми, развороченными гениталиями, с огромными, уродливыми неприкрытыми грудями, с блестящими в волосах каплями пота. Барри смотрел на ее лицо – бледное, расслабленное, светящееся от облегчения и радости. Доктор Файф положил завернутого в теплое полотенце ребенка ей на грудь. Она поцеловала окровавленные пальцы врача, и он посмотрел на нее с удовлетворением, словно она была прекраснейшей из виденных им женщин.
– Так-то, девочка моя, – торжествующе крикнул он.
Джобсон сжал руку Барри и расплакался.
* * *
Джобсон начал учить Барри боксу в бывшем тире, где было так же холодно, как в анатомическом театре. Мэри-Энн протестовала. Барри настаивал. Луиза сидела, выгнув брови и поджав губы.
– Только не снимай всю одежду, детка, – заметила она, устав от спора, когда Мэри-Энн сдалась.
Джобсон разделся до майки и брюк. Барри остался в рубашке и в жилете, но отстегнул запонки и снял воротник. Оба были невысокие, но Джобсон все-таки был выше на целую голову. Барри выглядел как туго запеленутый мутант. Ими никто не интересовался. Другие молодые люди представляли собой более увлекательное зрелище.
В старом тире были скрипучие деревянные полы, мощные каменные стены с неряшливой известкой и побелкой и огромные окна в потолке, покрытые паутиной. Заведением управлял кузен Джобсона. Это был крепкий, краснолицый сорокалетний мужчина с почерневшими передними зубами, что он объяснял особенностями воды в своем родном городе Абердине. В дальнем конце галереи находилось нечто, отдаленно напоминающее туалетные комнаты; к ним было подведено некоторое количество труб и стояков, соединенных с железным резервуаром на крыше. Резервуар полностью замерзал каждую зиму на неделю или около того. Однажды трубы внутри здания прорвались и затопили галерею. На стенах до сих пор виднелись следы потопа.
В галерее эхом отдавались разные звуки. Еще двое мужчин боксировали, попыхивая и покрякивая. Поодаль занимались фехтованием. Четверо молодых людей, построившись в линейку – белые призраки с масками на лицах, – строгие, как монахини, двигались вперед, чередуя выпады, выверты и арабески, наступая на воображаемых противников. Учитель фехтования был француз. Его фигуру плотно сжимал корсет, а по обеим сторонам от белых губ спускались весьма элегантные усики. Его лицо было покрыто странной белой пудрой, как у клоуна, что подчеркивало красноту ушей. Он рявкал свои французские команды. Молодые люди прыгали перед ним, держа сверкающие орудия под одинаковым углом.
Барри поднял руки перед собой, принимая оборонительную позицию.
– Ты не должен только отступать, слышишь, – крикнул Джобсон, ударив его по ушам. – Атакуй! Смотри, вот так. Быстрые удары. Левой. Левой. Ты левша?
Он отступал танцуя. Барри очень ловко и быстро уклонялся. Он прыгал взад и вперед, крошечный уродец на пружинках. Его быстрое дыхание белело в пыльном воздухе. Но он ни разу не приблизился достаточно, чтобы как следует врезать Джобсону в подбородок или в ребра. Они сели на скамейку передохнуть; пар валил от них как от лошадей.
– В чем дело, Барри? – недоумевающе спросил Джобсон. – Обычно тебе не занимать злости.
Барри взглянул на свои причудливо увеличенные, перевязанные кулаки и ничего не сказал. С тех пор как начались регулярные обходы в клинике, Джеймс Миранда Барри испытывал нарастающее беспокойство. Похитители трупов – их редко удавалось увидеть, но тем больше пищи они давали воображению – исправно поставляли медицинской школе кадавров: белых, пустых, откровенно ужасных. Он равнодушно взирал на их жалкую сморщенную наготу. Их прошлая жизнь и утраченная история, их смерть от ножа или голода его не заботили. Но когда Барри столкнулся с фактом физической беспомощности живой женщины в неподвластный ее воле момент скотского рождения человеческого уродца, он испытал настоящий ужас. Для него, совсем еще ребенка, мужество стало ежедневной необходимостью. Всю жизнь он, словно из закрытого сосуда, наблюдал взрослый мир ощущений, страстей и желаний, никого не осуждая, отгороженный своей непорочностью. Теперь же он был отрезан от всего этого навсегда тем самым обстоятельством, которое давало ему возможность двигаться, действовать, пользоваться привилегией, которая не принадлежала ему по праву рождения. Он наблюдал женщин, необъятных, точно свиноматки, рожденных, чтобы самим рожать, снова и снова, год за годом, пока они не изнемогали или не умирали. Они тужились и кричали, отвратительные в своем уродстве, делая то, чему их не требовалось учить. Как поденщики, они швыряли плоды своих трудов, красные и орущие – или бледные, синие и холодные, – в пасть ожидающему миру. В государственной больнице многие умирали. Барри однажды закрыл глаза бедной женщины, чье тело, никем не запрошенное, было приговорено к общей могиле.
Поначалу он их ненавидел. Его отталкивал их запах и сальные, свалявшиеся волосы. Он удивлялся нежности и искреннему горю доктора Файфа, когда кто-нибудь из его пациентов, мать или младенец, ускользали от него в мир иной. Барри видел, как доктор, встав на колени, зарыв лицо в окровавленные простыни, молится и плачет как ребенок. Неужели этот же самый человек взрезал холодный живот трупа на секционном столе, грозно спрашивая у побелевшего Джобсона, что обнаружится в его собственном животе, если сделать надрез? Барри боялся живых, а не мертвых.
Он больше не чувствовал себя удобно в своем чахлом теле. Этот неуют сквозил во всех его жестах, в походке, в привычке озираться по сторонам, словно опасаясь нападения наемного убийцы. Он избегал объятий Мэри-Энн. Он не любил, когда его трогают. Каждую неделю он писал длинные и напыщенные письма генералу Франциско де Миранде, обращаясь к нему официально, как будто они не знакомы, и описывая свои дела с ученической аккуратностью. Это были донесения с фронта, от положения дел на котором зависела стратегия в целом. От Луизы он держался подальше и называл ее «мисс Эрскин» или «компаньонка моей матери». Других родственников не упоминал. Студенты иногда над ним смеялись, потом умоляли помочь с конспектами или чертежами. Он защищался фасадом безупречных и безличных манер. Он никогда не пил на людях. Он никому не доверялся.
У Джеймса Миранды Барри были холодные руки и холодные глаза. Только Джобсон осмеливался взять его за руку или стукнуть по спине.
Барри успел понять, что телесная близость, связанная с боксом, для него неприемлема. Он грустно поглядел на Джобсона после долгой паузы:
– Боюсь, у меня с этим ничего не получится. Лучше научи меня стрелять.
* * *
Они вернулись в квартиру Джобсона. Барри чувствовал себя неважно, его слегка потряхивало от остывающего на спине пота.
– Давай по капельке. – Джобсон возился с лампой. У него в комнатах всегда было жарко, огромный камин отбрасывал теплые красные отсветы. Квартирная хозяйка его опекала. Неохотно, словно не желая расставаться с защитным покровом, Барри бросил свое пальто на стул.
– Мне немного. Подожди, я сам налью горячей воды.
Они примостились на ковре, прислонившись спинами к стульям, почти касаясь пальцами огня, на котором поджаривались булочки на длинных вилках. Оба мальчика были сосредоточены, как средневековые черти в сцене Страшного суда на церковной фреске.
– Переписал свои конспекты? Возьми побольше виски. Так ты и вкуса не почувствуешь.
Джобсон расслабился. Он откинулся назад, приоткрыл рот. Барри заметил легкий пушок на его верхней губе.
– Слушай, Барри, когда мы в больнице, ты чувствуешь – ну, ты понимаешь – ты чувствуешь страх или возбуждение?
Джобсон хотел поговорить о сексе.
– Нет, – сказал Барри. – Меня часто немного тошнит.
– Да, ты хладнокровный как рыба, вот что, – сказал Джобсон спустя минуту-другую.
– Да?
– Ага. Никаких нервов. И никаких чувств.
Барри внезапно очень обеспокоился. Он выпрямился и с убийственной чопорностью произнес:
– Есть вещи, Джобсон, которые мы никогда не должны обсуждать.
«О боже, – подумал тот. – Вот я его и обидел». Потом посмотрел на бледное лицо, рыжие веснушки и кудри и увидел помертвевшего от серьезности ребенка. Его охватила жалость. И он пошел на еще больший риск. Взяв Барри за еще не согревшиеся руки, он заговорил с жуткой, нелепой искренностью:
– Я многим тебе обязан, Барри. Мы ведь всегда будем друзьями, правда? Что бы ни случилось?
Барри вытащил руки из клешней Джобсона со всей скоростью, которую позволяло приличие, и сказал – откуда-то из недосягаемых далей:
– Очень надеюсь, Джобсон. Бесспорно, я буду этому рад.
Той ночью Барри снилось, что он лежит в постели и доктор Файф склоняется над ним. Парик доброго доктора скособочился, и пудра ливнем падала вниз. Ну, Барри, угрожающе сказал доктор Файф, хватаясь за простыни, посмотрим, что ты мне преподнесешь.
Барри с криком проснулся.
* * *
Джобсон начал учить Барри стрельбе. Уверенная рука и бесстрастный взгляд выдавали в нем прирожденного стрелка. В течение месяца он научился легко справляться с винтовкой и сделал невероятные успехи в обращении с дуэльными пистолетами.
* * *
Даже в этих северных краях боярышник уже весь был окутан свадебными цветами, когда Мэри-Энн и Луиза уезжали из Эдинбурга восьмичасовым дилижансом. Было условлено, что Барри поживет у д-ра Андерсона до конца короткого летнего семестра, а потом проведет долгие каникулы в поместье лорда Бьюкана. Они стояли, все трое, и в последний раз окидывали взором свое цветистое жилище. Саквояжи, книги и шляпные коробки уже унесли. Опустевшие комнаты готовились третировать новых постояльцев.
– Ну, – сказала Луиза, надевая перчатки, – слава богу, что все закончилось и мы сбежали от этих обоев живыми.
Мэри-Энн пичкала Барри советами и наставлениями по рациону. Он терпеливо слушал.
– …И будь осторожнее с д-ром Андерсоном. Он очень любезен, но, насколько я знаю, Дэвид Эрскин ему ничего не сказал. Так что лучше держись в стороне. Следи за тем, что делаешь. И пожалуйста, осторожнее в этом ужасном тире. Знаешь, Луиза, если этот ребенок сам не убьется, так убьет кого-нибудь.
Женщины вскарабкались в дилижанс; их лица менялись в мерцающем солнечном свете. Они рассмотрели остальных пассажиров, которые громко, вульгарно и самозабвенно прощались с провожающими. Двор был покрыт пленкой жидкой грязи, поэтому Барри одиноко стоял поодаль на брусчатке, среди мешков с зерном и сломанного сельскохозяйственного инвентаря. Мэри-Энн обернулась, чтобы помахать ему.
– Луиза, – прошипела она, – я в ужасе. У него начнется, когда я уеду, и я не смогу показать ему, как обращаться со всеми этими тряпками. Ему придется их стирать или жечь самому. Ему одиннадцать. А у него еще не началось…
– Ты наверняка объяснила все, что нужно.
Они замолкли – в дилижанс забрался пожилой мужчина и приподнял шляпу в знак приветствия.
– Не волнуйся, дорогая моя. – Луиза засунула одеяло под ноги. – Я не сомневаюсь, что с ним все будет в порядке.
– Ты проверила наш саквояж? Его погрузили? – Мэри-Энн раздвинула занавески и поглядела на нелепые шляпу и пиджак Барри. Его ботинки были запачканы грязью, штаны топорщились и мешковато висели на тонких ногах. Он всегда выглядел странно, какие бы наряды она ни выдумывала. Она почувствовала, что по щекам текут слезы, и начала безудержно подвывать. – Ах, Луиза, не надо было этого делать. Он теперь один. Он всегда будет один. Это я сделала. А теперь и я его бросаю, покидаю свое единственное дитя…
– Ерунда, – в панике рявкнула Луиза. Мэри-Энн никогда не плакала. – Соберись. Некоторые прекрасно справляются в одиночку.
– Возьмите мой платок, мадам. – Пожилой джентльмен протянул гигантский квадрат зеленого шелка. Барри успел прислониться к мешку с зерном и притопывал ногой. Он был зачарован пронзительной драмой расставания. Он посмотрел наверх, увидел, что мать плачет, и покраснел до ушей. Когда дилижанс выкатился со двора, треща и подпрыгивая, он от стыда и смущения не мог даже помахать вслед. Мэри-Энн потеряла своего ребенка в тот момент, когда потонула в чувственном фонтане из шелка и слез. Желтеющее, как страницы старинной книги, и непроницаемое лицо Луизы было последним, что он увидел. Но у него сложилось отчетливое впечатление, что она во второй раз удержала его взгляд и подмигнула, как всезнающий соучастник.
И вот Джеймс Миранда Барри, одиннадцати лет и двух месяцев от роду, впервые в жизни оказался один, без прямого попечения взрослых. Он посмотрел вверх, на город, темнеющий на скучившихся холмах, и принюхался к студеному весеннему воздуху в тесном дворе, от которого веяло конским навозом и патокой. Теперь он свободен. Расстегнув пальто и сделав глубокий вдох, он отправился в сторону больницы. Ни в лице, ни в походке мальчика нельзя было найти даже малейшего признака неуверенности в себе.
book-ads2