Часть 28 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вот как, значит. И он! Ну, да, конечно — в наших газетках вонючих пишут, что это он ее придушил. Как Кеннеди Мерилин Монро. Кретины! А он, значит, выкрутиться хочет, на меня свалить? Не ожидал.
— Почему же свалить? — возразил Самоваров. — Он ведь никого не убивал. Почему бы ему не узнать, кто же убил на самом деле?
— Не докажете! Чем? Чем?
Глеб твердил это, как заклинание и улыбался криво, и столик подталкивал на Самоварова, но уже совсем растерялся, потянулся к спасительной кучумовке. Самоваров ловко схватил бутылку и поставил рядом с собой под стул.
— Так я тебе и сказал, чем докажу, — спокойно ответил он. — Не пей при мне, противно. Я не люблю.
— Да ничего у вас нету! — не сдавался Глеб. — Все равно никто ничего не знает! Если я и дома не ночевал, как, может, Маринка соизволит вспомнить, то что из этого? Не помню я, где ночевал. Пьяный был. У женщины ночевал. Не помню, у какой. Мало ли их? Не помню. И так далее.
— Я так и думал, что ты трус, запираться начнешь, юлить, хлыздить… — вздохнул Самоваров. — Только ерунда все это, ты же и сам понимаешь. Даже папа твой знает, где ты в ту ночь был и что делал. Точнее, сделал.
У Глеба вытянулось лицо:
— Ну это вряд ли!
— Знает, знает! — подтвердил Самоваров. — Затрудняюсь сказать, откуда. Может, просто почувствовал, сложил два и два… Иначе почему он, по-твоему, следствие путает? Скрывает, где он сам тогда ночевал? По секрету тебе скажу: алиби у него железное. Так что это он от тебя следствие отвлекает! Как перепелка хищника от гнезда ведет, отманивает, даже прихрамывать начинает. Вот Геннадий Петрович и прихрамывает. Вероятно, вину за собой знает и…
— Зачем это сейчас? — взорвался Глеб. — Мне ничего не нужно сейчас! А тогда? Тогда где была эта перепелка? Козлом скакала, бодалась! Издавала брачный крик марала… Если б тогда!.. Все было б по-другому.
— Тогда это тогда, — рассудительно возразил Самоваров. — Ничего ведь не вернешь. К примеру, если бы в ту ночь дома посидел, тоже все было бы по-другому.
— Не-е-ет! — протянул тоскливо Глеб. — Все было бы так же. Рано или поздно… Я не жалею, если хотите знать. Только противно очень. Ну, да мне не привыкать! Мне давно уже все противно! Почему, думаете, пью? Кайф ловлю, блаженство неземное? Или кураж? Или облегчения, думаете, ищу? Как бы не так! Плохо мне от водки, тошнит, все нутро выворачивает. У меня ведь тоже язву нашли, как у Леньки Кыштымова. Удивляться нечему — у всех психов обязательно язва. И болит эта штука невыносимо, жутко. Называется кинжальная боль, медицинский термин такой красивый. Меня отсюда на «скорой» увозили! А я все равно пью. Мне тошно, противно жить, и я пью, чтобы противность эту другой противностью перекрыть. Как только скрутит по-настоящему, так сразу главную боль и противность забываешь. Клин клином! Каждый вечер выпил — забыл! Меня тошнит просто! Язва! И все!
«Он таки на Геннашу больше похож, — решил про себя Самоваров, разглядывая Глеба. — На больного, помятого Геннашу в молодой накладочке». Красные и зеленые лампочки замигали — должно быть, на сцену выпрыгнул давешний мужской балет. От этих перемигиваний прояснилось фамильное сходство. Только Глеб был острей, бледнее и бессмысленней Геннаши.
— Вы дяде Андрею доложили уже? — вдруг спросил Глеб. — Нет, ничего у вас не выйдет. Он покроет, он не допустит…
— Не в том дело, — переход был неожиданным, но Самоваров гнул свою линию. — Тебе надо следователю сдаваться. Если хочешь, могу поспособствовать…
— Это с какой же стати? — снова взвился Глеб, чего Самоваров от него никак не ожидал.
— Опять за рыбу деньги! — возмутился он. — Да ты что, в самом-то деле? Ты понимаешь, что ты человека убил?! Жизнь у него отнял! Ты вообще-то хоть что-то соображаешь, или напрочь все мозги пропил?! Как ты с этим дальше жить собираешься?!
— А мне — по барабану все, понятно? — взъярился и Глеб. — Мне все тошно и противно, а я все равно жить буду, ясно вам?! И пить буду водку эту поганую. И драться буду — с этими рожами мерзкими! Я ничего не чувствую, понятно вам?! Даже боли! Даже страха! Пусть меня насмерть забьют!..
Его надо быстренько успокоить, понял Самоваров, иначе он своими криками толпу вокруг себя соберет.
— Слушай, жертва обстоятельств! — повысил голос Самоваров и даже ладонью по столу прихлопнул. — Заткнись, быстро! Смотреть противно! Папа, видите ли мальчика обидел!.. Э-эх… Талантливый человек, а на такие пошлости и глупости растратился!
— Ага, талант! Талантище! Я — Чайка! — Глеб шутовски захлопал руками, изображая крылья. — Кому только все это надо? Каким придуркам? В этой глуши? Все здесь уверены, что я бездарен, и только пьяный кураж меня на сцене вывозит. Я уж и сам не знаю, что вывозит… Но вывозит! На сцене я бог!.. Я — Чайка!.. А, может, и алкаш, и это водка за меня играет, как за Чехова чахотка писала — все эти сиреневые сумерки и охи сереньких людей. Я ничего не понимаю, и мне все равно.
«А в тюрьму ему обязательно нужно, — подумал Самоваров. — Оторвется там от пьянки, может, мозги на место встанут». Вслух же сказал другое:
— Лечиться тебе надо…
— Да бросьте вы! Все испорчено, и ничего не надо! Идите к дяде Андрею, или еще куда — на кого вы там еще работаете? Делайте доклад, тащите кандалы! Я ни о чем не жалею! Я ее задушил! Не мне, конечно, Отелло играть — папина роль. Он любит сложные гримы! А я… Нет, не жалею! Так нельзя с людьми!
— Не понял, — насторожился Самоваров. — Как нельзя?
— Как она. Она кто? Птичка серенькая. Особого рода существо. Сердечко колотится часто-часто, тысячу раз в минуту, и нормальная температура — сорок два градуса. Так, кажется, у них, у пернатых? Человек с таким сердцебиением помирает, а птичка скачет себе… Жила птичка в Нетске. Серенькая! И любила меня страшно — именно страшно становилось, что так не бывает. Серенькая птичка от любви похорошела — все диву давались. И играть вдруг начала, как никто, а ее чуть с первого курса не отчислили. Считалась бездарной! И как я мог подумать, что вдруг за одну минуту с нею такое сделается! Она другая сделалась за минуту, прямо на моих глазах — на сцене, между двух реплик, пусть и шекспировских реплик! И она бросила меня, она увела отца, она убила моего ребенка и стала той вдохновенной и неуправляемой потаскушкой, какой потом ее все знали. Понеслась душа в рай! Зачем она все это делала? Ведь глупо, глупо, без расчета и всяких чувств, я вас уверяю! Я один теперь знаю, кто она. Невзрачная девочка, которая страшно любит меня. А все эти извилистые выкрутасы… что это такое?! Я ей все время, все эти три года доказывал, что мне на нее наплевать. И наплевать!.. Вру, конечно… Но в определенном смысле все-таки наплевать. И она ведь тоже кому-то что-то все время доказывала. Не пойму, что и кому. Шехтман говорит, это у нее творческий процесс так проходил. Бред!
Глеб схватил пустой стакан, с раздражением повертел его в руках и поставил обратно. Как ни убеждал он Самоварова и себя, что ни о чем не жалеет, покоя ему не было, и только кучумовка и язва могли перебить эту боль.
В принципе, все было сказано, но Самоварову не хотелось так заканчивать разговор, потому что за последним словом должно было последовать какое-то действие, а как поступить, он еще не знал. Не вязать же ему Глеба на самом деле? Бежать, звонить 02? Или все же сначала рассказать Кучумову? Во всяком случае, нужно продолжать разговор, может, что-то по ходу и придумается. Да и Глеб пусть спустит пар, — пусть расходует энергию на слова. И Самоваров спросил первое, что пришло в голову:
— Я не понимаю, зачем ты это сделал. Понимаю, как, но — зачем? Неужели из ревности?
Глеб озадаченно посмотрел на Самоварова и пожал плечами:
— Низачем. Пьяный был. Не в стельку, конечно. Я в тот вечер пить начал только и решил позвонить. Она ведь уезжать собралась, билет свой всем в нос тыкала. Вот и захотелось сказать ей на прощание, на дорожку, какую-нибудь из ряда вон гадость. Отсюда, из «Кучума», я и звонил, и гадость говорить уже начал, а она вдруг своим свирельным голосочком (свирели немного сиплые, вы замечали? самый нежный звук — сипловатый!) заявляет то, что я всегда знал: она меня одного только и любила. Всегда! А эти кривлянья… Да не помню уже, что говорила! Меня как кипятком обдало. Я ведь с ней года два до этого не разговаривал. Конечно, репетиции, какие-то общие собрания, именины Мумозина — это было, но чтоб вот так… Ведь она к себе меня позвала! И я помчался! Чумной такой, уже немного набекрень, уже и язва в брюхо тычется — но все-таки меньше выпил, чем обычно. Бегу злой, ненавижу ее изо всех сил, думаю, трахну ее и гадость доскажу. Хотя, если б она сделалась хоть на минутку такой, как тогда в Нетске… Нет, не знаю…
Кривая улыбка сама собой возникала, раздвигалась на его лице. Никаких поводов улыбаться не было, поэтому улыбка похожа была на судорогу, на тик, а в глазах стояла пьяная и еще какая-то муть. На Самоварова он уже не смотрел, кажется, даже не замечал.
— За что? А вот представьте: прихожу к ней полусумасшедший от неожиданности и радости (да! сдуру и обрадовался — моя взяла). А она! Никакая нетская девочка меня не ждала — сидит на диване та же стервища в рваных колготках — к вечеру вечно у нее где-нибудь дырка или петля! Нога на ногу. Оказывается, это очередные ее выкрутасы! Фантазия ей такая пришла — вызвать меня и поглумиться. Дурь наглая во всей физиономии разлита… Нога на ногу… На шею мне виснет и заявляет: «Все, уезжаю из вашего поганого болота. Прощай, милый! В Москву! Нет, не к Горилчанскому, Горилчанский прошлое, но, мол, пробьюсь, пробьюсь, силы в себе чувствую — получится! Почему нет? Спать буду со всеми подряд, если понадобится, но пробьюсь! И так я три года потеряла. В Москве, поди, не знают, что есть такой город Ушуйск. Да и нету такого города! И вас всех нету!» Да она и раньше про это говорила. Станет у окошка, заведет: «И тьма покрыла ненавистный город…» Не то чтоб она дразнилась той ночью, просто в голову ударило поиграть со мной, поманить. Я так понял: победить захотела ненавистный город!.. И меня заодно. Или вместо. Я плохо помню, как все сделал. Пьянь, язва, обида — все в одном флаконе — и все от нее! Когда увидел, что она мертвая, испугался, конечно. Ручки дверные все обтер. Я и не хватался-то ни за что, так, на диван присел, на кровать потом, когда она в спальню пошла. Я ее не трахнул даже, как хотел… Не сказал ей даже ни слова. Как сдурел!.. Да все равно. Не жалко. Мне ни хуже, ни лучше. Три года назад было так же плохо. Она не существует уже три года. И дело с концом.
Самоваров не знал, что сказать. Собственно, он собирался как-то направить это темное дело в законное и человеческое русло, к каким-то удобопонятным берегам. Но ничего человеческого и удобопонятного не находил он в Глебе — ни раскаяния, ни даже страха за себя. Вернее, страх-то у него был, но исходил от организма, от мышц, кожи, остатка молодых сил. Но сознание на страх этот не откликалось. Серым кольцом текли привычные выученные мысли, потерявшие смысл обиды, стершиеся воспоминания — дремучий лес из трех сосен.
— Все это понятно, — сказал Самоваров, после некоторого раздумья. — Но это, увы, ничего не отменяет. Жертва остается жертвой. А убийца остается убийцей. Однако то, что ты рассказал, суд может истолковать как преступление, совершенное в состоянии аффекта, вызванного действиями самой жертвы. Есть, знаешь ли, такая юридическая тонкость… Дядя Андрей наймет тебе хорошего адвоката или двух, проведут судебно-психиатрическую экспертизу…
— Вы что-то совсем не туда заплыли! — откинулся на своем стуле Глеб. Видно было, что нарисованная Самоваровым перспектива вселяет в него ужас. — В психушку меня засунуть? Ни за что!
— Да брось ты, честное слово, ломаться! — презрительно сказал Самоваров. — Никто тебя в психушку не засунет. Наоборот, я думаю, Кучумов большие деньги отвалит за нужный, нужный — понимаешь? — диагноз. Думаю, они все сделают, чтобы тебя отмазать.
— Кто это — они?
— Да кто — клан ваш многочисленный. Папа, мама, дядя Андрей — они ж все тебя любят, как безумные. Еще и Мариночка Андреева. Видел я, как она вчера бесновалась, когда тебя били. А сегодня и меня самого чуть не зашибла…
— Любят? Меня? Они? — Самоваров тут же наткнулся на знакомую кривую ухмылочку. — Не смешите! Отца у меня нет. Он сам чудесно дал это понять. Он ушел, перестал здороваться, узнавать или даже делать вид, что узнает. А мать только и знает, что бегает за этим подлецом, завлекает, перекрашивается и молодится. Вот так! Я русский Гамлет! Я черт знает кто! Впрочем, уже представлялся: я — Чайка!
«Господи, да не творческий ли это у него процесс, как у Тани? — ужаснулся Самоваров. — Все, все они ненормальные!»
— Теперешние сопли дома Карнауховых не в счет, — продолжал Глеб. — Влюбленные воссоединились — папа с мамой — после всех этих гадостей. И счастливы! Но я здесь ни при чем Воссоединяться с этим проклятым святым семейством — никогда! А Мариночка тут к чему? Эта кобра? Я ведь имел глупость с ней даже сойтись. Великолепная женщина! Незабываемая! С вами когда-нибудь случалось такое: едите малину, кладете ягоду в рот, а в ней клоп малиновый сидит. И сладко, и проглотить противно. Лучше выплюнуть! Вот ваша Мариночка и есть клоп в малине. Впрочем, мне ничто не сладко. Все горько и противно, кроме… Слушайте, отдайте мою бутылку! Я за нее деньги платил. Дяди-то Андрея еще нет. Или есть? Заболтался я тут с вами… Вон стриптиз начинается, значит, десять, и хозяин тут. Бутылку!
Самоваров поставил бутылку на стол. Ему было противно и тошно. Глеб тут же налил в стакан, какие в заведении «Кучум» полагались для минеральной воды, и с отвращением, меленькими глоточками, выпил. На блюдце рядом с бутылкой темнели какие-то огурчики, но Глеб на них даже не посмотрел, а налил снова. «Без закуски. Голливуд, Голливуд, — подумал Самоваров. — Теперь от него толку не будет». Стало очень скучно.
Глава 21
— Это он?
Теперь Самоварову задали вопрос в лоб. А он ни на какие вопросы отвечать не собирался. Он-то уже устремился душою домой, к привычной своей и такой уютной жизни, к своему музею, к своим самоварам, которые вторую неделю пылятся в пустой квартире и отражают пузатыми и ребристыми бочками не умиленное хозяйское лицо, а только раздутый или поломанный серебром или медью (в каждом боку свой) прямоугольник окошка. Где это все? Зачем он застрял в этом дрянном городишке? Хотя бы до вокзала, до Анниной комнаты с кроватью добраться поскорее! Но нет, только он направился к выходу из красного кучумовского зала, провожаемый камланием группы в мехах и энергичным стриптизом, как высунулись откуда-то кучумовские вежливые атлеты и тихими конторскими голосами попросили пройти к Андрею Андреевичу. Самоваров остановился и подумал. Не драться же с атлетами! Но и отчитываться перед ханом (он ведь наверняка отчета ждет!) не хотелось. Нет, он не нанимался! Он вольный мебельщик! Впрочем, поговорить можно. Свинья Мумозин ведь ничего так и не заплатил; так пусть хоть Кучумов на него надавит!
Самоваров приготовился к продолжительной дипломатической беседе, но Андрей Андреевич — он так же, как и в прошлый раз, посиживал за ужином в своей директорской (ханской) ложе — сразу спросил в лоб:
— Это он?
И кивнул вниз, в зал. Самоваров не знал, там ли до сих пор Глеб или нет, но понял, что именно его имеет в виду господин Кучумов. Хан, как всегда, был спокоен и весом, но Самоварову показалось, что потемнел он лицом, поскучнел, и даже галстук вроде съехал немного набок, и пиджак не слишком элегантно расстегнут — обрисовывается круглыми складочками могучее ханское брюхо.
— Он, значит…
Андрей Андреевич шумно вздохнул и пропустил стопочку. В его маленьких, широко поставленных глазах — нечеловечески умных, такие бывают у слонов или у китов — слезилась застарелая грусть.
Ниоткуда возникший официант ловко поставил на стоявший перед Самоваровым прибор тарелку с мясом, налил в стопочку на две трети водки из графина и исчез.
— Я вчера еще это понял, — пояснил Кучумов. — Видел, что ты здесь терся, видел, как ты во время драки на него смотрел — и сам сразу вспомнил, что он не такой был какой-то последние дни. То не ходит совсем, пропустит вечер или два, то напьется вдрызг.
— Он говорил в театре, что неделю здесь не был, а забыл, что вчера дрался, — вспомнил Самоваров.
— Путается все у него в мозгах. Он ведь ненормальный почти. Генка его в Николаев везти собрался, к доктору какому-то — докторов много теперь, чудеса творят. Или врут. Но только к Глебке на кривой козе не подъедешь. Сам не согласится. Ничего! Раз такое дело, можно и силком. Принудительное лечение алкоголизма — знаем, проходили в советское время!
— Вы что, насильно его увезти хотите? — удивился Самоваров.
— А что ж делать? Теперь другой дороги нет. Я Генку не брошу. Давай выкладывай, что есть против Глебки? Менты докопаются?
— Не думаю, — честно ответил Самоваров. — Они, по-моему, и не горят особенно… А у Глеба есть алиби, хотя и ложное. Дама одна обеспечила, наврала, что он дома был всю ночь. Зато у Геннаши вашего алиби самое что ни на есть настоящее. Свидетели, документы…
Хан Кучум одобрительно хмыкнул:
— Дело. А ложное-то? Что, не годится?
— Пока годится. Если дама не передумает. От любви до ненависти, как известно, один шаг.
— Ничего, не передумает. Это я на себя беру. Это не проблема. А Глебку скрутим — и в Николаев.
— Послушайте, — не выдержал Самоваров, — вы собираетесь Глеба отмазывать, прятать, а это вряд ли получится! Он ведь сорваться может. Уже сейчас ему невмоготу — сегодня вечером он чуть было прилюдно не признался! Это же пытка для него. Он субъект нездоровый, с причудами — как бы чего не натворил еще!
— Ничего, ничего. Утихнет. Ко всему человек привыкает.
— Но не привык же он к Таниной измене! И вон как закончилось…
— Теперь присмиреет.
book-ads2