Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 25 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Самоваров стал шарить по карманам. — Я вам сейчас дам телефон следователя прокуратуры, дело это Мошкин ведет, Александр Сергеевич, и вы… — Ой, да нет, что вы! — испугалась Анна. — Не буду я звонить! Что скажу? Как скажу? А он скажет: «А что раньше молчала?» Нет-нет-нет! — Как же не пойдете? Дело-то серьезное. Ваши показания — я ведь говорил! — от тюрьмы человека могут спасти, — строго сказал Самоваров. — Между прочим, сокрытие фактов от следствия — это и вовсе статья. Так что придется вам все, что мне сейчас рассказали, повторить в прокуратуре… Самоваров поглядел на враз окаменевшие, серые лица таких веселых недавно подружек и пожалел бедняг. — Хорошо. Сделаем так: я следователю Мошкину сам вновь открывшиеся факты изложу, а он вызовет вас повесткой или сам к вам сюда придет и побеседует. Да не пугайтесь вы так! Надо помочь артисту. Вам же Ромео в восемьдесят первом году понравился! Следователя Мошкина не было на месте, не было вообще в Ушуйске: он отправился на два дня в Савостино, к тестю, колоть кабанчика. «Черт знает что! Все уехали в Савостино!» — бормотал про себя Самоваров, тащась к театру по размякшему тротуару. Он сделался глух для капели и весны. Теперь-то он знал все. Теперь что-то надо было делать. Настя стояла у окна и тихо постукивала пальцем по стеклу, отчего голуби, гревшиеся на карнизе, начинали пугаться, пятиться, оступаться и срываться вниз, в полет. Порхнув, они снова возвращались на нагретую жесть, недовольно топтались и поглядывали на Настю сумасшедшими оранжевыми глазами. Настя не видела ни голубей, ни слякотной площади за окном. Она решалась. — Лена… — наконец она отважилась задать всезнающей Лене главный вопрос. — Вот если бы вы узнали, что из всех ваших здешних красавцев Таня любила только одного, а все прочие были просто мимолетными увлечениями, о каких не жалеешь потом… И перед этим единственным она виновата… Можете вы такое представить? — Очень даже могу, — невозмутимо отвечала Лена. — И кто же это может быть? Лена, в отличие от всех других опрошенных, не задумалась даже на минуту: — Да ты что, сама не понимаешь? Это же ясно, как божий день! Настя замерла. Неужели существует простой и единственный ответ? Лена откусила нитку, которой она ловко сметывала фиолетовую марлю, и продолжила как ни в чем ни бывало: — Это тебе кучерявый из прокуратуры наговорил, что был такой разлюбимый? А я ведь и сама догадывалась. Смотрю, бывало, как она с ума сходит, мечется, и думаю: есть у тебя, голубка, такое на душе, что долго ты не успокоишься! — Да не томите же, Лена! — взмолилась Настя. — Кто же это? Если хотите знать, Таня в свою последнюю ночь с единственным своим по телефону говорила, в любви признавалась и… — Настя засомневалась, одобрит ли Самоваров такую ее самодеятельность: откровения Лео он сообщил только ей да Мошкину, а она теперь все Лене рассказывает — значит, всему свету. Ах, все равно теперь, все равно! Она почувствовала, что вот-вот для нее все в этой истории на свои места встанет. Будь что будет! — Лена, миленькая, с кем же она тогда говорила? Как вы думаете? — С кем же, как не с Глебкой, — спокойно отвечала Лена. — Чего удивляешься, что тут такого странного? Я же и раньше толковала: перед ним одним она по-настоящему виновата. Остальные хахали ее уже тертые калачи, у них все наладится. Да и ладится уже! А Глебка — вы же видели — вряд ли выкарабкается теперь. Ничего он в жизни не видал — и сразу в омут. — Ну-у, разве это любовь! — не согласилась Настя. Она была явно разачарована. — Это жалость скорее. Таня его жалела… — Хотя бы и жалость! На нем на первом она училась никого не жалеть. А если не жалеть его не вышло? Откуда ты знаешь, что там раньше у них было? Может, и представить нельзя, как хорошо? Первая любовь! Когда все наперекосяк, все плохо, как у нее в последнее время — как раз, знаешь ли, такое и вспоминается. Ведь она где ни искала, ничего не нашла, только попустила себя — то она с одним, то другого подавай. До непотребства. Она ведь — не знаю, слышала ты? — даже парнишку одного содержала. Нашей закройщицы из Дома быта сынок. Сидел он у ней дома и только на кровати обслуживал. Потом и его прогнала. Что же, эту ей любовь вспоминать? Или синяки Геннашины? Как бы не так. Чего удивляешься? Это же ясно, как божий день! — Наконец-то ты пришел! Я уж боялась недотерпеть! — зашептала Настя, оглядываясь по сторонам, не слушает ли кто. Никто не слушал, кроме голубей за окном. — Я же говорила, чтоб ты не уходил! Лена мне все растолковала! — Что ты говоришь? — подыграл Самоваров. Он положительно не мог налюбоваться Настей. — Она мне сказала, кто у Тани был самый единственный! — Это Таня сама ей сказала? — Нет, что ты! — замахала Настя руками. — Но Лена, ты же знаешь ее, она мудрая женщина, она всех насквозь видит… — И она догадалась, что это Глеб Карнаухов? — спросил Самоваров. Настя как будто с разбега налетела на стену. — А ты откуда знаешь? — спросила она испуганно. Глава 19 «Какова премудрая Елена! Ей бы в розыске работать, с ее-то здравым смыслом и оперативным чутьем! Раскрыла тяжкое преступление! Только алиби Глеба куда девать?» Самоваров предавался размышлениям, сидя в засаде. Он выслеживал Владимира Константиновича Мумозина. Мысль о возможном, хотя и маловероятном, повороте в судьбе венецианских стульев сидела-таки в голове, и Самоваров решил расставить таки все точки над i. Зловредный художественный руководитель скрывался от художника из Нетска очень искусно. Время между тем шло, Настя успела из марли смастерить сказочный дворец, Геннаша Карнаухов давно репетировал юного принца в коротеньких штанах из подбора и в белокурой накладочке на лысине. А про «Отелло» никто ни слова, как будто Шекспира никогда и на свете не было. Самоваров горячо желал выбить из Мумозина деньги хотя бы за свой бессмысленный приезд в Ушуйск и зря потерянное время. Он, конечно, сознавал, что получил здесь приз, на который и не рассчитывал — Настю. Ему вроде бы и не нужно было так много счастья сразу, но частями не давали. Однако при чем тут Мумозин? Где он, жулик? Ирина Прохоровна все так же восседала за столом и с утра до вечера тупо твердила, что Владимира Константиновича нет и не будет. Но Владимир Константинович был, существовал, даже мелькал, только оказывался проворнее бедного инвалида. В конце концов Самоваров организовал засаду на зеленом диване-кровати недалеко от мумозинского кабинета: величественные двери святилища психологизма просматривались отсюда отлично, зато наблюдатель был почти не виден в глубокой тени ампирной полукруглой ниши. В купеческие времена стояла в этой нише какая-нибудь Венера гипсовая, а то и мраморная, сейчас же сидел на диване Самоваров. Он, как заправский агент-наблюдатель, вооружился прескучной купленной на вокзале местной газетой и совершенно скрылся за развернутым листом, испещренным мелкими объявлениями о продаже муки и мыла. Наблюдение не очень давалось ему. Настроение было скверное. Надежд застукать Мумозина было мало. Танина история… Может быть, возлюбленный и убийца — вовсе не одно и то же лицо? И вовсе не Глеб, как независимо друг от друга решили они с Леной? Глеб был у Тани той ночью или нет? Кто тогда пел за Мариночкиной стеной? И пел ли вообще? Кого еще мог выгораживать Геннадий Петрович? Вопросы отпочковывались друг от друга с бешеной скоростью. Все смешалось в мыслях Самоварова, и иногда ему казалось, что высунулся-таки рядом, подразнил среди бестолковой мешанины тот именно хвостик, за который потянуть… и в эту как раз минуту он вдруг обнаруживал себя свернувшимся калачиком на зеленой тверди проклятого дивана. Пах диван пылью и плесенным подземельем, на нем виднелись имена, адреса и изречения зрителей, нанесенные шариковой ручкой. Черт, неужели заснул? Хорош Штирлиц! Он же сидел, газету читал — почему лежит? Самоваров снова садился и снова скоро падал и замирал калачиком, будто опившийся сонной травой. Но однажды сквозь дремоту и одурь до его сознания добрался долгожданный сигнал — знакомые очертания царско-робинзоновской шапки. Владимир Константинович Мумозин собственной персоной подошел к кабинету, взялся за дверную ручку, оглянулся по-птичьи быстро и исчез за дверью. Самоваров воспрял с дивана: «Попался! Теперь не отвертишься!» Войдя в кабинет, он увидел уже сидящего в гостевых креслах взъерошенного завпоста Шереметева. Эдик выпучил глаза в сторону Самоварова, прижал толстый палец к толстым губам и кивнул в глубину кабинета. Оттуда доносилось бормотание телевизора. Владимир Константинович приник к экрану. Рядом виднелись квадратные плечи и фиолетовая голова Ирины Прохоровны. Самоваров фыркнул и демонстративно громко шаркнул ногой. — Здравствуйте! — внятно сказал он. Ирина Прохоровна возмущенно содрогнулась и прошипела: — Тише! Никита Сергеевич говорит! — Хрущев? — удивился не вполне проснувшийся Самоваров. — Нет, — пояснил громовым шепотом Эдик из своих кресел. — Этот… Забыл его фамилию… Тот, у которого всегда полотенце на шее. Самоваров догадался: — А, так это КВН идет! Есть такая команда, с полотенцами… Ирина Прохоровна бросила в его сторону взгляд, тяжелый, как кирпич. Самоваров прокрался к Эдикову креслу и только оттуда увидел в телевизоре Никиту Михалкова. Тот действительно был в смокинге и в кашне и обучал народ национальной гордости. Мумозин впивал изображение режиссера и лихорадочно почесывал то нос, то ухо. К счастью, сюжет оказался коротеньким. Мумозин выключил телевизор, вернулся к действительности и шумно вздохнул: — Да! Духовность России под угрозой. Истинное искусство оплевано — наше, родное, реалистическое. Бал правит бесовщина. Но здесь! — Владимир Константинович хлопнул небольшим кулаком по столику с чайным прибором. — Здесь бесовщины быть не должно! Это напрямую вас касается, господин Шереметев! Если вы сдадитесь, чужебесие зальет всё!.. Ваше сообщение убило меня. И это в русском реалистическом театре! Из дальнейшего прояснился сам факт чужебесия. Оказывается, два актера, крепкие реалисты, прибывшие в прошлом месяце из Абакана и органично влившиеся было в труппу (оба безобразно запойные), внезапно вчера вечером выехали неизвестно куда из Ушуйска и прихватили с собой настольную лампу, две подушки и два матраса со служебной квартиры. Самоваров узнал, что таких квартир у театра целых пять, и они регулярно загаживаются и обкрадываются кочевыми мастерами психологизма. Однако такого наглого воровства, как нынче ночью, не было уже года полтора. Эдик долго томился под градом упреков Мумозина, но затем вскочил и стал орать, что он не может один за всех работать, что за матрасами и артистами должны следить завхоз и директор, а эти двое давно завязли в Москве, разыскивая брюссельские кружева для бедолаги Отелло. — Вы сами, господин Мумозин, должны были предполагать! Они же вчера по пьянке чуть не сорвали представление! — вопил Эдик. — Спектакль, господин Шереметев, спектакль, а не представление! — зарыдал Владимир Константинович. — Когда же вы научитесь верно говорить! От вульгарных терминов Эдика Мумозина скорчило, как от кишечной колики. Но Эдик был прав: двое из Абакана еще вчера могли бы попасть под подозрение, потому что явили свою бесовскую сущность. Они отодрали со стены приказ за подписью художественного руководителя, где порицалась их малохудожественная игра в пьяном виде, и не только всенародно порвали его, но и долго топтали ногами, ненормативно бранясь. Почему бы тогда не насторожиться? Сейчас же было нельзя вернуть ни лампу, ни матрасы, ни фраки из «Последней жертвы», в которых и бежали негодяи. — Если заместо них вы кого вводить в «Жертву» захотите, — посоветовал Эдик, — то от «Дурочки» хорошие костюмы остались! Неношеные почти! — Там же Лопе де Вега! А тут Островский! — снова закатил глаза Мумозин. — Когда же вы… Эдик махнул рукой: — Какая разница? Один хрен! На такую неделикатность отозвался даже, тоненько звякнув, кофейный сервиз для почетных гостей, запертый в мумозинском шкафу. Сам Мумозин и Ирина Прохоровна сделали гневные вздохи, и, не дожидаясь их реплик, Эдик выскочил из кабинета. Жаркие речи о реализме и бесовщине обрушились на Самоварова. — Послушайте, — прервал Владимира Константиновича Самоваров, — вы мне надоели! Чего вы мне тут плетете про Вампилова, матрасы и Немировича-Данченко? Я не хочу говорить про Немировича, я хочу про Шекспира. И про стулья. Где мой договор? Где аванс? Владимир Константинович мигом померк и ухватился за свою бороду, как утопающий хватается за соломинку. Несколько минут сидел он так, собирался с силами и мыслями, и наконец из глубин его существа стала дыбиться и катить привычная волна горделивого величия. Он выпустил смятую бороду и надменно заявил: — Так, понятно! Деньги!.. Да как вы можете говорить о деньгах, когда… Пока Владимир Константинович придумывал, что «когда», он громко свистел ноздрями, и выглядело это, будто он волнуется. — … Когда театр содрогается, — наконец вывернулся он, — когда талантливая актриса ушла из жизни, и ничто не может… денег мало! денег нет! сказка на носу… похищено имущество… — Два матраса? Вы опять? — возмутился Самоваров. — Нет уж, говорите прямо: будет Отелло сидеть на моих стульях или нет? Я у вас уже вторую неделю торчу. Потрудитесь оплатить хотя бы издержки этого моего нелепого визита. Мумозин снова впился в спасительную бороду и так задышал, что Ирина Прохоровна пришла ему на помощь. — Вы отдаете себе отчет? — начала она глубоким, скрипучим, виолончельного тембра голосом. — Вы отдаете себе отчет, что вы разговариваете с художником! Который раним, который работает не долотом, как вы, а сердцем! Когда приходит беда, это чуткое сердце отзывается на всякую грубость, бестактность. Успокойтесь! Месяца через два наша обновленная труппа (а мы безжалостно расстаемся с теми, кто не выдержал высочайшего уровня требований художественного руководителя!) вернется к Шекспиру… Тогда получите и стулья, и деньги! — Черта с два, — ответил Самоваров. «Вон отсюда — больше ни ногой, — решил он. — И Настю надо забирать. Надуют, поганцы». Ему захотелось схватить Владимира Константиновича за грудки, как делал это Геннаша Карнаухов. Хорошо еще было бы бросить в него чем-нибудь чувствительно тяжелым. Самоваров даже во время беседы присмотрел для этой цели на полке какой-то черненький бюстик. Остановило только внезапное недоумение: а бюстик-то чей? Вроде с бородой. Для Чехова борода широка, для Островского слишком козловата. Вот для Шекспира в самый раз, но Шекспир должен быть плешивый, а у этого что-то надо лбом топорщится. И на носу неровность какая-то, похоже на кусочек очков. Все-таки Чехов? Нет, борода широка… А с незначительных персон, кажется, бюстиков не делают. Может быть, это сам Мумозин? Он свои изображения любит. Тогда почему бюстик на полке, а не на видном месте? Или Немирович-Данченко был с козловатой бородой? Утонув в тине дедукции, Самоваров позорно капитулировал и в ответ на очередную тираду Ирины Прохоровны внезапно спросил: — А бюстик чей? Вон там у вас? — Гоголя, — удивленно ответила она. — Нет, Гоголя я вижу. Пониже Гоголя, поменьше, темненький такой. — А! Это Грибоедов!
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!