Часть 7 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Карл Ефимович был человек не простой, и связей там… – доктор многозначительно указал пальцем вверх, – у него хватало. Председатель райисполкома все-таки, он и не такое мог себе позволить. Ежу понятно, что он ее не купил в прямом смысле слова, но участок ему выделили. А в девяностых, когда все пошло вразнос, Гейдман уже оформил все это дело так, что комар носа не подточит.
– И ему безропотно отдали землю и дом? – усомнился Бабкин.
– А куда людям было деваться? Карл, старый пройдоха, предъявил документы, согласно которым он является наследником графа Вязникова. И пригрозил, что пойдет в суд, если они не договорятся по-мирному, и тогда уж заберет все, до чего сможет дотянуться.
– Он и в самом деле наследник?
– А кто ж его знает! Написать-то можно что угодно, бумага, она все стерпит. Если подумать, то где Николай Александрович Вязников, а где Карл Ефимович Гейдман! Но наверняка утверждать не могу, в жизни всякое бывает. Может быть, Карлуша и впрямь раскопал старые бумаги и решил воспользоваться неожиданно открывшимся родством.
Леонид Сергеевич усмехнулся в усы, и Сергей подумал, что сам доктор слабо верит в такую возможность.
– А что потом? – с интересом спросил он.
– Карл приезжал сюда отдыхать на целое лето. Так мы с ним и познакомились. Кстати, он меня и к рыбалке приохотил. Страстный был любитель этого дела! Разве что по имени каждую рыбу в этом озере не звал. А жена его прекрасно готовила. Когда жарила рыбу, такой запах стоял! М-м-м-м-м…
Доктор закатил глаза и некоторое время сидел неподвижно, заново переживая воспоминания. Прошла минута, и Сергей осторожно откашлялся.
– А? – встрепенулся Леонид Сергеевич, открывая глаза. – Да, так об Агриппине… Если хотите понять всю историю, то начинать придется с этой красавицы. Что, готовы, так сказать, совершить экскурс в прошлое? Или еще по сигаретке – и побредем на завтрак?
Сергей заверил доктора, что готов к экскурсу, а завтрак подождет. Его заинтриговало начало рассказа, а желание найти объяснение увиденному на веранде лишь подогревало любопытство.
– Ну, тогда слушайте. Агриппина, между прочим, была родом из этих мест. Точнее, из поселка, из Вязников…
* * *
1973 год
Будь он проклят, этот поселок! Сдерживая рыдания, Агриппина свернула в проулок, промчалась до знакомого лаза в заборе и нырнула в него, обдирая колени. Вылезла возле поленницы и забилась в укромное местечко за досками, известное только ей, подтянула кровоточащие коленки к подбородку, слизнула соленые капли.
Здесь можно было отсиживаться долго – не найдут. А в то, что преследователи рискнут полезть в лаз, даже если и обнаружат его в зарослях лопуха, она не верила.
Поселок городского типа… Она презрительно сплюнула на лист подорожника и усмехнулась, увидев, что слюна стала красной от крови. Про себя Агриппина, которую звали исключительно Грунькой, произносила это так: «Поселок городского, типа!» С такой расстановкой знаков выходило, что поселок, конечно, деревня деревней, но, типа, притворяется городским.
И жители его притворяются, думала Груня. Все до одного. У-у-у, оборотни!
Травили Груньку не все, а только мальчишки-подростки, но и осуждение в глазах взрослых она принимала за готовность к преследованию. Пожалуй, что и небезосновательно. Старик Прохор Семенович, воевавший в Великую Отечественную, вернувшийся в сорок пятом увешанный медалями и орденами и часто рассказывавший девочке истории из военного прошлого, при встрече с бывшей любимицей теперь переходил на другую сторону улицы, а столкнувшись с Груней нос к носу в магазине, громко и отчетливо сказал: «Шалава!» – и плюнул в ее сторону. И с тех пор плевал в нее, где бы ни увидел. Дошло до того, что Агриппина ходила в поселковый гастроном украдкой, прижимаясь к заборам и готовясь удирать при первом же намеке на встречу со стариком.
А когда живот стал заметен, ее совсем заклевали. Те, кто не считал своим долгом пристыдить, смотрели с молчаливым презрением, или же, подобно озверевшему Прохору Семеновичу, прямо высказывали Груньке мнение о ее моральном облике. Нравы в поселке были строгие, и девочкам в шестнадцать лет беременеть не дозволялось.
Когда Груня, не выдержав, пожаловалась дяде, тот устало взглянул на нее и сказал:
– А ты чего хотела? Сама виновата.
Верно, думала Груня. Сама виновата. Чем мог привлечь ее тридцатипятилетний лысеющий агроном, откомандированный в их поселок на три летних месяца? Что она выдумала, кого вообразила вместо похотливого трусливого человечка, на прощанье сунувшего ей украдкой несколько мятых червонцев? И о чем думала, когда закрывала глаза на все признаки, списывала утреннюю тошноту на несвежую пищу, на жару, на запахи – да на что угодно, кроме того, что было на самом деле?!
Когда она бросилась к поселковой врачихе, было уже поздно. Врачиха, если и имела когда-то представление о врачебной тайне и этике, давно об этом позабыла, и новость о Груниной беременности распространилась по поселку быстрее, чем девушка дошла домой из больницы.
В марте Груня родила. Мелкий, крикливый, болезненный младенец выпивал из нее все соки. С рождения, казалось, у него наметились две залысины, как у агронома, и даже характер прорисовывался похожий: Олежек рос осторожным, трусоватым мальчиком себе на уме.
Агриппина пару раз всерьез обдумывала, то ли ей утопиться самой, то ли утопить ребенка. Жизнь стала невыносима не потому, что была тяжела, а потому, что в ней не было ни единой радости, ни одного просвета. Вопреки собственным ожиданиям, Груня не полюбила сына, и оттого оказалась лишена единственного верного утешения несчастной женщины – утешения в своем ребенке.
От страшного шага ее уберег дядя. Валентин Петрович не мог смотреть, как равнодушно Груня обращается с Олегом, и понемногу сам стал принимать участие в воспитании мальчика. Его сестра, мать Груни, давно умерла, отец был неизвестен, и большая часть тягот, связанных с выращиванием строптивой маленькой девочки, десять лет назад легла на плечи Валентина. Теперь он с таким же тщанием взялся за сына племянницы, который звал его дядей.
Постепенно в сознании жителей Вязников утвердилось это сочетание: Валя и Олежек, большой и маленький. К тому времени, когда мальчику исполнилось десять, он проводил куда больше времени с дядей, чем с матерью. С Валентином Петровичем ему было спокойнее: тот никогда не кричал на него, в отличие от нервной, раздражительной Груни. К тому же дядя работал учителем в школе, много общался с детьми и знал, чем их заинтересовать.
Высокий, худой, с вечной отрешенной полуулыбкой на добром лице, Валентин Петрович разъезжал по всему району на своей старенькой «копейке» и из каждой поездки привозил растения. Много лет он увлекался биологией и мечтал сделать полный каталог травянистых растений средней полосы России. Самый полный! Может быть, даже названный его именем! «Каталог Валентина Чайки»… Думая об этом, Валентин Петрович зажмуривался от удовольствия, и перед глазами его возникал бордовый корешок книги, по которому тянулась золотая надпись. Валентину Петровичу повезло с фамилией – звучной, запоминающейся, – и втайне он был уверен: она может сыграть не последнюю роль в том, чтобы назвать каталог в его честь.
Груня так и не вышла замуж. Рядом с ней не было ни одного понимающего человека, не считая дяди, но тот все свои силы отдал ребенку. И понемногу она совсем одичала. Те, кто поначалу изводил девочку, со временем стали опасаться ее: Груня научилась злобно огрызаться, а самым усердным преследователям могла дать оплеуху.
Когда старый Прохор Васильев, встретив ее в магазине, в очередной раз по привычке плюнул в ее сторону, Груня схватила с прилавка первое, что подвернулось под руку, и пошла на него. Подвернулись счеты. Замахнувшись ими, девушка загремела, будто кастаньетами, но никто не рассмеялся: слишком бешеные стали у Груни глаза, и никто не усомнился в том, что она вот-вот разобьет старые, видавшие виды счеты о голову старика.
Не усомнился в этом и сам Прохор Семенович: в один миг растеряв весь боевой задор, он бочком, бочком стал отодвигаться от Груни, словно краб, и спрятался за дверью. Ни один человек в зале не рискнул остановить ее: люди откатились волнами в две стороны. Но девушка остановилась сама. Постояла, не сводя глаз с двери, из-за которой виднелся край поношенного ботинка, вернула счеты на прилавок онемевшей продавщице и ушла, не забыв прихватить купленную буханку.
А в двадцать шесть лет сбежала из Вязников, оставив все – дом, деньги, сына – родному дяде.
Все эти годы у нее развивалось и крепло ощущение, что поселок сжимает ее со всех сторон, что дома сближаются, теснятся, оставляя все меньше свободного пространства. Ей было нечем дышать. Все Грунины попытки жить «нормальной», по меркам Вязников, жизнью оканчивались плохо: она убеждалась в своей никчемности и отступала. Неподалеку от них жила старая одинокая полусумасшедшая женщина, и Груня поймала себя на том, что, проходя возле ее дома, ускоряет шаг. Поняв, отчего она это делает, девушка ужаснулась: не сама несчастная помешанная пугала ее, а предвидение свой судьбы.
Ранним мартовским утром, в первый по-настоящему солнечный день, Груня сложила вещи и документы в спортивную сумку, написала дяде Вале записку, поцеловала его, спящего, в седой висок, посмотрела на сына и вышла из дома. Холодный весенний воздух пах свежими огурцами, слезились и текли верхушки сугробов, а вдалеке автобус скользил по обледенелой дороге, похожий на большое неуклюжее животное с квадратной мордой.
Груня издалека замахала водителю, побежала, оскальзываясь и едва не падая, и еще успела перед тем, как впрыгнуть в автобус, обернуться и посмотреть на дом, где мирно спали Валентин Петрович и Олег.
Больше она никогда их не видела.
Полгода спустя
Карл Ефимович Гейдман пил крепкий кофе, сваренный домработницей, и изучал ее, особенно и не скрываясь. Предыдущую он уволил за воровство, и кто-то из знакомых посоветовал ему эту – деревенскую женщину с несуразным именем. Карл Ефимович ожидал, что появится расторопная бой-баба с широким задом и мутными глазами, а пришла ладно сложенная темноглазая деваха с бровями вразлет, серьезная и молчаливая. Пухлые губы, курносый нос и черный платок на голове, как у вдовицы.
Карл Ефимович приказал ей вычистить кухню, а заодно сварить ему кофе. Если домработница спрашивала, какой кофе он любит, значит, не была безнадежной. Если начинала варить сама, смело можно было гнать ее в шею: кофе все равно оказывался паршивым, а домработница – не способной переучиваться. Нечего и время терять.
Такой у Гейдмана был тест, и ни разу он его не подводил. Но строгая девица, справившись с кухней, сама взялась за турку, ничего не спрашивая. Карл Ефимович понимающе вздохнул, но когда перед ним на подносе поставили белоснежную фарфоровую чашечку, наполненную почти черным напитком, он подчинился выжидающему взгляду девушки и нехотя отпил из нее.
Кофе был неописуемо хорош. Карл Ефимович не смог добиться внятного ответа на вопрос, кто научил домработницу варить его правильно, но про себя решил: возьмет ее за одно это умение, пусть даже она окажется бестолковой во всем остальном.
Но Агриппина не подвела. Она взгромоздила на себя весь дом, и привычный Карлу Ефимовичу быт не претерпел никаких изменений, не считая изменений к лучшему. Груня по собственному почину терла серебро, мыла окна, чистила Карлу Ефимовичу ботинки и натирала тряпочкой хрустальные подвески великолепной люстры, сверкавшей в гостиной.
Она очень его боялась. Гейдман напоминал ей лешего. Но не забавного тощего старикашку, гугукающего в осиновом дупле, а недоброго хозяина леса, водящего дружбу с медведями и волками. Коренастый, с крепкой бычьей шеей, с тяжеловесным квадратным подбородком, выпирающим вперед, он казался воплощением свирепой силы. В свои пятьдесят пять лет плавал в проруби, разминался на снегу и легко тягал тяжеленные гири, которые Груня еле перетаскивала двумя руками.
Первые недели она старалась не вжимать голову в плечи, когда он заговаривал с ней. Но Карл Ефимович был с новой домработницей на удивление ласков и ни разу не повысил на нее голос. Постепенно Груня осмелела и даже стала позволять себе посматривать на него. Иногда.
Ее новый хозяин был одиночкой. Не одиноким мужчиной, а именно одиночкой, то есть – не нуждающимся в присутствии другой человеческой особи рядом с собой. Груня узнала, что он был женат, но развелся, и из родственников у него есть только странноватая сестра-поэтесса, над которой он подсмеивался, и ее мелкие дети.
Карл Ефимович отвел новой домработнице отдельную комнатку, которая не запиралась изнутри. Груня, обнаружив это, приготовилась к тому, что хозяин попробует прийти к ней на ночь. И даже завела на тумбочке возле кровати тяжелые деревянные счеты (у нее осталась из прошлой жизни уверенность, что этот предмет может помочь ей защитить себя).
Но шли недели, а Гейдман не предпринимал попыток, которых она опасалась. Счеты перекочевали на стол, а потом и вовсе упокоились в шкафу. Через три месяца по мелким признакам Груня заключила, что хозяин не видит в ней женщину. Поняв это, она неожиданно расстроилась, хотя должна была бы обрадоваться, и от своего расстройства сама на себя рассердилась.
С горечью Груня стала отмечать, что Карл Ефимович суховат с ней. Она делала свою работу по-прежнему добросовестно, стараясь угождать ему во всех мелочах, и ее старания не остались незамеченными: в конце месяца Гейдман, и без того щедро плативший своей домработнице, выдал ей премию. Груня проплакала над этими деньгами полночи и на следующий день старательно прятала опухшие глаза. Но Карл Ефимович ничего не заметил.
Она стала невероятно чувствительной ко всему, что касалось хозяина. Догадывалась о его возвращении за пятнадцать минут, как верная собака, по одному движению губ улавливала, в каком он настроении, а по бледности его лица могла сказать об уровне давления точнее тонометра.
Развязка наступила тогда, когда Гейдман принес домой букет белых роз.
– Грушенька, поставь их в вазу, но не распаковывай, – распорядился он. – И приготовь серый костюм.
Потом он разговаривал по телефону мурлыкающим голосом и убеждал какую-то Галечку, что она будет неотразима, в чем бы ни пришла. Побледневшая Груня слышала из-за приоткрытой двери отрывки разговора и не замечала, как сжимает стебли роз с такой силой, что шипы пронзают кожу до крови.
Она приготовила серый в синюю полоску костюм, который Карл Ефимович надевал по торжественным случаям, машинально достала подходящую к нему пару обуви. Гейдман ходил по квартире, напевая что-то себе под нос, и был похож на давно не кормленного тигра, знающего, что вскоре его ожидает теплое нежное мясо.
Прошло два часа, во время которых Груня не вымолвила ни слова. Она подала легкий полдник, стараясь, чтобы руки не дрожали, и вздрогнула, когда Карл Ефимович одобряюще прикоснулся к ее запястью.
Поев, он собрался и, уже стоя в прихожей, крикнул:
– Груша, давай цветы! Только воду стряхни!
Груня взяла розы, прижала к себе, вдыхая волны воздушного, прозрачного аромата, и понесла в прихожую. Но когда увидела Гейдмана, стоявшего в предвкушении встречи, с ней что-то случилось. Должно быть, запах цветов, предназначавшихся не ей, свел Груню с ума, но только она замерла, не дойдя до хозяина двух шагов.
– Ну что же ты? – ласково спросил тот, протягивая руку за букетом.
Сошедшая с ума Груня оттолкнула его руку и со всей силы ударила цветы об стену. Вниз посыпались лепестки.
– Уходите! – выкрикнула она, ломая крепкие стебли и швыряя их на пол к его ногам. – Уходите без цветов! Пусть она обойдется! Зачем ей цветы?! У нее же есть вы!
Последняя белая роза хрустнула, переломившись пополам в ее исколотых пальцах. Этот звук внезапно привел Груню в себя. Она с ужасом посмотрела на дело своих рук, перевела взгляд на онемевшего мужчину, закрыла лицо и бросилась к себе в комнату.
Там Груня выхватила из шкафа чемодан и принялась без разбору бросать в него вещи, чувствуя, что вся горит от стыда. Уйти, уйти скорее, просочиться по стеночке, не показываясь ему на глаза! Что она наделала… Что она наделала?!
Дверь за ее спиной скрипнула, но не успела Груня броситься к выходу, как сильные руки развернули ее, буквально приподняли вверх. Карл Ефимович смотрел на нее, и в глазах его было что-то, невидимое ей до сих пор.
– Дурочка, – очень тихо сказал он. – Какая же ты дурочка…
Спустя секунду чемодан полетел с кровати в одну сторону, Грунино платье – в другую. Она не помнила, как они оказались в постели: память ее сохранила происходящее в виде вспышек. Его искаженное лицо; руки, сжимающие ее запястья; потолок, опрокидывающийся куда-то вправо. И счастливый провал сна, долгого и крепкого, как у ребенка.
book-ads2