Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
овладел воображением моим и я решительно проговорил: — Дверь свободы непременно раскрою, хотя бы на страже у ней стояла целая дюжина ангелов-хранителей невинной души. — Удивительно странные слова, мой друг, и, конечно, я не понимаю их. Однако, знаешь, мне кажется, что эта ночь как бы сорвала с тебя венец величия… Она насмешливо улыбалась. — Мы оба пали… — Как понимать это? — Да, пали…. Ты развенчан, дружок… Она улыбнулась презрительно и чрезвычайно коварно. — Развенчан? — Совершенно, — проговорила она с ударением и посмотрела на меня смеющимися глазами. — Ты такой же, как все вы, мужчины, и знать это меня страх как подбивало. Теперь я не позволю тебе себя мучить, скорей наоборот. Ты можешь быть моим любовником, моим рабом, но деспотом моим — никогда. — Ну, Тамара, твои слова мне кажутся очень странными. Я верил в твою любовь… — Любовь!.. мой милый философ, не ты ли доказывал, что существуют исключительно одни организмы. Ну вот, они в наличности — женский и мужской. Две арфы разыграли в эту ночь самую бурную пьесу своего репертуара. Больше ничего и нет. Под влиянием досады, я невольно сказал: — Все-таки ты уверяла, что любишь меня. — Э, э, дружок, фразой этой ты изменяешь себе, я — нет. Организмы и ничего больше, а ты еще захочешь, пожалуй, каких-то идеалов. Это дико. Со смехом в лице она раскрыла дверь и мы вышли. Звезды начали блекнуть. Опьяняющая ночь прошла и я подумал, что с появлением солнца я снова должен буду превратиться в холодного, положительного медика. Да, но как это сделать? Я все с большим недоумением и, признаться, с невольным уважением посматривал на свою Тамару. Она шла, не глядя на меня, с видом неизъяснимой холодной гордости и такая мрачная, что ее лицо казалось заволоченным тенью. Несмотря на силу своего собственного характера, я чувствовал ее непобедимое влияние на меня и положительную невозможность жить без нее. Пользуясь нашим уединением, я попробовал ее обнять. — Это что еще!.. — прошептала она гневно и в ее глазах сверкнуло мрачное пламя. — Кандинский, — я твоя любовница — это факт, против которого я вовсе не думаю возражать. Но, повторяю, между нами все кончено… если ты не откроешь дверь… Впрочем, даже и в этом случае все равно: за всякое неуважение ко мне я сумею отплатить. То, что было, может повториться вновь, но оргии ночи и ее бесстыдство нисколько не должны мешать оказывать мне уважение днем. Это был ребус, который надо было разобрать, и я стал в тупик. — Хорошо, ваша мрачность, — проговорил я тихо и колко, — постараюсь запомнить этот первый опыт женской самостоятельности. — Что это еще за мрачность? — Так как ты сама отводишь себе роль моего повелителя, то я, как подданный твой, должен же тебя как-нибудь титуловать. Белая полоска зубов на мгновение блеснула в ее раздвинувшихся губах; но, точно рассердившись на себя, она снова сдвинула свои брови и начала спрашивать о загадочном появлении своей падчерицы. Этого я не знал, точно так же, как и о появлении другой особы — ее няни. Лицо Тамары все более искажалось ужасом и ненавистью. — Да как она могла сюда прийти — эта противная сумасшедшая? Приходится думать, что она подстерегала нас с помощью этой старой ведьмы. Кандинский, ты должен исполнить свое обещание, мое желание и в то же время мое первое приказание: какое, ты знаешь. Пусть она будет здорова… будет здорова… — Что ж, пожалуй… — проговорил я, страшно растягивая эти слова; но властный тон, которым она говорила, заставил меня добавить: — Ну, а если пожелаю остановиться на этом, ваша мрачность, и дальше не идти? — Низкий человек! — воскликнула она грозным голосом и ее фигура мне показалась необыкновенно высокой; из-под ее длинных, загнутых кверху ресниц сверкнули два глаза, точно пламя двух ружейных стволов. — Ты хочешь меня мучить и, пользуясь моим страшным положением, тиранить меня, чтобы потом нравственно раздавить. Я этого не желаю и не допущу, чтобы ты первенствовал надо мной и впоследствии, со своим холодным видом, сказал: «Тамара, ты мне надоела, я осуществил наш план — дал тебе свободу, с помощью чего — не спрашивай, теперь прощай, я тебя презираю и ненавижу, как змею, которая жалила под мое нашептывание…» Вот чем бы это окончилось; к счастью, я умею вглядываться в эту страшную долину будущего, по которой будут блуждать три бледные тени и ужасать меня. Она внезапно остановилась и испуганно посмотрела на меня. — Наконец ты высказалась откровенно. Поздравляю тебя, мой ангел. — Совсем нет. Я ничего не сказала, Кандинский. Она засмеялась тихим и зловещим смехом и мне показалось, что с ней заодно засмеялись невидимые существа, скрытые в горах и ущельях. — Совсем нет, я только отвечаю на твои последние глупые слова: ты не можешь остановиться и дальше не идти. Нет, ты пойдешь и совершишь весь задуманный тобой план уже потому, что ты не можешь жить без меня, это я поняла в эту ночь; я очаровала тебя и ты в моей власти и узнаешь это при первом твоем сопротивлении: стоит только объявить, что доктор Кандинский избрал для себя удивительно оригинальное занятие: убивать больных под видом их излечения. — Что!.. — воскликнул я, нервно содрогнувшись, пораженный неожиданным оборотом ее слов и выражением лица. — Это твой план, а не мой. Я невинна, слышишь ли. Ну, прощай, оставайся здесь и не смей следовать за мной. Злость, досада и изумление поднялись в душе моей и, когда она отдалялась от меня, я думал: «Вот как! Вот как! Лицемерка. Ты завлекала меня, вилась в руках моих, как змея, и вот вздумала неожиданно ужалить. Ты лицемерно ужасалась моим планам, а глаза твои говорили: вперед. Кто-то подменил мое лекарство? Ты, — без сомнения, ты!..» Последний вопрос давно уже меня сильно занимал. «Она, она, конечно, она», — постоянно носилось в уме моем и теперь, под влиянием досады, во мне явилось непреодолимое желание услышать это из ее уст и наказать ее. Я пошел было за ней, но она, обернувшись, сделала мне знав рукой с таким повелительным видом, что я невольно остался на месте. Эффектно выделяясь посреди кустарников, она спускалась по горе все ниже к саду и, наконец, совершенно скрылась, задрапированная густой зеленью. Надо сознаться: пока Тамара не предстала предо мной во всем разнообразии своего гордого характера, я испытывал невольное полупрезрение к ней, которое примешивалось к ощущению упоения и приятному сознанию моего торжества над ней. Очевидно, что с течением времени полупрезрение это росло бы все более, очарование уменьшалось бы и в конце концов мне ничего бы не осталось, как сделать насмешливо-грациозный прощальный реверанс и за все прошлое проговорить коротенькое merci. Это, конечно, очень немного, но женщины, не обладающие талантом разнообразить любовь, оставаться оригинальными и неразгаданными и потому представлять все новое очарование и — когда надо — гордо отталкивать от себя своего мученика, заставлять его за собой поохотиться — ничего иного ожидать и не могут. Мертвящая скука и пошлость обыкновенно воцаряется на развалинах любви, герои которой прежде изображали из себя двух нежно воркующих голубков. Тамара предугадала неизбежность такой развязки: голубка превратилась в гордую орлицу и показала когти. Это удивительно шло к ней и вознесло ее в моих глазах превыше всех женщин. Здесь двойное очарование: женщина-вакханка, беззастенчиво предающаяся оргии с бесстыдством Мессалины и — картина вторая — превращение в гордую и холодную матрону. Как-то не верилось, что еще так недавно она извивалась в моих объятиях, безгранично доступная, и это наполняло меня упоительно-сладостной гордостью. Привлечь ее к себе снова являлось заманчивой целью, где я должен буду изощрять весь свой ум и запасаться всей силой своей воли, чтобы не поддаться ее чарам, ее коварству и желанью раздавить меня. Я понимал, что любовь моя к ней никогда не погаснет; она будет поддерживаться двумя силами: страданием, которым она сумеет наполнить меня, и взаимной борьбой за первенство власти. Справедливость моих рассуждений обнаружилась для меня совершенно наглядно: мое влечение к Тамаре разрасталось во всепожирающую страсть. Мне трудно было усидеть на камне и не сойти вниз, когда ее фигура снова показалась в аллее кипарисов, и если я не бросился за ней, то только вот по какой причине: надо было при настоящих условиях казаться холодным. О, я буду владеть собой до жестокости к себе и, хотя душа моя полна будет адом, на лице моем отразится лишь спокойствие мрамора: ведь я — Кандинский, холодный ультрареалист, который возносил свое гордое «я» превыше звезд и задался гордой целью поставить себя вне законов человечества и законов природы. Надо и идти по начерченному направлению, заливая холодом анализа огонь страстей, свои человеческие слабости, и инстинктивное отвращение являться в роли… палача надо укрыть под черным докторским фраком. Такие действия не разрушают мое «я», а, напротив выдвигают, согласно оригиналу, который я ношу в своем воображении, как идеал; разрушить его может только одно: подчинение моей воли и ума страстям и слабостям обыкновенного человека, что и пытается совершить Тамара, то есть совершенно развенчать меня и превратить человека идеи в обыкновенного, маленького, презренного человечка-убийцу… Восток все больше и ярче начал вспыхивать пламенем, как от пожара; вершины гор засверкали пурпуровыми лучами, точно одетые в огненно-красные венцы. Всевозможные краски — алые, фиолетовые, пурпуровые — засверкали, заискрились по деревьям, ущельям и скатам гор, точно на все необъятное пространство скатывались златотканые платки, развевающиеся все шире в руках какого-то скрытого в природе колосса. Я поднялся с камня, взглянув на гору, на которой возвышалась башня, и вот что я увидел. На вершине горы стоял маленький тщедушный старичок в черной рясе — вероятно, обитатель башни, как я слышал, какой-то отшельник. Белые, как снег, волосы наподобие венца доходили концами до белой маленькой бородки, и посреди образовавшегося таким образом круга из волос выделялось чрезвычайно старое, морщинистое лицо, от которого так и веяло ладаном, духом молитвословия и неземной кротостью. Странное лицо: я никогда такого не видел; в нем было что-то младенчески тихое, радостное, безмятежно-светлое, точно из его глаз смотрел какой-то безмятежный ангел — кроткий, задумчивый и ясный. Он смотрел вниз, склонив голову, и вдруг я увидел, что по горе медленно взбиралась бледная дрожащая девушка в сопровождении своей старой няни. Старик, поджидая, когда они подойдут к нему, смотрел на нее пристально и улыбка все шире расходилась по его лицу, делаясь все более сладкой, и вдруг мне показалось, что все лицо его озарилось этой улыбкой, как лучами. Руки его молитвенно приподнялись и остановились над головой Нины. Постепенно меня все более начала охватывать злоба и то глухое отчаяние, под влиянием которого человек хочет бежать от себя самого. Он ее благословляет — добряк этот, а я… Мой жертвенный ягненок она, подумал я, и во мне пробегала мысль: убийца, убийца, и все прошлое, связанное с этим словом, восставало в уме моем. Здесь было обнаженное сознание прошлого преступления и необходимость совершать их в будущем, одно леденящее меня сознание, без моих идей, имеющих свойство возносить меня от толпы обыкновенных преступников на высоту человека мысли. Я представился себе самому обнаженным, маленьким, несчастным убийцей, но вдруг в уме моем прошла странная мысль, отдавшаяся во мне сарказмом: «Я — Кандинский, реализирующий высшие идеи посредством убийств». В этом одном имени «Кандинский» заключалось для меня мое мировоззрение, вознесшее меня в моих глазах так высоко, мои знания, моя, как мне казалось, всепобеждающая воля, мое холодное презрение к жизни: гордость охватила меня с прежней силой, но в это чувство примешивалась теперь мучительная тревога: я делал усилие верить в себя и не мог; я непосредственно понял, без рассуждений, без анализа, осязал всем своим существом безумие свое, и я боролся с собой, чтобы подавить это внутреннее понимание. «Кандинский, Кандинский», — отчаянно, глухо и гордо прозвучал голос во мне, и мне казалось, что этот голос звучит громко, как колокол. Согнувшись, я подумал: «Однако, это род галлюцинации какой-то, черт возьми». И я стал прислушиваться к себе, призывая на помощь всю силу своей воли, чтобы не поддаться чувству страха. «Нас двое, — гм, интересно», — подумал с удивлением и ужасом в то время, как мне звучало мое второе «я». Я пытался анализировать свое состояние; но воображение мое работало слишком болезненно-ярко, и вдруг звук колокола, раздавшегося в это время откуда-то с монастыря, отозвался где-то во мне, в глубине моего существа, и зазвучал, и в уме моем возникла иллюзия: мне показалось, что я сам движущийся разрушенный храм, откуда отлетел ангел мира вместе с моим детством. Детство мое пронеслось в уме моем, когда я был ясным и чистым, и мне стало жаль его при представлении того страшного гордого существа, в которое я обратился теперь, и как бы в подтверждение этого внутри меня снова отозвался, как эхо, звон колокола — ясно и как-то похоронно. Мне хотелось крикнуть в чувстве испуга, но я засмеялся протяжно, тихо и глухо, и во мне самом отозвался этот смех болезненно-странно, точно вопли какого-то другого, скрытого во мне существа. Мне хотелось бежать, скрыться от самого себя, от людей, от света, не думать, не чувствовать. И я пошел, упрямой волей сдерживая свое желание бежать и потому очень медленно, очень гордо подняв голову. Проходя мимо горы, я с ненавистью и злобой взбросил глаза на старика: его вид заставлял меня страдать, так как он представлял живое отрицание того, что было во мне и моих мыслях, овладевших мной. Невыразимо противным он мне казался и я пошел быстро-быстро и, с видом чрезвычайно гордым и заносчивым, я стал анализировать свое состояние и факт появления как бы моего второго «я» во мне; мне казалось, что я вполне ясно разрешил задачу, вспомнив, что мозг человека состоит из двух одинаковых полушарий, и потому иногда получается как бы двойственность воспоминания и сознания. Постепенно рассуждения стали ободрять меня: ведь я снова попал в свою стихию материалистических индукций и дерзких выводов, и скоро я как бы окрылился. Не чувствуя усталости, я стал взбираться с одной горы на другую и, наконец, почувствовал, что я нахожусь в области вечного эфира, выше облаков, которые скользили где-то внизу, обвивая миниатюрные сосны точно тончайшей кисеей и — в других местах — неподвижно повиснув в воздухе розовато-сизым туманом. Мне казалось, что у меня недостает только крыльев, чтобы вполне чувствовать себя духом зла, и в душе моей поднялся смех — холодный, гордый, презрительный. Внутренне я перестал быть медиком и переродился в какое-то другое существо, а воспоминание о моих умственных бурях и преступлении как бы отрывало меня от всего человеческого и земного. Я шагал быстро по ровному гребню горы большими шагами, чувствуя необыкновенную легкость. Этому, конечно, способствовал разреженный горный воздух, обильно врывавшийся в мои легкие и расходившийся по моим артериям и венам. Не замечая, как шло время, я переходил с горы на гору, пока не очутился в прежней местности близ монастыря. Среди почти полного безмолвия продолжал раздаваться с колокольни мерный и ровный звон, призывающий «братию» в обитель. Я подумал, что тысячи лет раздается этот звон над землей и человеческие волны двигаются на этот зов Незримого, задававшего одну и ту же загадку: отгадайте, кто я; миллионы Эдипов бросаются в бездну отчаяния, не разрешив сей загадки. Но я полагал, что разрешать здесь, пожалуй, и нечего: толпа — стадо, идущее на голос свирели. Несколько монахов, идя мне навстречу, вдруг остановились и уставили на меня испуганные, недоумевающие взоры. Что их так удивило — не понимаю. Я дерзко вперил в них глаза и, должно быть, в моем лице было что-то особенное: они опустили головы и смиренно сложили на груди руки. Я быстро ушел от них и вдруг увидел стоявшего у подошвы горы пустынника, — белого старика. Неподвижно стоя на месте, он смотрел на меня своими светящимися, добрыми глазами так пристально, точно с глубины его глаз исходило какое-то второе зрение, проникавшее в глубину моего «я». Претензия знать, что происходит во мне, мне всегда казалась смешной странностью, и я хотел наказать служителя Бога за такую дерзость. Я остановился против него и, презрительно прищурив глаза, начал в упор рассматривать его. Так прошло несколько минут. Старичок смотрел с сострадательной доброй улыбкой и с невозмутимым спокойствием, и я чувствовал, что бледнею. Во мне поднималась глухая злость, но я продолжал стоять, сохраняя все свое невозмутимое хладнокровие и важность. — В вас великая гордость, достойный господин мой, большие претензии ума, и страдания ваши будут жестоки… Он проговорил все это тихо, спокойно, с сострадательно-доброй улыбкой в лице, и в голосе его звучала грусть. Я постарался со своим обычным хладнокровием проговорить: — Вы меня знаете, оказывается, довольно коротко… Старик оставался неподвижен, продолжая всматриваться в меня с необыкновенным вниманием. Вместо ответа на мои слова он вздохнул. Смятение в душе моей вырастало в бурю, и я со сдержанной яростью резко отчеканил: — Черт побери!.. Вы самый нелепый старикашка, какого я когда-либо видел. — За восемьдесят лет мне, сударь. Господь умудрил меня опытностью и я вижу все в человеке. О, сын мой, вы на страшном пути. — Серьезно!.. Как это понять прикажете? — Вот вы резко как обрываете меня, старичка. Ни за что обидели, — сказал он и любовно улыбнулся. — Гордыми ученые люди стали и на вас вижу я, как справедливо изречение царя Соломона: «Где много мудрости, там много печали». — А, вот что!.. Нет, вы про путь мой… — Быть в великих грехах — страшный путь, государь мой. — Вы откуда же это знаете меня? — Прозреваю, — ответил он, пристально вглядываясь в мои глаза. — Мучения в вас и возрастать они будут. Говорю вам это потому, что мне вас жаль, — поверьте слабому старцу. Лютые, лютые мучения ожидают вас, сын мой, потому что вы высоко вознеслись в гордости мысли вашей, уверив себя: «Я умен, как Бог, для меня нет закона», и красуетесь пред собой, как злой дух на скале. Поймете безумие ваше, великое безумие, и боль почувствуете, раздирающую боль… Он сложил свои маленькие, морщинистые руки на груди с выражением невыразимой грусти, склонил белую голову набок и его бескровные бледные губы расширились в любовно-печальную, сострадательную улыбку. К довершению моего удивления и досады, мне показалось, что в его ясных глазах блеснули слезы и покатились по морщинам. Выслушав все это, мне хотелось полным осмеянием наказать старика за его нелепое, невыносимое поведение. В груди моей заклокотало что-то, подступило к горлу, и вот я засмеялся, и смех этот испугал меня самого — то был тихий, шипящий и злой смех. Старик горько покачал белой головой, приблизился ко мне и, положив руку на мое плечо, тихим голосом кротко проговорил: — Мой дорогой друг, не сердитесь. Я, глупый старикашка, не могу выразить вам всей моей любви и, как Христос, успокоить одним словом. Вы не в состоянии меня теперь выслушать и понять — я знаю. Но вот я вам предсказываю: начнется плач в вашей душе и вы станете искать Утешителя. Какого — вы догадываетесь. Он там. Вспомните обо мне тогда… Я здесь наверху этой башни. Я вас поведу к Нему с радостью, с великой радостью. Мы увидимся… Он ласково закивал головой и, подмигивая добрыми глазами, стал отходить от меня. Никогда в жизни, ни в одном человеческом лице я не видел такого выражения — неземной приветливости, ласки и одновременно с этим сокрушения и кроткого упрека. — Увидимся, — повторил он еще раз и скрылся за скалой, а я долго стоял на месте и в душе моей царил хаос, хаос чувств. Я не имею иначе назвать бурю, клокотавшую во мне. Там был гнев, ярость, чувство пробудившейся совести, несознаваемое презрение к себе и желание убить все эти чувства осмеянием себя самого. Меня жгло, резало, кололо. Обессиленный всем этим, точно под давлением огромной тяжести, я опустился на камень и долго сидел так с глазами, устремленными вверх. Мои взоры тонули в голубой беспредельности эфира и я мысленно уносился все выше, и не видел конца, и меня все больше охватывало ощущение безграничности созданного Им, понимание мизерности, ничтожности всего того, что гнездилось во мне и что возносило так высоко мое гордое, ничтожное, истерзанное в муках самоанализа «я».
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!