Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но Катюша меня быстро отрезвила. Встретила у метро. Я только вышел, а она уже выскочила навстречу, горбатое чудо мое, улыбнулась радостно, мол, Мишенька, родненький, пойдем скорее, я там тебе покушать наготовила, вина купила, праздник же, радость какая, Мишенька. Мы пошли. Быстро-быстро — мы всегда так ходим. Она на локте висит, ножками перебирает, а я тащу ее вперед. Чем шире шаг, тем ближе дом. Чем ближе дом, тем меньше взглядов. Удивленных, презрительных. Осуждающих. На ходу не разглядеть, что ликом Катюшу природа наградила иконным, а горб ее проклятый — как на ладони. Катюше-то что, она гордая. Поднимет подбородок повыше, ресницы подопустит, косу на плечо — и вперед. Каждый шаг для нее — боль. Каждый взгляд — боль. Чувствую, как она сжимает мой локоть, как дрожит утробно, но идет. Не бойся, Мишенька, где наша не пропадала? И то правда. Помню, мы поднимались по лестнице — она впереди, я сзади, и как-то по-особенному молчали, торжественно. Зашли в дом. Пахнуло жареным. В животе заурчало. Хотелось скинуть с себя узкий пиджак, брюки эти короткие, рубашку, в одних трусах сесть на кухне, наесться до отвала, до отрыжки сытой, потом рухнуть и проспать часов двенадцать. Но Катюша потянула меня к себе, с высоты моего роста — в свой, сгорбленный, и я поддался, привычно наклонился, привычно обхватил ее мягкое тельце, приподнял и понес. Пиджак с брюками, я, конечно, скинул, но до еды добрался нескоро. Катюша бывает такой. Дремлет в ней что-то жадное. А как проснется, то рычит, ластится, исходит на слюну и влагу, и пока не насытится, не вымотается в край — не заснет снова. И мне нужны были ее слюна и влага, нужно было знать, что я сам кому-то нужен. Что ко мне можно тянуться с остервенением голодающего. Меня можно облизывать и гладить, надавливать на меня и щекотать. Подо мной можно извиваться и кричать. И надо мной. Я тогда еще не успел поверить в это. Я тогда еще не устал от постоянной необходимости доказывать это себе. А потом мы лежали в измочаленной постели в ее закутке, дышали тяжело, насквозь мокрые, мертвые почти, и молчали. Бывает такое раздвоенное состояние. Когда ты спишь и не спишь. Здесь и не здесь. Жив, а вроде уже и нет. Вот так мне было. Катюша первой очухалась. — Помнишь, как ты мне рассказывал? — Что? — О платьях. — Каких? — Ну… Этой твоей… Суки. — Павлинской, что ли? Помню. — А давай про них напишем? И на меня тут же пахнуло старой тканью, пылью и тяжестью духов. Заскользил под пальцами шелк, закололось кружево. Даже тело, давно забывшее, вдруг почуяло, как нежно обнимает его корсаж. — Как напишем? — У меня даже голос сел, один хрип остался. Катюша приподнялась на локотке. — Так и напишем, Миш. Про платья, про Машеньку. Про Павлинскую твою напишем. Давай? — А вдруг прочтет? Озноб пронесся по телу ледяной волной. Катюша сощурилась, нашла в ворохе одежды трусы, швырнула мне. — Прикройся, вон, обвис весь от страха. Стыд жаром хлестнул по щекам. Я завозился, натянул узкие боксеры. Катюша не сводила с меня испытующего взгляда. Что она там разглядывала — кто знает? Никогда не брался угадывать, какие мысли думаются в ангельской ее голове. — Не прочтет. Ты возьмешь псевдоним. Ненашенский. Понял? — Вам кипятка подлить? — спрашивает официантка с четкой линией каре. Пока я маялся, припоминая рождение Шифмана, заказанный между делом чай остыл. — Лучше повторите. И она исчезает в коридорчике, ведущем в кухню. Заметки в телефоне мало подходят для писательского ремесла. Пальцы промахиваются мимо маленьких буковок, белый фон на экране желтит, мысли расползаются. Хотя это, разумеется, уже моя вина. «Прямо сейчас садись и пиши», — сказал Тимур, будто это подразумевалось с самого начала. Вот я сижу. Почему чудо не начинает происходить? Что за жизненная несправедливость? — Ваш чай. — Официантка с идеальным каре заменяет холодную чашку горячей. Белые бока, красный узор на окантовке. Зеленый, с айвой и персиком, еще не заварился, но уже пахнет. Делаю глоток. Киваю благодарно. «Садись и пиши», — сказал Тимур. Первая часть исполнена, мой генерал, я сижу. А теперь мне нужно писать. Непослушным пальцем по чертовым буковкам. «В детский сад Миша шел через старый мостик, перекинутый с одного берега на другой. А под ним лениво текла вода — серая-серая, с зелеными островками тины и стрелками осоки. В воде плавали утки — упитанные серые, юркие зеленые, но в тот день Миша их не разглядел. Мама разбудила его так рано, что за окном еще было тихо. Не утро, а самый его краешек. — Вставай, вставай скорее! — сказала она и потянула Мишу из тепла на пол, по ковру к холодной плитке в ванной. — Умывайся, умывайся скорее. Мы в садик опаздываем. Миша тут же проснулся. Он почистил зубы, вымыл уши, дождался, пока мама высушит ему челку феном и даже не пискнул, когда она принялась дергать его за волосы, расплетая ночные косы. В садик Миша хотел так сильно, что готов был терпеть. Где-то там его уже ждали друзья — пока не знакомые, но самые лучшие, самые верные, почти как мама, только маленькие и веселые всегда, а не поздно ночью у соседки тети Раи». — Может, вам фалафель принести? — спрашивает та же официантка, и я вздрагиваю так сильно, что остывшая чашка звякает о блюдце. Мне нужно время, чтобы понять, кто говорит со мной и чего хочет. — Извините, — начинает бормотать она и вытирает салфеткой пролитый чай. — Извините, пожалуйста. Я вижу, что ей смешно. Она закусывает губу, чтобы не рассмеяться надо мной. Будет о чем рассказать бойфренду за вечерним винишком. Или она живет с подружкой-лесбиянкой? Или одна, но с лысой кошкой? — У вас есть лысая кошка? Смешинки в ее глазах тают. Наверное, я выгляжу странно. Быть неадекватным без допинга — моя суперсила. Заставляю губы растянуться в улыбке. — Знаете, есть такие кошки. Лысые. Очень теплые на ощупь. Давно хочу завести. Девочка кивает, потом машет головой, потом пятится и прячется в кухонном коридорчике. А я сижу и боюсь пошевелиться. На столе лежит телефон, в телефоне спрятаны заметки, а в заметках набран текст. Моей рукой. Мой текст. Складный, странный, пугающий текст, принадлежащий только мне. Я закончил его на последней точке. Сразу после финальной реплики, сказанной заведующей детского сада: «Разве это Михаил, я вас спрашиваю?..» И эти две точки после вопросительного знака я поставил минут за десять до того, как официантка возникла у меня за плечом и задала свой вопрос. Я слышал ее шаги. Я чувствовал ее запах — горячее масло и нутовая паста, в нем поджаренная. Мне хотелось испугаться вопроса. Картинно охнуть, опрокинуть чай. Мне нужна была эта дурацкая сцена, чтобы ознаменовать случившееся. Я написал текст. Я сделал это сам. Я смог. Катюша открывает мне дверь за секунду до того, как мой ключ попадает-таки в замок. Возле подъезда я отправляю заметку Тимуру и прячу телефон. Дома стоит спертая духота. Ловлю Катюшу за руку — мягкая ладошка похожа на плавленый сырок. Так и не выходила, так и просидела до самого вечера в четырех стенах. В полутьме прихожей не видно, но я знаю, что пальчики у нее искусаны до крови. Тяну к себе, утыкаюсь носом в макушку. Она пахнет ромашковым кондиционером для белья, видать, провалялась весь день в постели. — Я тебя ждала, — шепчет Катюша, сглатывает тяжело. — А ты не шел. Она дрожит. Обнимаю крепче, покачиваю легонько. Мы это уже проходили. Стоит уйти, стоит отдалиться на половину шага, как она обмякает, холодеет, даже горбится сильней, и сквозь нее начинают проглядывать стены, углы и пол. — С тобой же Петро был. — Пытаюсь ее растормошить, стискиваю и тяну вверх, она слабо трепыхается, ставлю обратно на пол. Катюша дергает здоровым плечом. Светлая футболка в синий ромбик доходит ей до колен. — Да что он… Я его говорить учу, а ему как об стенку горох. Выскальзывает из рук, отступает. Глаза красные, ресницы слиплись. Жду, когда уколет жалость. Когда хлынет вина — жгучая, как ангина. Ничего. В кармане тяжелеет телефон, полный моего текста. Улыбаюсь прямо в зареванное лицо Катюши. — Пойдем, — зову я ее и уманиваю в комнату. Она послушно идет следом. Неловко переступает босыми ступнями по моим уличным следам. Надо бы разуться, но некогда, телефон уже раскалился от нетерпения. Сейчас! Сейчас я покажу ей! Слова. Мои слова. Наше спасение. — Я договорился!.. — Голос срывается, я сглатываю, трясу лысой башкой. — Я договорился об отсрочке. И Катюша тут же скучнеет. Садится ко мне спиной, начинает медленно разминать плечо — вывернутая лопатка делает скошенный круг, еще один, еще. Мне хочется прекратить это. Остановить движение по кривой. Перехватить Катюшин взгляд, заразить ее возбуждением, что плещется во мне, превращается в восторг, от которого хочется то ли плакать, то ли вопить до сорванных связок. — Чего ты так суетишься? — лениво переспрашивает Катюша. — Все равно я ничего писать не буду. — Достает из-под подушки деревянную расческу и начинает водить ею по волосам. Меня сводит с ума эта медлительность, вязкость воздуха, полутьма зашторенной комнаты, в которой весь день плакали, маялись на несвежей простыне, вздыхали и снова плакали. Но я держусь. Я стискиваю кулаки и смотрю на себя в отражении. Распахнутое пальто, обвисший шарф, а под ним — жалкая шейка цыпленка. Тварь ли я непишущая или право имею? — И не надо, — говорю и тяну за край шарфа. Он обхватывает шею так крепко, что становится смешно и страшно. — Я сам напишу. Уже написал. Катюша продолжает скрести расческой по спутанным волосам. Но я вижу, как напряглась ее челюсть, как запульсировала жилочка у виска. Тихо-тихо, не руби с плеча. Осторожно, хрупко! Осторожно, взрывоопасно! Осторожно, токсично! — Я написал кусок. Хороший. — Это кто тебе сказал? Кладет расческу обратно под подушку и поворачивается ко мне. Слезы высохли, краснота схлынула с щек, глаза стали прозрачными от злости. — Баба, что ли, твоя? Редакторша? Телефон остывает в кармане. Тимур молчит. Шарф сдавливает горло, я почти повешен и уж точно приговорен. Катюша скатывается с кровати, та скрипит насмешливо. Миша-Миша, что же ты натворил? — Ты ее уже трахнул, да? — цедит Катюша и замирает — ждет ответа. У нее дрожат губы. Давно еще, когда я только переехал к ней, когда мы тыкались лбами, как два щенка, когда учились различать на ощупь, где заканчивается она, где начинаюсь я, она почти не умела плакать. Только замирала так, стоило мне подумать об институтской общаге и том, как тесно в нашей берлоге, как муторно ездить через половину Москвы. Замирала и стояла передо мной, вся — кривая линия, а губы дрожали. Мелко-мелко. У меня тик, Миш, когда понервничаю, бывает. Меня от психоза лечили, давно еще. Кто? Ну, кто. Взрослые. Родители? Да какая разница, Миш? Не спрашивай. Не надо, а то я закричу. Я плакать не умею, я только кричать. Потом прошло. Оттаяла, освоила науку слез. Стала в ней главным экспертом. И вот опять. Стоит, глаза огромные, не моргает, не дышит почти, только губы дрожат. И я сдаюсь, я готов признаться во всем том вранье, что успел ей наплести. Нет никакой бабы, редактор у меня парень. Тебе бы не понравился такой. Ничего выдающегося. Может, только… Знаешь, когда он слушает — не делает вид, а правда слушает, — то в нем проскальзывает что-то, да, определенно появляется жизнь. Еще он впечатляюще молчит. В его молчание отлично помещаются мои пьяные россказни. Он купил шарф как у меня. Да, вот такой же, только цвет дурацкий, ему нельзя такой, он его больным делает. Кто вообще покупает горчичный шарф? У него черты невнятные. Их нельзя перебивать горчицей. Вот чем-то неожиданно нежным можно, а горчицей нельзя. Да кто ему скажет? Он живет с бабушкой, представляешь? А у нее фикусы. Куча фикусов. Наверное, вся комната ими заставлена. И он их обходит осторожно, чтобы не поломать. Чтобы бабушку не расстроить. Глупость несусветная. Но я запомнил, есть бенгальский фикус. Он может стать деревом, если ему не мешать. Катюш, если ты сейчас не будешь мне мешать, я тоже смогу. Я напишу эту чертову книжку. Тимур поможет, он обещал. Он не обманет. Не может человек, который с бабушкой фикусы пересаживает, взять и обмануть, правда? — Ты почему молчишь? — бесцветным голосом спрашивает Катюша. — Ты на нее запал, да? Запал? Открываю рот, хватаю воздух, чтобы вытолкнуть его из себя вместе с поспешным: «Нет, что ты несешь вообще, что за ересь, нет никакой “ее”, есть мальчик на зуевских побегушках, что он мне, так, потрепаться по пьяной лавочке, надавить на жалость». Но воздух застревает. Я пытаюсь его протолкнуть. Горло свело. Это Катюша делает ко мне последний шаг, хватает за конец шарфа и тянет.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!