Часть 25 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— В детстве у меня во дворе было дерево… Старый клен… Я с ним разговаривал, это был мой друг. Умер дедушка, я долго плакал. Проревел весь день. Мне было пять лет, и я понял, что умру, и все умрут. Меня охватил ужас: все умрут раньше, чем я, и я останусь один. Дикое одиночество. Мама меня жалела, а папа подошел и сказал: «Вытри слезы. Ты — мужчина. А мужчины не плачут». А я не знал еще — кто я? Мне никогда не нравилось быть мальчиком, я не любил играть «в войну». Но меня никто не спрашивал… все выбрали без меня… Мама мечтала о девочке, папа, как всегда, хотел аборт.
Первый раз я хотел повеситься в семь лет… Из-за китайского тазика… Мама сварила варенье в китайском тазике и поставила на табуретку, а мы с братом ловили нашу кошку. Муська тенью пролетела над тазиком, а мы нет… Мама молодая, папа на военных учениях. На полу лужа варенья… Мама проклинает судьбу офицерской жены и то, что жить приходится у черта на куличках… на Сахалине… где зимой снега насыпает до десяти метров, а летом — лопухи одного роста с ней. Она хватает отцовский ремень и выгоняет нас на улицу. «Мама, на дворе дождь, а в сарае муравьи кусаются». — «Пошли! Пошли! Вон!» Брат побежал к соседям, а я совершенно серьезно решил повеситься. Залез в сарай, нашел в корзине веревку. Придут утром, а я вишу: вот, суки, вам! Тут в дверь втискивается Муська… Мяу-мяу… Милая Муська! Ты пришла меня пожалеть. Я обнял ее, прижался, и так мы с ней просидели до утра.
Папа… Что такое был папа? Он читал газеты и курил. Замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, жили в общежитиях. Длинные кирпичные бараки, везде одинаковые. Все они пахли гуталином и дешевым одеколоном «Шипр». Так всегда пахло и от папы. Мне — восемь лет, брату — девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, в нашем доме — это «Отче наш». «Что было дальше?» — начинает он с брата. — «Ну самолет упал. А Алексей Мересьев пополз… Раненый. Съел ежа… завалился в канаву…» — «В какую еще канаву?» — «В воронку от пятитонной бомбы», — подсказываю я. «Что? Это было вчера. — Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. — Сегодня, значит, не читали?» Картинка: бегаем вокруг стола, как три клоуна — один большой, два маленьких, мы со спущенными штанами, папа — с ремнем. (Пауза.) Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Мир в картинках… Не из книг, а из фильмов мы выросли. И из музыки… Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке «Повесть о настоящем человеке» или «Молодую гвардию». О! Папа мечтал бросить нас под танк… Он хотел, чтобы мы скорее стали взрослыми и попросились добровольцами на войну. Мир без войны папа не представлял. Нужны герои! Героями становятся только на войне, и если бы там кому-то из нас отсекло ноги, как Алексею Мересьеву, он был бы счастлив. Его жизнь не зря… Все отлично! Жизнь удалась! И он… я думаю, что он сам бы привел приговор в исполнение, своей рукой, если бы я нарушил присягу, если бы дрогнул в бою. Тарас Бульба! «Я тебя породил, я тебя и убью». Папа принадлежал идее, он не человек. Родину положено любить безоглядно. Безоговорочно! Я это слышал все детство. Жизнь дана только для того, чтобы Родину защищать… Но меня никак не удавалось запрограммировать на войну, на щенячью готовность заткнуть собой дырку в плотине или лечь пузом на мину. Я не любил смерть… Я давил божьих коровок, на Сахалине летом божьих коровок — как песка. Давил их, как все. Пока однажды не испугался: чего это я столько маленьких красных трупиков наделал? Муська родила недоношенных котят… Я их поил, выхаживал. Появилась мама: «Они что — мертвые?». И они умерли после ее слов. Никаких слез! «Мужчины не плачут». Папа дарил нам военные фуражки, по выходным ставил пластинки с военными песнями. Мы с братом сидели и слушали, а по щеке у папы сползала «скупая мужская слеза». Когда он был пьяный, всегда рассказывал нам одну и ту же историю: как «героя» окружили враги, и он отстреливался до последнего патрона, а последний патрон выпустил в свое сердце… В этом месте отец всегда по-киношному падал и всегда задевал ногой табуретку, и она тоже падала. Тут было смешно. Отец трезвел и обижался: «Ничего нет смешного, когда герой умирает».
Я не хотел умирать… В детстве очень страшно думать о смерти… «Мужчина должен быть готов», «священный долг перед Родиной»… «Что? Ты не будешь знать, как разобрать и собрать автомат Калашникова?» — нет, для папы это было невозможно. Позор! О! Как я хотел молочными зубами вгрызться в папины хромовые сапоги, биться и кусаться. За что он меня — по голой заднице перед соседским Витькой?! И еще «девчонкой» обзывает… А я не рожден для танца смерти. У меня классический ахилл… я хотел танцевать в балете… Папа служил великой идее. Как будто трепанация черепа у всех была, гордились тем, что жили без штанов, но с винтовкой… (Пауза.) Мы выросли… мы давно выросли… Бедный папа! Жизнь за это время сменила жанр… Там, где играли оптимистическую трагедию, сейчас разыграют комедию и боевик. Ползет-ползет, шишки грызет… Угадайте, кто это? — Алексей Мересьев. Любимый папин герой…
«Дети в подвале играли в гестапо
Зверски замучен сантехник Потапов…»
Это все, что осталось от папиной идеи… А сам папа? Это уже старый человек, совсем не готовый к старости. Ему бы радоваться каждой минуте, на небо смотреть, на деревья. Пусть бы в шахматы играл или марки собирал… спичечные коробки… Сидит у телевизора: заседание парламента — левые, правые, митинги, демонстрации с красными флагами. Папа — там! Он — за коммунистов. Соберемся за ужином… «У нас была великая эпоха!» — наносит он мне первый удар и ждет ответа. Папе нужна борьба, иначе жизнь утрачивает смысл. Только — на баррикады и со знаменем! Вот мы смотрим с ним телевизор: японский робот достает из песка ржавые мины… одну… вторую… Торжество науки и техники! Человеческого разума! Правда, папе за державу обидно, что это не наша техника. Но тут… Неожиданно к концу репортажа у нас на глазах робот делает ошибку и подрывается. Как говорится, увидел бегущего сапера — беги за ним. У робота такой программы нет. Папа в недоумении: «Гробить импортную технику? У нас что, личного состава не хватает?». У него свои отношения со смертью. Папа жил для того, чтобы выполнить любое задание партии и правительства. Жизнь стоила меньше железки.
На Сахалине… Мы жили возле кладбища. Почти каждый день я слышал похоронную музыку: желтый гроб — умер кто-то в поселке, обитый красным кумачом — летчик погиб. Красных гробов было больше. После каждого красного гроба папа приносил в дом магнитофонную кассету… Приходили летчики… На столе дымились пожеванные папиросные «бычки», блестели запотевшие стаканы с водкой. Крутилась кассета: «Я — борт такой-то… Движок стал…» — «Идите на втором». — «И этот отказал». — «Попытайтесь запустить левый двигатель». — «Не запускается…» — «Правый…» — «Правый тоже…» — «Катапультируйтесь!» — «Фонарь кабины не сбрасывается… Твою мать! Э-э-э… ы-ы-ы…» Я долго представлял смерть как падение с немыслимой высоты: э-э-э… ы-ы-ы… Кто-то из молодых летчиков однажды спросил у меня: «Что ты, малыш, знаешь о смерти?» Я удивился. Мне казалось, что я это знал всегда. Хоронили мальчика из нашего класса… разжег костер и набросал туда патронов… Так рвануло! Вот он… лежит в гробу и как будто притворяется, все смотрят на него, а он недоступен никому… Я не мог отвести глаз… как будто я это знал всегда, родился уже с этим знанием. Может, я уже когда-то умирал? Или мама, когда я еще жил в ней, сидела у окна и смотрела, как везли на кладбище: красный гроб, желтый гроб… Я был загипнотизирован смертью, в течение дня я думал о ней десятки раз. Много раз думал. Смерть пахла папиросными «бычками», недоеденными шпротами и водкой. Это не обязательно беззубая старуха с косой, а может, это красивая девушка? И я ее увижу.
Восемнадцать лет… Всего хочется: женщин, вина, путешествовать… Загадок, тайн. Я придумывал себе разную жизнь, представлял. И в этот момент тебя подлавливают… Ё-моё! Мне до сих пор хочется раствориться в воздухе, исчезнуть, чтобы нигде меня не нашли. Не оставить никаких следов. Уйти куда-нибудь лесником, беспаспортным бомжем. Постоянно наваливается один и тот же сон: меня опять забирают в армию — перепутали документы, и снова надо идти служить. Кричу, отбиваюсь: «Я уже служил, скоты! Отпустите меня!». Схожу с ума! Жуткий сон… (Пауза.) Я не хотел быть мальчиком… Не хотел быть солдатом, война мне была неинтересна. Папа сказал: «Ты должен, наконец, стать мужчиной. А то девочки подумают, что ты импотент. Армия — школа жизни». Надо идти учиться убивать… У меня, в моем воображении это выглядело так: барабанный бой, боевые ряды, хорошо сделанные орудия убийства, свист горячего свинца и… разбитые головы, вышибленные глаза, оторванные конечности… вой и стоны раненых… И крики победителей… тех, кто умеет убивать лучше… Убить! Убить! Стрелой, пулей, снарядом или ядерной бомбой, но все равно убить… убить другого человека… Я не хотел. И я знал, что в армии из меня будут делать мужчину другие мужчины. Или меня убьют, или я кого-то убью. Брат ушел с розовой ватой в голове, романтиком, а вернулся после службы испуганным человеком. Каждое утро его били ногой в лицо. Он лежал на нижних нарах, старослужащий — наверху. Целый год тебе пяткой в морду! Попробуй остаться тем, кем ты был. А если раздеть человека догола — сколько можно всего придумать? Много чего… Например, сосать собственный член, а все будут смеяться. Кто не будет смеяться, сам будет сосать… А зубной щеткой или лезвием для бритья драить солдатский туалет? «Должно блестеть, как у кота яйца». Ё-моё! Есть тип людей, которые не могут быть мясом, а есть другой тип, готовый быть только мясом. Человеческие лепешки. Я понял, что должен собрать всю свою страсть, чтобы выжить. Записался в спортивную секцию — хатха-йога, каратэ. Учился бить — в лицо, между ног. Как позвоночник переломить… Зажигал спичку, клал ее на ладонь и дожидался, пока она догорит. Конечно, я не выдерживал… Плакал. Я помню… помню… (Пауза.) Гуляет по лесу дракон. Встретил медведя. «Медведь, — говорит дракон, — у меня в восемь часов ужин. Приходи — я тебя съем». Идет дальше. Бежит лиса. «Лиса, — говорит дракон, — у меня в семь утра завтрак. Приходи — я тебя съем». Идет дальше. Скачет заяц. «Стой, заяц, — говорит дракон, — у меня в два часа обед. Приходи — я тебя съем». — «У меня вопрос», — поднял заяц лапу. — «Давай». — «Можно не приходить?» — «Можно. Я тебя вычеркиваю из списка». Но мало кто способен задать такой вопрос… Бляааа!
Проводы… Два дня дома жарили, варили, тушили, лепили, пекли. Купили два ящика водки. Собрались все родственники. «Не посрами, сынок!» — поднял первую рюмку отец. И пошло… Ё-моё! Знакомый текст: «пройти испытания»… «с честью выдержать»… «проявить мужество»… Утром возле военкомата — гармонь, песни и водка в пластмассовых стаканчиках. А я не пью… «Больной, что ли?» Перед отправкой на станцию — осмотр личных вещей. Заставили все выложить из сумок, ножи-вилки и еду забрали. Дома дали немного денег… Мы их запихивали поглубже в носки и трусы. Ё-моё! Будущие защитники Родины… Посадили в автобусы. Девчонки машут, мамы плачут. Поехали! Полный вагон мужиков. Ни одного лица не запомнил. Всех подстригли «под ноль», переодели в какое-то рванье. На зэков были похожи. Голоса: «Сорок таблеток… Попытка суицида… Белый билет. Надо быть дураком, чтобы остаться умным…» — «Бей меня! Бей! Ну и пусть я говно, мне наплевать. Зато я — дома, трахаюсь с девчонками, а ты — с винтовкой пошел играть в войну». — «Эх, парни, сменим кроссовки на сапоги и будем Родину защищать». — «У кого бабки в кармане, тот в армию не ходит». Ехали трое суток. Всю дорогу пили. А я не пью… «Бедолага! Что ты будешь в армии делать?» Из постельного белья — носки и одежда, что на нас. Сняли ночью обувь… Ё-моё! Запах! Сто мужиков сняли ботинки… Носки не меняли кто двое, а кто трое суток… Хотелось повеситься или расстреляться. В туалет ходили с офицерами — три раза в день. Хочешь больше — терпи. Туалет закрыт. А мало чего… только из дому… Один все равно ночью удавился… Ё-моё!
Человека можно запрограммировать… Он сам этого хочет. Ать-два! Ать-два! В ногу! В армии положено много ходить и много бегать. Бегать быстро и далеко, не можешь бежать — ползи! Сотня молодых мужчин вместе? Зверье! Стая молодых волков! В тюрьме и в армии живут по одним законам. Беспредел. Заповедь первая: никогда не помогай слабому. Слабого — бей! Слабый выбраковывается сходу… Второе: друзей нет, каждый сам за себя. Ночью кто хрюкает, кто квакает, кто маму зовет, кто пердит… Но правило для всех одно: «Прогибайся или прогибай». Все просто — дважды два. И зачем я столько книжек читал? Верил Чехову… Это он писал, что надо выдавливать из себя по капле раба и в человеке все должно быть прекрасно: и душонка, и одежонка, и мыслишки. А бывает наоборот! Наоборот! Иногда человеку хочется быть рабом, ему это нравится. Из человека по капле выдавливают человека. Сержант в первый день тебе объясняет, что ты — быдло, ты — тварь. Команда: «Лечь! Встать!». Все встали, один лежит. «Лечь! Встать!» Лежит. Сержант стал желтый, затем фиолетовый: «Ты что?» — «Суета сует…» — «Ты что?» — «Господь учил: не убивай, даже не гневайся…» Сержант — к командиру роты, тот к гэбэшнику. Подняли дело: баптист. Как он в армию попал?! Его оградили от всех, потом куда-то увезли. Он фантастически опасен! Не хочет играть в войну…
Курс молодого бойца: марширование на красоту, заучивание Устава наизусть, разборка и сборка автомата Калашникова с закрытыми глазами… под водой… Бога нет! Сержант — бог, царь и воинский начальник. Сержант Валериан: «Дрессировке поддаются даже рыбы. Поняли?», «Песню в строю надо орать так, чтобы мышцы на жопе дрожали», «Чем глубже вы в землю закопаетесь, тем меньше вас убьют». Фольклор! Кошмар номер один — кирзовые сапоги… Русскую армию только недавно переобули — выдали ботинки. Я еще служил в сапогах. Для того, чтобы кирза блестела, ее надо было смазывать сапожным кремом и растирать шерстяной тряпочкой внатяг. Кросс — десять километров в кирзачах. Жара тридцать градусов… Ад! Кошмар номер два — портянки… Они были двух видов — зимние и летние. Русская армия отказалась от портянок последней… в двадцать первом веке… Я не один кровавый мозоль из-за них натер. Наматывают портянку так: от носка ноги и непременно «наружу», а не внутрь. Построились. «Рядовой… почему ковыляете? Узких сапог не бывает, есть неправильные ноги». Говорят все матом, не ругаются, а говорят, от полковника до солдата. Другой речи не слышал.
Азбука выживания: солдат — это животное, которое может все… Армия — это тюрьма, в которой срок отбывают по конституции… Мама, мне страшно! Молодой солдат — «салага», «дух», «червяк». «Эй, душара! Принеси чаю», «Эй… почисти сапоги…» Эй-эй! «А ты, б…дь, гордый». Начинаются, репрессии… Ночью четверо держат, двое бьют… Отработана техника, по которой тебя бьют без синяков. Без следов. Например, мокрым полотенцем… ложками… Один раз меня отхерачили так, что я не мог два дня разговаривать. В госпитале от всех болезней одна зеленка. Надоест бить — «побреют» сухим полотенцем или зажигалкой, это надоест — накормят фекалиями, помоями. «Ручками! Ручками бери!» Скоты! Могли заставить бегать по казарме голым… танцевать… У молодого солдата никаких прав… Папа: «Советская армия — лучшая в мире…».
И… наступает такой момент… Появляется мыслишка, такая подлая мыслишка: я им трусы, портянки постираю, потом сам выбьюсь в скоты, и уже мне будут трусы стирать. Это я дома думал о себе, что я такой белый и пушистый. Меня не сломаешь и мое «я» не убьешь. Это «до»… (Пауза.) Есть хотелось всегда, особенно сладкого. В армии все воруют, вместо положенных семидесяти граммов солдату попадает тридцать. Сидели один раз неделю без каши — вагон перловки кто-то на станции спер. Снилась булочная… кексы с изюмом… Стал мастером по чистке картофеля. Виртуозом! За час могу начистить три ведра картошки. Солдатам привозят нестандарт, как на ферму. Сидишь в очистках… Бляааа! В наряде на кухне подходит сержант к солдату: «Начистить три ведра картошки». Солдат: «В космос уже давно летают, а машинку для чистки картофеля не изобрели». Сержант: «В армии, рядовой… все есть. И машинка для чистки картофеля тоже — это ты. Самая последняя модель». Солдатская столовая — поле чудес… Два года: каша, квашеная капуста и макароны, суп из мяса, которое хранили на военных складах на случай войны. Сколько оно там лежало? Пять-десять лет… Все заправлялось комбижиром, большие пятилитровые, такие оранжевые банки. На Новый год в макароны вливали сгущенку — лакомство! Сержант Валериан: «Печенье будете дома есть и угощать своих блядей…». Ни вилки, ни чайной ложки по Уставу солдату не положено. Ложка — единственный прибор. Кому-то прислали из дома пару чайных ложечек. Боже мой! С каким удовольствием мы сидели и размешивали чай в стаканах. Гражданский кайф! Держат за свиней, и вдруг — чайная ложечка. Боже мой! Где-то же у меня есть дом… Заходит дежурный капитан… Увидел: «Что? Что такое! Кто позволил? Немедленно очистить помещение от мусорного хлама!». Какие ложечки! Солдат — не человек. А предмет… приспособление… орудие для убийства… (Пауза.) Дембель. Нас… человек двадцать… Привезли на машине на железнодорожную станцию и выгрузили: «Ну, что — пока! Пока, ребята! Счастливо на гражданке». Мы стоим. Полчаса прошло — стоим. Час прошел… Стоим! Оглядываемся. Ждем приказа. Кто-то должен нам дать команду: «Бегом! В кассу за билетами!» Приказа нет. Не помню, сколько времени прошло, пока мы сообразили, что команды не будет. Самим надо решать. Ё-моё! За два года мозги отшибли…
Покончить с собой я хотел раз пять… А как? Повеситься? Будешь в говне своем висеть, язык вывалится… назад в глотку не затолкают… Как у того парня в поезде, когда нас в часть везли. Обматюгают… свои же… Спрыгнуть с вышки — фарш получится! Взять автомат и на посту — в голову… Расколется, как арбуз. Маму все-таки жалко. Командир просил: «Только не стреляйтесь. Людей списать легче, чем патроны». Жизнь солдата дешевле табельного оружия. Письмо от девушки… Это очень много значит в армии. Руки трясутся. Письма хранить нельзя. Проверка тумбочек: «Бабы ваши, будут наши. А вам еще служить, как медным чайникам. Неси свою макулатуру в унитаз». Положен набор: бритва, авторучка и блокнот. Сидишь на «очке» и читаешь последний раз: «Люблю… Целую…». Бля-а-а-а! Защитники Родины! Письмо от отца: «Идет война в Чечне… Ты меня понимаешь!». Папа героя домой ждет… А у нас прапорщик один был в Афгане, поехал добровольцем. Война прошлась по его голове сильно. Ничего не рассказывал, травил только «афганские» анекдоты. Ё-моё! Все ржали… Солдат тащит на себе тяжело раненого друга, тот истекает кровью. Умирает. Просит: «Пристрели! Больше не могу!» — «У меня патронов нет. Кончились». — «А ты купи». — «Где я их тебе куплю? Вокруг горы, ни души». — «А ты у меня купи». (Смеется.) «Товарищ офицер, почему вы попросились в Афган?» — «Хочу стать майором». — «А генералом?» — «Нет, генералом я не стану — у генерала свой сын есть». (Пауза.) В Чечню никто не просился. Ни одного добровольца не помню… Отец приходил ко мне во сне: «Ты присягу принял?». Стоял под Красным знаменем: «Клянусь свято соблюдать… строго выполнять… мужественно защищать… А если я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара… всеобщая ненависть и презрение…». Во сне я убегал куда-то, он целился в меня… целился…
Стоишь на посту. В руках — оружие. И одна мысль: секунда-две — и ты свободен. Не виден никому. Уже, суки, не достанете! Никто… Никто! Если искать причину, надо начинать оттуда, когда мама хотела девочку, а папа, как всегда, аборт. Сержант сказал, что ты — мешок с говном… дырка в пространстве… (Пауза.) Офицеры были разные: один — спившийся интеллигент, говорил по-английски, а в основном — серые пьяницы. Напивались до глюков… Могли ночью поднять всю казарму и заставить бегать по плацу, пока солдаты не падали. Офицеров называли шакалами. Плохой шакал… хороший шакал… (Пауза.) Кто вам расскажет, как десять человек насилуют одного… (Злой смех.) Это не игрушки и не литература… (Пауза.) На самосвале, как скот, возили на командирскую дачу. Тягали бетонные плиты… (Злой смех.) Барабанщик! Играй гимн Советского Союза!
Я никогда не хотел быть героем. Я ненавижу героев! Герой должен или много убивать… или красиво умереть… Убить врага ты должен любой ценой: сначала используй боекомплект, когда патроны и гранаты закончатся — дерись ножом, прикладом, саперной лопаткой. Рви хоть зубами. Сержант Валериан: «Учись работать с ножом. Кисть руки — вещь очень хорошая, ее лучше не резать, а колоть… обратным хватом… Так… так… Контролируй руку, уход за спину… не увлекайся сложными движениями… Отлично! Отлично! Теперь выверни нож у противника… Так… так… Ты его убил. Молодец! Убил! Кричи: “Умри, сука!”. Чего ты молчишь?» (Останавливается.) Все время тебе долбят: оружие — это красиво… стрелять — настоящее мужское дело… Учились убивать на животных, нам специально завозили бродячих собак, котов, чтобы потом рука не дрогнула при виде человеческой крови. Мясники! Я не выдерживал… ночью плакал… (Пауза.) В детстве мы играли в самураев. Самурай должен был по-японски умереть, не имел права упасть лицом вниз, закричать. Я всегда кричал… Меня не любили брать в эту игру… (Пауза.) Сержант Валериан: «Запомните… автомат работает так: раз, два, три — и тебя нет…». А пошли вы все! Раз, два…
Смерть похожа на любовь. В последние мгновения — темнота… страшные и некрасивые судороги… Из смерти нельзя вернуться, но из любви мы возвращаемся. И можем вспомнить, как было… Вы тонули когда-нибудь? Я тонул… Чем больше сопротивляешься, тем меньше сил. Смирись — и дойди до дна. И тогда… Хочешь жить — пробивай небо воды, возвращайся. Но сначала дойди до дна.
А там? Там никакого света в конце тоннеля… И ангелов я не видел. Сидел отец у красного гроба. Гроб пустой.
А о любви мы знаем слишком мало
Через несколько лет я снова оказалась в городе N (город не называю по просьбе моего героя). Мы с ним созвонились — и встретились. Он был влюблен, он был счастлив — и говорил о любви. Я даже не сразу догадалась включить диктофон, чтобы не упустить вот этот момент перехода жизни, просто жизни — в литературу, который всегда сторожу, выслушиваю в любых разговорах — частных и общих, но иногда теряю бдительность, а «кусочек литературы» может блеснуть везде, иногда в самом неожиданном месте. Как и в этот раз. Хотели посидеть и выпить кофе, а жизнь предложила развитие сюжета. Вот что я успела записать…
— Я встретился с любовью… я ее понимаю… До этого я думал, что любовь — это два дурака с повышенной температурой. Что это просто бред… О любви мы знаем слишком мало. И если эту нитку вытянуть… Война и любовь — это как бы из одного костра, то есть это одна ткань, та же материя. Человек с автоматом или тот, кто на Эльбрус взобрался, кто воевал до победы, строил социалистический рай — все та же история, тот самый магнит и то же самое электричество. Вам понятно? Чего-то человек не может, чего-то нельзя купить или выиграть в лотерею… А человек знает, что оно есть, и он этого хочет… И не разберется, как искать. Где?
Это почти рождение… Начинается с удара… (Пауза.) А может, и не надо эти тайны разгадывать? Вы не боитесь?
Первый день…
Прихожу к своему знакомому, у него компания, у вешалки в прихожей снимаю пальто, кто-то идет с кухни, и надо пропустить, оборачиваюсь — она! У меня произошло короткое замыкание, как будто во всем доме выключили свет. И вот — все. За словом обычно в карман не лезу, а здесь просто сел и сидел, даже ее не видел, то есть, не то чтобы я на нее не смотрел, я долго-долго смотрел сквозь нее, как в фильмах Тарковского: льют из кувшина воду, и она льется мимо чашки, затем ме-е-е-дленно поворачивается вместе с этой чашкой. Рассказываю дольше, чем это произошло. Молния! В этот день что-то такое узнал, что все остальное стало неважным, даже особенно не разбирался… А собственно — зачем? Случилось — и все. И оно так прочно. Ее пошел провожать жених, у них, как я понял, скоро намечалась свадьба, но мне было все равно, я собрался домой и ехал уже не один, ехал с ней, она уже поселилась во мне. Любовь начинается… Всё вдруг другого цвета, голосов больше, звуков больше… Нет никаких шансов это понять… (Пауза.) Передаю приблизительно…
Утром проснулся с мыслью, что мне надо ее найти, а я не знаю ни имени, ни адреса, ни ее телефона, но уже это случилось, что-то главное в жизни со мной произошло. Человек прибыл. Как будто я что-то забыл… и вот вспомнил… Вам понятно, о чем я? Нет? Никакой формулы мы не выведем… все будет синтетика… Мы привыкли к мысли: будущее от нас скрыто, а то, что уже было, можно объяснить. Было или не было… для меня — вопрос… А может, ничего и не было? Просто кинолента крутится, вот она прокрутилась… Знаю такие моменты в своей жизни, которых как бы не было. А они были. Например, несколько раз я был влюблен… думал, что влюблен… Осталось много фотографий. Но все высыпалось из памяти, смылось. Есть такие вещи, которые не высыпаются, их надо взять с собой. А остальное… Все ли человек вспомнит, что с ним было?
Второй день…
Я купил розу. Денег практически не было, но поехал на рынок и купил самую большую розу, какую там нашел. И вот тоже… Как объяснить? Подошла ко мне цыганка: «Дай, милок, погадаю. По глазам вижу…». Убежал. Зачем? Я и сам уже знаю, что тайна стоит в дверях. Тайна, таинство, покрывание… Первый раз ошибся квартирой — открыл мужик в свисающей майке и под градусом, увидел меня с розой, замер: «Бля-а-а!». Поднимаюсь на следующий этаж… Через цепочку выглядывает странная старушка в вязаной шляпке: «Лена, к тебе». Потом она играла нам на фортепиано, рассказывала о театре. Старая актриса. В доме жил большой черный кот, домашний тиран, который почему-то меня сразу невзлюбил, а я старался ему понравиться… Большой черный кот… Во время происхождения тайны ты как бы отсутствуешь. Вам понятно, о чем я? Не надо быть космонавтом, олигархом или героем, ты можешь быть счастливым, все испытать в обыкновенной двухкомнатной квартире — пятьдесят восемь квадратных метров, совмещенный санузел, среди старых советских вещей. Двенадцать часов ночи, два часа… Мне надо уходить, а я не понимаю, почему я должен уходить из этого дома. Больше всего это похоже на воспоминание… ищу слова… Как будто все вспомнилось, долго ничего не помнил, а теперь все вернулось. Я соединился. Что-то подобное… я так думаю… испытывает человек, который много дней провел в келье. Мир для него обнаружился в бесконечных деталях. Очертаниях. То есть тайна, она может быть доступна, как предметная вещь, как ваза, например, но чтобы что-то понять, должно быть больно. А как понять, если не болит? Надо, чтобы больно, больно…
…Первый раз что-то о женщине мне объяснили в семь лет мои друзья… Им тоже было по семь лет. Запомнил их радость, что они знают, а я нет, вот мы сейчас тебе все растолкуем. И начали рисовать палочками на песке…
…Что женщина что-то другое, я почувствовал в семнадцать лет, не через книжки, а через кожу, ощутил близко от себя что-то бесконечно другое, огромную какую-то разность и пережил потрясение от того, что это другое. Что-то там, внутри, в женском сосуде спрятано, мне недоступное…
…Представьте солдатскую казарму… Воскресенье. Нет никаких занятий. Двести мужиков, затаив дыхание, сидят и смотрят аэробику: на экране девушки в туго обтягивающих костюмах… Мужики, как истуканы с острова Майя, сидят. Если сломался телевизор, это катастрофа, того, кто был виноват, могли убить. Вы понимаете? Это все о любви…
Третий день…
Встал утром, и не надо никуда бежать, вспоминаешь, что она есть, она нашлась. Тебя отпускает тоска… Ты уже не один… Ты обнаруживаешь вдруг свое тело… руки, губы… обнаруживаешь за окном небо и деревья, почему-то все близко-близко, до тесноты приблизилось к тебе. Так бывает только во сне… (Пауза.) По объявлению в вечерней газете мы нашли немыслимую квартиру в немыслимом районе. На краю города в новых застройках. Во дворе по выходным дням мужики с утра до вечера кроют матом, стучат в домино и играют в карты на бутылку водки. Через год у нас родилась дочь… (Пауза.) Теперь о смерти расскажу… Вчера весь город хоронил моего одноклассника — лейтенанта милиции… Гроб привезли из Чечни и даже не открыли, матери не показали. Что там привезли? Салют и все такое. Слава героям! Я был там. И отец со мной… У моего отца блестели глаза… Вам понятно, о чем я? Человек к счастью не готов, он готов к войне, к хладу и граду. Счастливых людей, кроме моей трехмесячной дочери, я никого… никого не встречал… Русский человек к счастью не готовится. (Пауза.) Все нормальные люди увозят детей за границу. Уехало много моих друзей… звонят мне из Израиля, Канады… Раньше я не думал о том, чтобы уехать. Уехать… уехать… У меня эта мысль появилась, когда родилась дочь. Хочу защитить тех, кого люблю. Отец мне этого не простит. Я знаю.
Русский разговор в Чикаго
Еще раз мы встретились в Чикаго. Семья уже немного обжилась на новом месте. Собралась русская компания. Русский стол и русский разговор, в котором к вечным русским вопросам: «Что делать?» и «Кто виноват?» — добавился еще один: «Уезжать или не уезжать?».
«…Я уехал, потому что испугался… У нас любая революция кончается тем, что начинают грабить друг друга под шумок и бить жидам морды. В Москве шла настоящая война, каждый день кого-то взрывали, убивали. Вечером на улицу без собаки бойцовской породы нельзя было выйти. Я специально завел бультерьера…»
«…Открыл Горбачев клетку — мы и ломанулись. Что я там оставила? Сраную двухкомнатную хрущобу. Лучше быть горничной с хорошим окладом, чем врачом с окладом бомжа. Все мы выросли в СССР: собирали в школе металлолом и любили песню “День Победы”. Нас воспитывали на великих сказках о справедливости, на советских мультиках, где все четко прописано: тут — добро, а там — зло. Некий правильный мир. Мой дед погиб под Сталинградом за советскую Родину, за коммунизм. А я хотела жить в нормальной стране. Чтобы в доме занавесочки были, чтобы подушечки были, чтобы муж пришел и халат надел. У меня как-то с русской душой слабо, у меня ее мало. Я свалила в Штаты. Зимой ем клубнику. Колбасы тут навалом, и никаким символом она не является…»
«…В девяностые все было сказочно и весело… Посмотришь в окно — на каждом углу демонстрация. Но скоро стало не сказочно и не весело. Хотели свободный рынок — получите! Мы с мужем — инженеры, а у нас полстраны было инженеров. С нами не церемонились: “Идите на помойку”. А это мы сделали перестройку, похоронили коммунизм. И никому стали не нужны. Лучше не вспоминать… Дочь маленькая просит кушать, а в доме ничего нет. По всему городу висели объявления: куплю… куплю… “Куплю килограмм еды” — не мяса, не сыра, а любой еды. Килограмму картошки были рады, на базаре жмых продавали, как в войну. У соседки мужа в подъезде застрелили. Палаточник. Полдня лежал, прикрытый газеткой. Лужа крови. Включишь телевизор: там банкира убили, там бизнесмена… Кончилось тем, что какая-то шайка воров завладела всем. Скоро народ двинется на Рублевку. С топорами…»
«…Не Рублевку пойдут громить, а картонные коробки на рынках, в которых живут гастарбайтеры. Таджиков, молдаван начнут убивать…»
«…А мне все по х…! Пусть все сдохнут. Я буду жить для себя…»
«…Решила уехать, когда Горбачев вернулся из Фороса и сказал, что от социализма мы не отказываемся. Тогда без меня! Я не хочу жить при социализме! Это была скучная жизнь. С детства мы знали, что будем октябрятами, пионерами, комсомольцами. Первая зарплата шестьдесят рэ, а потом восемьдесят, к концу жизни — сто двадцать… (Смеется.) “Классная” в школе пугала: “Будете слушать радио ‘Свобода’, никогда не станете комсомольцами. А если об этом узнают наши враги?”. Самое смешное, что она тоже сейчас в Израиле живет…»
«…Когда-то и я горела идеей, а не была простым обывателем. Накипают слезы… ГКЧП! Танки в центре Москвы выглядели дико. Мои родители приехали с дачи, чтобы запастись продуктами на случай гражданской войны. Эта банда! Эта хунта! Они думали, что введут танки и больше ничего делать не придется. Что люди хотят только одного — чтобы появилась еда, и на все согласны. Народ вынесло на улицу… страна проснулась… Всего один момент, секунду это было… Завязь какая-то… (Смеется.) Моя мама — человек легкомысленный, ни над чем не задумывающийся. Совершенно далекий от политики, устроенный по принципу: жизнь проходит, надо все, что можно, брать сейчас. Хорошенькая молодая женщина. Даже она пошла к Белому дому с зонтиком наперевес…»
«…Ха-ха-ха… Вместо свободы нам раздали ваучеры. Так поделили великую страну: нефть, газ… Не знаю, как выразиться… Кому бублик, а кому — дырка от бублика. Ваучеры надо было вкладывать в акции предприятий, но мало кто это умел. При социализме делать деньги не учили. Отец приносил в дом какие-то рекламки: “Московской недвижимости”, “Нефть-Алмаз-Инвеста”, “Норильского никеля”… Спорили с мамой на кухне, и кончилось это тем, что они продали все какому-то типу в метро. Купили мне модную кожаную куртку. Весь навар. В этой куртке я в Америку приехала…»
«…А у нас они до сих пор лежат. Продам лет через тридцать в какой-нибудь музей…»
«…Вы себе не представляете, как я ненавижу эту страну… Ненавижу парад Победы! Меня тошнит от серых панельных домов и балконов, забитых закрученными банками с помидорами и огурцами… и старой мебелью…»
«…Началась чеченская война… Сыну через год идти в армию. Голодные шахтеры пришли в Москву и стучали касками на Красной площади. Возле Кремля. Непонятно было, куда все катится. Люди там замечательные, драгоценные, а жить нельзя. Уехали ради детей, легли здесь взлетной полосой для них. А они выросли и страшно далеки от нас…»
«…Э-э-э… как это по-русски? Забываю… Эмиграция — это нормально, русский человек уже может жить там, где он хочет, где ему интересно. Одни из Иркутска едут в Москву, другие из Москвы едут в Лондон. Весь мир превратился в караван-сарай…»
«…Настоящий патриот может желать России только оккупации. Чтобы ее кто-то оккупировал…»
«…Поработала я за границей и вернулась в Москву… Во мне боролись два чувства: хотелось жить в знакомом мире, в котором я могу, как в своей квартире, с закрытыми глазами найти любую книгу на полке, и в то же время было желание вылететь в бесконечный мир. Уезжаю или остаюсь? — никак не могла решить. Это был девяносто пятый год… Иду, как сейчас помню, по улице Горького, и впереди меня громко разговаривают две женщины… и я их не понимаю… А они по-русски говорят. Я обалдела! Только так… столбняк… Какие-то новые слова и главное — интонации. Много южного диалекта. И другое выражение лиц… Всего несколько лет я отсутствовала, а уже стала чужая. Очень быстро тогда шло время, оно мчалось. Москва была грязная, какой там столичный блеск! Везде кучи мусора. Мусор свободы: банки из-под пива, яркие обертки, шкурки от апельсинов… Все жевали бананы. Сейчас такого уже нет. Наелись. Я поняла, что города, который я раньше так любила, и где мне было хорошо и комфортно, — этого города больше нет. Настоящие москвичи в ужасе сидят по домам или уехали. Старая Москва схлынула. Заехало новое население. Мне захотелось прямо сейчас упаковать чемодан и бежать. Даже в дни августовского путча я не испытывала такого страха. Тогда я была в упоении! Вдвоем с подругой на моих стареньких “Жигулях” мы возили к Белому дому листовки, печатали их в нашем институте, у нас был ксерокс. Ездили туда и обратно мимо танков, и меня, помню, удивило, что на броне у них я увидела заплаты. Квадратные заплаты, винтами привинченные…
Все эти годы, пока меня не было, мои друзья прожили в полной эйфории: революция свершилась! Коммунизм пал! Откуда-то у всех была уверенность, что все сложится хорошо, потому что в России много образованных людей. Богатейшая страна. Но Мексика тоже богатая… За нефть и газ демократию не купишь, и ее не завезешь, как бананы или швейцарский шоколад. Президентским указом не объявишь… Нужны свободные люди, а их не было. Их и сейчас нет. В Европе двести лет ухаживают за демократией, как за газонами. Дома мама плакала: “Вот ты говоришь, что Сталин плохой, но мы с ним победили. А ты хочешь предать Родину”. Пришел в гости мой старинный приятель. Пьем на кухне чай: “Что будет? Ничего хорошего не будет, пока не расстреляем всех коммуняк”. Опять кровь? Через несколько дней я подала документы на выезд…»
«…С мужем развелась… Подала на алименты, он не платит и не платит. Дочь поступила в коммерческий вуз, денег не хватало. У моей подруги был знакомый американец, он начал в России свой бизнес. Ему нужна была секретарша, но он хотел найти не модель с ногами от шеи, а надежного человека. Подруга порекомендовала меня. Его очень интересовала наша жизнь, он многого не понимал. “Почему у всех ваших бизнесменов лакированные туфли?”, “А что такое ‘дать на лапу’ и ‘у нас все схвачено и все проплачено’?” Такие вопросы. Но планы он имел большие: Россия — огромный рынок! Разорили его банально. Простым приемом. Для него очень много значило слово — ему сказали, он поверил. Потерял много денег и решил уехать домой. Пригласил меня перед отъездом в ресторан, я думала, что мы попрощаемся, и все. А он поднял бокал: “Давай выпьем — знаешь за что? Денег я тут не заработал, зато нашел хорошую русскую жену”. Уже семь лет вместе…»
«…Раньше мы жили в Бруклине… Сплошь русская речь и русские магазины. В Америке можно родиться с русской акушеркой, учиться в русской школе, работать у русского хозяина, ходить на исповедь к русскому священнику… Колбаса в лавках: “ельцинская”, “сталинская”, “микояновская”… и сало в шоколаде… Старики на лавочках режутся в домино и играют в карты. Ведут бесконечные дискуссии о Горбачеве и Ельцине. Есть сталинисты и антисталинисты. Проходишь мимо и ловишь ухом: “Нужен был Сталин?” — “Да, нужен”. А я маленькая уже все про Сталина знала. Пять лет мне было… Мы стоим с мамой на автобусной остановке, как я теперь понимаю, недалеко от районного здания КГБ, я то капризничаю, то громко плачу. “Не плачь, — просит мама, — а то нас услышат плохие люди, которые забрали нашего дедушку и еще много других хороших людей”. И она начинает мне рассказывать про дедушку… Маме надо с кем-то поговорить… Когда Сталин умер, в детском саду нас всех посадили плакать. Одна я не плакала. Дедушка вернулся из лагеря и встал перед бабушкой на колени, она все время за него хлопотала…»
«…Сейчас и в Америке появилось много молодых русский парней, которые носят футболки с портретом Сталина. На капотах своих машин рисуют серп и молот. Ненавидят черных…»
«…А мы из Харькова… Оттуда Америка нам казалась раем. Страной счастья. Первое впечатление, когда приехали: мы строили коммунизм, а построили его американцы. Знакомая девочка повела нас на распродажу, приехали — у мужа одни джинсы и у меня, надо было приодеться. Смотрю: юбочка — три доллара, джинсы — пять… Смешные цены! Запах пиццы… хорошего кофе… Вечером открыли с мужем бутылку “Мартини” и закурили “Мальборо”. Мечта исполнилась! Но все пришлось начинать с нуля в сорок лет. Тут сразу спускаешься на две-три ступеньки вниз, забудь о том, что ты режиссер, актриса или окончила Московский университет… Сначала я устроилась нянечкой в больнице: горшки выносила, полы подтирала. Не выдержала. Стала выгуливать собак у двух стариков. Работала кассиром в супермаркете… Было Девятое мая, самый дорогой для меня праздник. Отец до Берлина дошел. Я вспомнила об этом… Старшая кассир говорит: “Мы победили, но вы, русские, тоже молодцы. Помогли нам”. Так их в школе учат. Я чуть со стула не упала! Что они о России знают? Русские пьют водку стаканами и у них много снега…»
«…Ехали за колбасой, а колбаса оказалась не такой дешевой, как мечталось…»
«…Из России уезжают мозги, а приезжают руки… Гастарбайтеры… Мама пишет, что у них дворник-таджик перевез в Москву уже всю свою родню. Теперь они на него работают, а он хозяин. Командует. Жена ходит вечно беременная. Барана на свои праздники они режут прямо во дворе. Под окнами у москвичей. И жарят шашлыки…»
«…Я человек рациональный. Все эти сантименты по поводу языка дедушек и бабушек — только эмоции. Я запретил себе читать русские книги, смотреть русский интернет. Хочу выбить из себя все русское. Перестать быть русским…»
«…Муж очень хотел уехать… Привезли с собой десять ящиков русских книг, чтобы дети не забывали родной язык. В Москве на таможне все ящики вскрыли, искали антиквариат, а у нас: Пушкин, Гоголь… Таможенники долго смеялись… Я и сейчас включаю радио “Маяк” и слушаю русские песни…»
«…Россия, моя Россия… Питер любимый! Как я хочу вернуться! Щас заплачу… Да здравствует коммунизм! Домой! И картошка здесь на вкус — гадость несусветная. А шоколад русский просто отличный!»
«…А трусы по талонам вам по-прежнему нравятся? Я вспоминаю, как сдавала и учила научный коммунизм…»
book-ads2