Часть 10 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Почему я защищал Ельцина? Одно только его выступление, что надо забрать привилегии у номенклатуры, дало ему миллионы сторонников. Я готов был взять автомат и стрелять коммунистов. Меня убедили… Мы не понимали, что нам готовят взамен. Подсовывают. Грандиозный обман! Ельцин выступил против “красных” и записал себя в “белые”. Это катастрофа… Вопрос: чего мы хотели? Мягкого социализма… человеческого… Что имеем? На улице — лютый капитализм. Стрельба. Разборки. Разбираются — кто ларечник, а кто владелец завода. Наверх вылезли бандиты… фарцовщики и менялы взяли власть… Вокруг враги и хищники. Шакалы! (Пауза.) Не могу забыть… я не могу забыть, как мы стояли возле Белого дома… Кому мы таскали каштаны из огня? (Мат.) Отец мой был настоящий коммунист. Правдивый. Работал парторгом на большом заводе. Участник войны. Я ему: “Свобода! Станем нормальной… цивилизованной страной…”. А он мне: “Твои дети будут служить у барина. Ты этого хочешь?”. Я молодой был… дурак… Смеялся над ним… Дико наивные мы были. Я не знаю, почему все так получилось. Не знаю. Не так, как мы хотели. У нас было другое в голове. Перестройка… в этом было что-то великое… (Пауза.) Через год закрыли наше проектное бюро, мы с женой оказались на улице. Как жили? Вынесли на рынок все ценные вещи. Хрусталь, советское золото и самое ценное, что у нас было — книги. Неделями ели одно картофельное пюре. Я занялся “бизнесом”. Продавал на рынке “бычки” — недокуренные сигареты. Литровая банка “бычков”… трехлитровая… Родители жены (вузовские преподаватели) собирали их на улице, а я продавал. И люди покупали. Курили. Я сам курил. Жена офисы убирала. Одно время у какого-то таджика пельменями торговали. За свою наивность мы все дорого заплатили. Мы все… Сейчас с женой кур разводим, она плачет без конца. Вернуть бы все обратно… И не надо кидать в меня ботинком… Это не ностальгия по серой колбасе за два рубля двадцать копеек…»
«Я — бизнесмен…
Коммунисты проклятые и гэбня… Я ненавижу коммунистов. Советская история — это НКВД, ГУЛАГ, СМЕРШ. Меня тошнит от красного цвета. Красных гвоздик… Жена купила красную блузку: “Ты что, с ума сошла!”. Я приравниваю Сталина к Гитлеру. И требую Нюрнберга для красных сук. Всем красным собакам — смерть!
Везде нас окружают пятиконечные звезды. Большевистские идолы как стояли, так и стоят на площадях. Я иду по улице с ребенком, он спрашивает: “Кто это?”. А это памятник Розе Землячке, которая кровью залила Крым. Лично любила расстреливать молодых белых офицеров… И я не знаю, что мне ребенку отвечать.
Пока мумия… советский фараон… будет лежать на Красной площади под капищем, будем страдать. Будем прокляты…»
«Я — кондитер…
Мой муж мог бы рассказать… Где он? — (Оглядывается по сторонам.) — А я — что? Пирожные леплю…
Девяносто первый год? Хорошие мы тогда были… Красивые… Не были толпой. Я видела, как человек плясал. Плясал и кричал: “Хунте — п…ц! Хунте — п…ц!”. (Закрывает лицо руками.) Ой, не записывайте! Ой-ой! Из песни слово не выкинешь, но слово-то непечатное. Не молодой это был мужчина… плясал… Мы их победили и радовались. А у них, говорят, уже расстрельные списки лежали наготове. Ельцин первый… Недавно я их всех по телевизору видела… хунту эту… Старые и не умные. А тогда три дня было жуткое отчаяние: неужели конец? Физический страх. Вот этот дух свободы… его все почувствовали… И страх — это потерять. Горбачев — великий человек… открыл шлюзы… Его любили, но недолго, скоро в нем стало раздражать все: как он говорит, что он говорит, его манеры, его жена. (Смеется.) По России мчится тройка: Райка, Мишка, перестройка. Взять вот Наину Ельцину… Ее любят больше, она всегда за спиной мужа. А Раиса норовила стать рядом, а то и впереди. А у нас так: либо ты сама царица, либо ты царю не мешай.
Коммунизм — как сухой закон: идея хорошая, но не работает. Так мой муж говорит… Красные святые… они были… взять Николая Островского… Святой! Но кровушки сколько пустили. Россия вычерпала свой лимит на кровь, на войны и революции… Для новой крови нет ни сил, ни какого-то сумасшествия. Люди вдоволь настрадались. Теперь ходят по рынкам — гардины и тюль выбирают, обои, сковородочки там всякие. Нравится все яркое. Потому что раньше все у нас было серое, некрасивое. Радуемся, как дети, стиральной машине с семнадцатью режимами. Моих родителей уже нет: мамы — семь, а папы — восемь лет, но я до сих пор пользуюсь спичками, которыми мама запаслась, и крупа лежит. И соль. Мама все покупала (тогда говорили не “покупала”, а “доставала”) и складывала на черный день… Теперь мы ходим по рынкам и магазинам, как по выставкам — всего навалом. Хочется себя побаловать, пожалеть. Это психотерапия… мы все больны… (Задумалась.) Как же надо было настрадаться, чтобы спичками так запастись. У меня язык не поворачивается назвать это мещанством. Вещизмом. Это лечение… (Молчит.) Чем дальше, тем меньше про путч вспоминают. Стали стесняться. Чувства победы уже нет. Потому как… я не хотела, чтобы уничтожалось советское государство. Как мы его разрушали! С радостью! А я половину своей жизни прожила там… Это нельзя взять и вычеркнуть… Согласитесь! У меня в голове все застроено по-советски. До чего-то другого еще доползти надо. Люди плохое мало теперь вспоминают, а гордятся Победой, тем, что мы первые полетели в космос. То, что магазины пустые были… Это забылось… и уже не верится…
Сразу после путча я поехала к деду в деревню… Приемник из рук не выпускала. Утром пошли грядки копать. Пять-десять минут пройдет, и я кидаю лопату: дед, ты послушай… Ельцин выступает… И опять: дед… иди ты сюда… Дед терпел-терпел и не выдержал: “Ты копай глубже и не слушай, что они там болтают. Наше спасение в земле — уродит картошка или не уродит”. Мудрый был дед. Вечером пришел сосед. Я им подбросила тему о Сталине. Сосед: “Хороший был человек, но долго жил”. Мой дед: “А я его, подлеца, пережил”. А я все с приемником ходила. Меня трясло от восторга. Самое большое горе — депутаты уходят на обед. Действие прерывалось.
…Что у меня есть? С чем я осталась? У меня есть огромная библиотека и фонотека — все! И у моей мамы, она кандидат химических наук, тоже книги и редкая коллекция минералов. К ней залез вор… Ночью она просыпается, а посреди квартиры (квартира однокомнатная) стоит молодой бугай. Открыл шкаф и вышвыривает все оттуда. Бросает вещи на пол со словами: “Интеллигенция проклятая… даже шубы приличной нет…”. Потом он просто хлопнул дверью и ушел. Брать-то ему нечего. Вот такая у нас интеллигенция. С этим мы остались. А вокруг кто-то строит коттеджи, покупает дорогие машины. Я сроду не видела бриллиант…
Жизнь в России — это беллетристика. Но я хочу жить тут… с советскими людьми… И смотреть советские фильмы. Пусть это ложь, пусть делались они по заказу, но я их обожаю. (Смеется.) Не дай бог, муж увидит меня по телевизору…»
«Я — офицер…
Теперь я… Прошу слова. (Молодой парень — лет двадцати пяти.) Записывайте: я — православный русский патриот. Служу Господу нашему. Служу с усердием… с помощью молитв… Кто продал Россию? Евреи. Безродные. От жида и Бог много раз плакал.
Мировой заговор… Мы имеем дело с заговором против России. План ЦРУ… И не хочу слушать… Не говорите мне, что это фальшивка! Молчать! План директора ЦРУ Аллена Даллеса… “Посеяв хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые. Мы найдем своих единомышленников, своих союзников в самой России… Мы сделаем из молодых людей циников, пошляков, космополитов. Вот так мы сделаем…” Понятно? Евреи и америкосы — наши враги. Тупые янки. Речь президента Клинтона на закрытом совещании американской политической верхушки: “Мы добились того, что собирался сделать президент Трумэн посредством ядерной бомбы… Мы сумели бескровно вывести из войны за мировое господство государство, составляющее основную конкуренцию Америке…”. Доколе врагам нашим возноситься над нами? Иисус сказал: не бойтесь и не ужасайтесь, будьте тверды и мужественны. Господь помилует Россию и приведет ее путем страданий к великой славе…
Остановить его я не могу.
…В девяносто первом я окончил военное училище, получил две звездочки. Младшего лейтенанта. Гордился и форму не снимал. Советский офицер! Защитник! А после провала ГКЧП ездил на службу в штатском, а там переодевался. Любой дед мог подойти на автобусной остановке и спросить: “Что же ты Родину не защитил, сынок? Сукин сын! Ты же присягал”. Офицеры голодными служили. За офицерскую зарплату можно было купить килограмм дешевой колбасы. Уволился из армии. Было время — по ночам проституток охранял. Сейчас охранником служу в одной фирме. Жиды! Все беды от них… А русскому человеку хода нет. Христа они распяли… (Сует мне какую-то листовку.) Читайте… Ни милиция, ни армия собчаков и чубайсов… и немцовых… не защитит от справедливого народного гнева. “Хаим, ты слышал, что скоро будет погром?” — “А я не боюсь. Я по паспорту русский”. — “Дурак, бить будут по морде, а не по паспорту”. (Крестится.)
Русской земле — русский порядок! Имя Ахромеева, Макашова… и других героев… на наших знаменах! Господь нас не оставит…»
«Я — студент…
Ахромеев? А кто это? Что за персонаж?
— ГКЧП… августовская революция…
— Простите… Не в курсе…
— Сколько вам лет?
— Девятнадцать. Я политикой не интересуюсь. Далек от этих шоу. Но Сталин мне нравится. Это интересно. Сравните сегодняшних правителей с вождем в солдатской шинели. В чью пользу сравнение? То-то… Мне не нужна великая Россия. Я не надену глупые сапоги и не повешу на шею автомат. Я умирать не хочу! (Помолчал.) Русская мечта: чемодан в руки и на х…й из России! В Америку! Но уехать и работать там всю жизнь официантом не хочу. Думаю».
О милостыне воспоминаний и похоти смысла
Игорь Поглазов — ученик 8 класса, 14 лет
Из рассказа мамы
— Мне кажется, что это предательство… Я предаю свои чувства, предаю нашу жизнь. Наши слова предаю… Они были сказаны только кому-то из нас, а я впускаю в наш мир чужого человека. Хороший этот человек или плохой? — это уже не важно. Поймет или не поймет он меня… Помню, как на рынке стояла женщина и продавала яблоки, и всем рассказывала, как она сына похоронила. Тогда я себе поклялась: «Со мной этого никогда не будет». С мужем мы вообще молчим на эту тему, плачем, но каждый отдельно, чтобы другой не видел. Одно только слово, и я начинаю выть. Первый год вообще никак не могла утихнуть: зачем? Почему он это сделал? Хочу думать… Утешаю себя: он не собирался уходить от нас… хотел попробовать… заглянуть… В юности их волнует: что там? Особенно мальчиков это волнует… После смерти рылась в его тетрадях, в его стихах. Как ищейка рыскала. (Плачет.) За неделю до того воскресенья… стояла перед зеркалом, расчесывала волосы… Он подошел ко мне, обнял за плечи: мы стояли вдвоем, смотрели в зеркало и улыбались. «Игорек, — прижалась я к нему, — какой ты у меня красивый. А красивый ты потому, что от любви родился. От большой любви». Он еще сильнее обнял меня: «Мама, ты, как всегда, неподражаема». Меня бьет озноб от мысли: тогда у зеркала, он уже думал об этом или нет… он уже думал?
Любовь… Мне странно произносить это слово. Вспомнить, что есть любовь. А когда-то я думала, что любовь больше смерти… она сильнее всего… Мы с мужем познакомились в десятом классе. Мальчики из соседней школы пришли к нам на танцы. Наш первый вечер я не помню, потому что Валика, так зовут моего мужа, я не видела, а он меня заметил, но не подошел. Он даже моего лица не увидел, только силуэт. И как будто он голос откуда-то услышал: «Это твоя будущая жена». Так он мне потом признавался… (Улыбнулась.) А может, придумал? Он — фантазер. Но чудо всегда было с нами, и оно носило меня по земле. Я была веселая, по-сумасшедшему веселая, неудержимая — вот такая была. Я любила своего мужа, и мне нравилось кокетничать с другими мужчинами, это как игра: ты идешь, а на тебя смотрят, и тебе нравится, что смотрят, и пусть чуть-чуть влюбленно. «И зачем так много мне одной?» — часто напевала я вслед за своей любимой Майей Кристаллинской. Я мчалась по жизни, и теперь мне бывает жаль, что я не все запомнила, никогда уже теперь я не буду такая радостная. Чтобы любить, надо много сил, а я теперь другая. Я стала обыкновенная. (Молчит.) Иногда хочется… а чаще неприятно вспоминать себя прежнюю…
Игорьку три-четыре года… Купаю его: «Мама, я люблю тебя, как Цалевну Плекласную». С «р» мы долго сражались… (Улыбается.) Этим можно жить, теперь я этим живу. Милостыней воспоминаний… все крошки подбираю… Я — учительница русского языка и литературы в школе. Обычная домашняя картина: я — за книгами, он — в кухонном шкафчике. Пока выгребет из него кастрюли, сковородки, ложки, вилки, я и подготовлюсь к завтрашним занятиям. Подрос. Я сижу и пишу, и он тоже сидит за своим столиком и пишет. Рано научился читать. Писать. В три года мы заучивали наизусть Михаила Светлова:
«Каховка, Каховка — родная винтовка…
Горячая пуля, лети!».
Тут надо остановиться и рассказать подробнее… Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне. О Родине. И однажды моя мама меня ошарашила: «Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только в войну». — «Все мальчики любят играть в войну». — «Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Кричит другим мальчикам: “Вы стреляете, а я падаю”. Никогда — наоборот». (После долгой паузы.) Почему я не послушала маму?
Дарила ему военные игрушки: танк, оловянных солдатиков, снайперскую винтовку… Он же мальчик, должен стать воином. Инструкция к снайперской винтовке: «снайпер должен убивать спокойно и выборочно… сначала хорошо “познакомиться” с целью…» Почему-то это считалось нормальным, никого не пугало. Почему? Психика у нас была военная. «Если завтра война, если завтра в поход…» Других объяснений не нахожу. Нет у меня других объяснений… Сейчас уже реже дарят детям сабельки… пистолетики… пиф-паф! А мы… Помню, как я удивилась, когда кто-то из учителей в школе рассказал, что в Швеции, что ли, запрещены военные игрушки. А как воспитать мужчину? Защитника? (Срывающимся голосом.)
«На смерть, на смерть держи равненье,
певец и всадник бедный…»
По какому поводу не соберемся… всегда… через пять минут вспомним войну. Часто песни военные пели. Есть ли еще где-нибудь такие люди, как мы? Поляки жили при социализме, и чехи, и румыны, но они все равно другие… (Молчит.) Не знаю теперь, как выжить. За что уцепиться? За что…
Срывается на шепот. А мне кажется, что она кричит.
…Закрою глаза: вижу, как он лежит в гробу… мы же были счастливы… почему он решил, что в смерти много красивого…
…Подруга повела меня к портнихе: «Ты должна пошить себе новое платье. Когда у меня депрессия я шью себе новое платье…»
…Во сне кто-то гладит, гладит меня по голове… Первый год убегала из дома в парк, там кричала… птицы пугались…
Ему десять лет, нет, наверное, одиннадцать… С двумя сумками еле добираюсь домой. После целого дня в школе. Вхожу. Оба на диване: один — с газетой, другой — с книжкой. В квартире кавардак, черт-те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я беру в руки веник. Баррикадируются стульями. «Выходите!» — «Никогда!» — «Бросьте на пальцах — кому первому всыпать?» — «Мамочка-девочка, не сердись», — вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца. «Мамочка-девочка» — мое домашнее имя. Это он придумал… Летом обычно ездили на юг, «к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу». (Радостно.) Слова вспоминаются… наши слова… Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое — пельмени, на второе — пельмени и к чаю — пельмени. (Молчит.) Вспоминается какая-то яркая афиша… Раскаленный Гурзуф. И море… камни и песок, белые от волн и солнца… Осталось много фотографий, сейчас я прячу их от себя. Боюсь… сразу внутри все взрывается… Сразу — взрыв! Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги. «Игорек! — врываемся в дом. — Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!» С криком «Ур-ра!!!» он повисает у меня на шее. (После долгой паузы.) Мы без него не можем…
Почему его не удержала наша любовь? Я когда-то верила, что любовь может все. Опять я… опять…
Это уже случилось… его уже с нами нет… Я долго находилась в состоянии столбняка. «Вера, — зовет муж. Я не слышу. — Вера…» Не слышу. И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами — на свою маму, мою любимую маму: «Ты уродина, уродина — толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и воспитала! Что мы всю жизнь от тебя слышали? Надо жить для других… для высокой цели… Упасть под танк, сгореть за родину в самолете. Громыхающая революция… героическая смерть… Смерть всегда была красивее жизни. Мы выросли уродами и выродками. И Игорька я так воспитала. Это ты виновата во всем! Ты!». Мама съежилась и стала вдруг — маленькая-маленькая. Маленькая старушка. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я услышала боль, до этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан — ничего не почувствовала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане. (В слезах.) Тут надо остановиться и рассказать о моей маме… Моя мама из поколения довоенной интеллигенции. Из тех людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли «Интернационал». Она пережила войну и всегда помнила, что советский солдат повесил красный флаг над Рейхстагом: «Наша страна такую войну выиграла!». Десять… двадцать… сорок лет… повторяла она нам это как заклинание. Как молитву… Это была ее молитва… «Мы ничего не имели, но были счастливы», — мамина убежденность в этом была абсолютной. Спорить бесполезно. Льва Толстого — «зеркало русской революции» — она любила за «Войну и мир», а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и все ее друзья — первые советские интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове… на марксизме… Представить картину, чтобы мама сидела и вышивала на пяльцах или как-то особенно украшала наш дом: фарфоровые вазочки, слоники там всякие… вы что! Это пустая трата времени. Мещанство! Самое важное — духовная работа… книги… Один костюм можно носить двадцать лет, а два пальто хватало на всю жизнь, но без Пушкина или без полного собрания сочинений Горького жить нельзя. Ты участвуешь в великом замысле, и великий замысел есть… Так они жили…
…В центре города у нас — старое кладбище. Много деревьев. Кусты сирени. Там гуляют, как в ботаническом саду. Стариков мало, а молодые смеются, целуются. Магнитофон включат… Возвращается он как-то поздно: «Где был?» — «Ходил на кладбище». — «С чего это ты вдруг забрел на кладбище?» — «Там интересно. Смотришь в глаза людей, которых уже нет».
…Открываю дверь в его комнату… Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: «Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывай свое падение на меня». Не закричала, не заплакала, чтоб не испугался. По стенке уползла обратно. Через пять минут, которые вечностью мне показались, снова захожу — он уже соскочил с карниза и ходит по комнате. Тут я на него набросилась: и целовала, и колотила, и трясла: «Зачем? Скажи мне, зачем?» — «Не знаю. Попробовал».
…Один раз возле соседнего подъезда с утра увидела траурные венки. Кто-то умер. Ну умер — и умер. Вернулась с работы и узнаю от отца, что он ходил туда. Спрашиваю: «Зачем? Там же незнакомые нам люди». — «Это была молодая девушка. Она лежала такая красивая. А я думал, что смерть страшная». (Молчит.) Кружил… куда-то за край его тянуло… (Молчит.) Но дверь та закрыта… туда нам нет доступа.
…Уткнется в колени: «Мама, а каким я был маленьким?». И я начинаю… Как он сторожил у двери деда Мороза. Спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство в тридесятое государство. Увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет, как в сказке. Был очень доверчивый…
…На улице уже, помню, снег… Прибегает: «Мама! Я сегодня целовался!» — «Целовался?!» — «Да. У меня сегодня было первое свидание». — «И ты мне ничего не сказал?» — «Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем». — «Разве на свидание ходят втроем?» — «Ай, я один как-то не решился». — «Ну и как вы втроем были на свидании?» — «Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже». О Боже! «Мама, а может пятиклассник жениться на девятикласснице? Если, конечно, это любовь…»
…А вот это… это… (Долго плачет.) Об этом не могу…
…Любимый наш месяц — август. Едем за город и любуемся паутиной. Смеемся… смеемся… смеемся… (Молчит.) Что я все плачу? У нас же было целых четырнадцать лет… (Плачет.)
Жарю-парю на кухне. Окно открыто. Слышу, как они с отцом разговаривают на балконе. Игорь: «Папа, что такое — чудо? Кажется, я понял. Вот послушай… Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил — не разбил. Баба била, била — не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба…». Отец: «С точки зрения логики — абсолютный абсурд. Били, били — не разбили, а потом вдруг — в плач! Но сколько лет, да что там лет — веков — сказку эту дети слушают, как стихи». Игорь: «А я, папа, раньше думал, что все можно понять умом». Отец: «Много вещей нельзя понять умом. Например, любовь». Игорь: «И смерть».
С детства сочинял стихи… На столе, в его карманах, под диваном я находила исписанные листочки. Терял, бросал их, забывал. Я даже не всегда верила, что они его: «Неужели это ты написал?» — «А что там?» Читаю:
«Ходят в гости друг к другу люди,
Ходят в гости друг к другу звери…».
— «Ну-у-у, это старое. Я уже забыл». — «А эти строки?» — «Какие?» Читаю:
«Лишь на веточке обшарпанной
Капли звездные накапаны…».
book-ads2