Часть 15 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ахнули.
Борисов держал в высоко поднятой руке кинжал с необычной рукояткой в виде жабьей головы.
– Сей торчал в груди убитого окольничего. Жаба – знак предательства, все знают. Это у вас Александр Андреевич был новгородскому делу изменник? Так надо понимать? – Наместник сокрушенно покачал головой. – Эх вы… Я за вас перед государем ратую. Значит, за ваше воровство на мне вина…
– Не греши на всех новгородцев, Семен Никитич, – сказал Иван. – Не мешай добрые зерна с плевелами. Говори, что сыскано.
Боярин приложил руку к груди:
– Слушаюсь, пресветлый государь… Расспрошено было по лавкам, по торговцам, по всякого звания людям. И опознали ножик. Видели его за поясом у одного из вас…
Настасья уже некоторое время из-под приопущенных ресниц наблюдала за Иваном Лошинским. Тот, едва увидел кинжал, рванул на горле тугой златотканый ворот.
– Твой это нож, Иван Лошинский! – показал пальцем Борисов. – Не отопрешься!
– Потерял я его! Давно, не упомню где! – крикнул обвиненный.
Стоявшие рядом шарахнулись от него, и государевы молодцы быстро добрались до боярина. Потащили.
Толпу охватил трепет пуще давешнего. Ведь не кто-нибудь, а родной брат Марфы Железной! Это больше, чем посадник.
– Нельзя так! – закричал племянник схваченного Федор Дурень. – Может, у него нарочно выкрали!
Наместник указал на Дурня пальцем:
– А се, государь, Федор Борецкий, Ваньке Лошинскому родственник и первый товарищ. Надо бы по такому страшному делу и его расспросить – не вместе ли придумали.
Иван рассеянно кивнул.
Федор тоже враз оказался окружен пустотой. Заозирался, сжал кулаки. Неужто станет драться? С Дурня станется.
Но великий князь сказал:
– Иди, молодец, не бойся. Тебя пока никто не винит. Расспросят и, коли ты ни при чем, отпустят.
Потянули и Федора, но не волоком, без залома рук. Он не упирался, шел сам.
Настасья сжала губы, чтобы не улыбнуться. Как же, отпустят они.
Борисов свое дело исполнил – его увезли, а великий князь обратился к съежившейся толпе с новой речью, и была она совсем иною: увещевательной и ласковой, будто теперь, отделив овец от козлищ, Иван Васильевич разговаривал с людьми дружественными и ему преданными.
– Я договор блюду, на ваши новгородские вольности не покушаюсь. Богу на том крест целовал и от своей клятвы не отступлюсь. – Воздел очи к потолку, перекрестился. – Разбирательство у моих дьяков справедливое, а значит обстоятельное, небыстрое. Кто окажется невиновен – отпустят. Знаю, что без степенного посадника вам оставаться нельзя. Когда еще Ананьин вернется и вернется ли – то и мне пока неведомо. Я ведь не своим произволом сужу, а по тому, что розыск покажет. Дозволяю вам, не откладывая, не чинясь моего государева у вас пребывания, собрать Великое Вече вне срока и выбрать себе нового посадника. Выбирайте, как если бы меня в Новгороде и не было – того, кто вам люб. Но ежели бы вы спросили моего суждения… – Иван запнулся, как бы не уверенный, захотят ли новгородцы его спрашивать – и в толпе поспешно загудели: «Пожалуй, скажи! Яви милость, скажи!» – …Я бы почел деянием истинно христианским, кабы выбрали посадником брата убиенного Александра – Фому Андреевича Курятника, мужа достойного и смиренномудрого. Он мне люб, а значит через него и вам будет легче довести до меня свои чаяния. – Великий князь всплеснул рукой, будто спохватившись, что наговорил лишнего. – А впрочем я над вечем власти не имею. Пускай новгородский народ решает. Обещаю вам, что не уеду, пока не поздравлю вашего избранника. И пожалую его милостью, кто он ни будь.
Зала молчала. Новгородцы соображали: стало быть, разорительное московское гостевание продлится, пока не изберут нового посадника? И не кого-нибудь, а Фому Курятника – это тоже было ясно.
Далее Иван Васильевич, столь же мирно и благостно, завел речь о том, что пора бы оставить древний обычай «потока», ибо узаконенный грабеж недостоин великого города. Если же возникнет какая тяжба или свара, грозящая общественному спокойствию, то он, государь московский, всем своим подданным отец, найдет время и рассудит спорщиков своим судом, беспристрастным и неволокитным. Для этого раз в три месяца, оставив прочие дела, он будет у себя в Кремле принимать новгородских жалобщиков – ежели таковые объявятся. На древнюю независимость новгородского суда при этом он, упаси Господь, не покушается, а лишь желает содействовать миру и спокойствию в северо-западной укра́ине Русской земли.
Про это Настасье слушать было уже неинтересно, да и духота становилась трудновыносимой.
Боярыня потихоньку переместилась к выходу, держась за спинами.
Вышла во двор, уже темный. Убедившись в том, что вокруг ни души, Настасья спустила с головы черный плат, подставила разгоряченный лоб студеному ветру.
Ну вот всё и сделано.
Умный человек потому и умен, что знает, как любую напасть обратить себе на пользу. Удачу-то и дурак не упустит, а вот чтобы без удачи, при лихом обороте судьбы, из лютой грозы выйти суху да с прибытком – это надо уметь.
Великий князь как приехал, так и уедет. У него в Москве своих дел полно: Орда, Казань, удельные князья, беспокойная родня.
А в Новгороде степенным посадником сядет Фома Андреевич – она же, Настасья, его и присоветовала. Фома не чета брату. Слаб, глуп, никому не люб. Его, конечно, какое-то время для приличия потерпят, а потом выгонят. Начнут выбирать настоящего посадника. Раньше бы Марфа опять своего ставленника протащила, но теперь навряд ли.
Разбита она, раздавлена. Василия Ананьина у нее больше нет, брата нет, сына нет. И сделано всё это не Настасьиными руками – она даже и не на подозрении.
То, чего не могла добиться многолетними стараниями, разом решилось благодаря московской грозе. Еще и с дополнительной выгодой: Иван будет теперь боярыню Григориеву считать своей подручницей. Пусть считает. Он хитер, а мы хитрее.
Новгород же теперь мой, Господи!
Она подняла глаза к матово-черному небу, хотела перекреститься, но сложенные персты коснулись родинки на лбу и застыли, будто приклеились.
Часть вторая
Выборы
Всем дням день
Великий князь погостил в своей новгородской укра́ине два месяца. Потом, насытившись подарками и честью, москвичи отправились восвояси. Обоз, груженный мздой, вытянулся втрое длиннее прежнего.
После грозы 26 ноября, когда Иван Васильевич велел взять под стражу степенного посадника и еще тринадцать именитых горожан, дальше пошло мирно. Никого более не тронули, а из взятых половину отпустили – по заступничеству Настасьи Григориевой. Но посадника Василия Ананьина, Ивана Лошинского и еще нескольких Марфиных сторонников увезли в Москву. Не вышел на свободу и Федор Борецкий, который, как и следовало ожидать, запутанный дьяками, при расспросе наболтал лишнего.
Когда студеным зимним днем провожали великого князя, новоизбранный степенной посадник Фома Курятник встал перед Иваном Васильевичем на колени и поцеловал руку. Такого прежде никогда не бывало. Одни новгородцы тем озадумались, а многие и уязвились, но возобладали облегчение и радость. Уехал наконец, змей ненасытный!
Ради такого избавления Настасья Каменная устроила у себя в палатах большой пир, на который пришла не только Господа, но все вящие люди, до трехсот человек. Не было лишь Борецкой – она горевала по сыну и брату, а еще, должно быть, не хотела видеть торжество соперницы, которую все благодарили за ходатайствования перед великим князем.
Дальше сладилось еще лучше. Посадник Фома с Настасьей был угодлив, ни в чем ей не перечил, наместник Борисов брал корабленики и кланялся, в Господе верховодили свои люди, торговля процветала, григориевские приказчики беспрепятственно ездили по всем низовским землям и, невиданное дело, нигде не облагались поборами, не ведали притеснений.
Так, тихо и прибыльно, миновали остаток зимы, весна, почти всё лето. А в третий день августа всё переменилось. Грянул гром, воссияла радуга, полнеба почернело, полнеба озарилось. Бывают такие дни, когда пред человеком разом раскрываются и ад, и рай.
Утром с Марфиного двора к Изосиму, таясь, прибежал свой, подсадной человечек – прозвищем Хорек, служил у Борецкой комнатным холопом. Сказал, боярыня воет белухой на весь двор. Из Москвы сообщили: помер Федор Исакович в великокняжеской темнице.
Настасья прислушалась к сердцу – не шелохнется ли. Ведь это она здоровенного, полного жизни молодца спровадила на тот свет, обрекла на лютую медленную смерть, которая хуже всякой казни. Восемь месяцев гнил Дурень в кремлевском подвале, и вот – отмучился.
Нет, ничего не шелохнулось. Марфа ради великой цели тоже никого и ничего не щадила. Кому от жизни нужно многого, тот не мелочится, валит лес – щепок не жалеет.
Пополудни, дав злосчастной матери время погоревать, Григориева отправилась на Неревский конец с соболезнованием. Иначе нельзя. Обычаи надо блюсти. Теперь она в Новгороде первая, все смотрят, примечают.
Села в колымагу. Пока ехала на другой конец широкого города, прикидывала, как себя поведет. Ныне Борецкая, конечно, уйдет в монастырь. Она – Хорек доносил – давно говорила домашним, что останется в миру, доколе Феденька жив, а потом ей станет незачем. Пострижется.
Когда Марфа про то скажет, надо ответить ей сердечно: «Из мира уходишь, давай и мы с тобой помиримся, плохое друг дружке простим, обнимемся по-сестрински. Скоро, видно, и мне по твоим стопам, в святую обитель. Устала и я суету суетничать. А и сколько нам, старухам, жить осталось?». Потом обняться, чтобы люди видели и после по городу рассказывали. Если же Марфа обниматься не захочет – ей это пойдет в осуждение, Настасье – в заслугу.
Еще посулить взнос в обитель, куда удалится Борецкая. Щедрый. Рублей на полтораста-двести. Марфа, конечно, и сама для монастыря не поскупится, а все же дар оценит. И новгородцам оно понравится.
Не заметила, как и доехала, за такими-то мыслями.
* * *
Палаты Борецких на Великой улице Настасья раньше видела только снаружи, и нечасто – избегала проезжать через враждебный кусок города. Домина был огромный, белокаменного сложения, в два житья. Въехав в раскрытые ворота и тяжело ступив на землю, Григориева с любопытством огляделась.
Двор был вдвое шире, чем ее собственный, челяди – впятеро, но удивительно показалось не многолюдство, а то, что все вели себя нескорбно: бегали, орали, что-то разгружали. С улицы один за другим влетели трое конных на взмыленных конях, побежали в дом. Будто не к поминкам готовятся, а к войне.
Наверху, в тереме, было еще чуднее.
Борецкая не выла и не рыдала, а сидела в большой пустой зале (на стене только большой образ Спаса), во главе длинного стола, тоже пустого. По обе стороны не родня, не зареванные бабы, а бояре, житьи люди, купцы, попы из Неревских приходов – те, кто за Марфу горой. Был там и дьяк веча Назар, так неловко прислуживавший Настасье на великокняжеском гостевании.
Что за притча?
– А, Настасья. Хорошо, что пожаловала, – сказала Борецкая, не согнутая горем, а наоборот, будто распрямившаяся и еще больше ожелезневшая.
book-ads2