Часть 5 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«На плато Расвумчорр не приходит весна, на плато Расвумчорр все снега да снега», – мрачно рычали Грошев с Питом Ситниковым.
«По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах», – Тед, поигрывая баском, слегка насмешничал над своей серьезностью, зато Иван Крестьянский Сын выкладывался по полной, со слезой, чего никак не мог вытерпеть Лбов, после каждой строки вставлявший либо «в стоячку», либо «в раскорячку». В итоге получалось: «Бродяга Байкал переехал в стоячку, навстречу родимая мать в раскорячку», – но Мохов на своей высоте умудрялся не терять пафоса и, только закончив трагически: «Давно кандалами звенит (в раскорячку)», – примиренно вздохнул: «Испортил, тсамое, песню, дурак».
А Лбов поспешил вставить еще что-то земное, он не выносит высокопарности: «На материке бы ни за что не стал такой компот закусывать, а здесь со смехуечками…» – дальше Олег не расслышал, ибо припев они с Боярским, выбивающим ритм на баховском банджо, грянули за троих: «Эх, не хочу я воевать, я не умею воевать, войны не надо мне опять», – чтобы с удивлением обнаружить, что они помнят и последний куплет: «Я зарою свой линкор между высоких гор!»
– Может, еще раз сбацаем на языке оригинала, ин инглиш? Я тебе могу надиктовать слова! – прокричал ему в ухо Боярский, и Олег отчаянно замотал головой:
– Не надо, я не хочу ничего понимать – английский должен оставаться священным языком, как санскрит, как иврит… О, привет!
Грошев ввел под руку красивую библиотекаршу в ее неизменной болонье.
– В Израиле иврит теперь нормальный язык, для будней! – всем все приходилось выкрикивать.
– Ну и зря, профанировали сказку!.. А для меня американский рок – это сказка. Штатники умеют лучше всех забивать на все! Битники, хиппи!.. Нам вбивают в голову трудовую Америку, каторжную, вроде нас самих, а я люблю бесшабашную Америку!
– Я же тоже пробовал хипповать в советской версии – срамота! Оттяг под надзором гебухи!..
– Конечно, профанировать не надо! Это только у них можно – не прозябать, как старшие велят, а упиваться жизнью, беситься с жиру, как у нас это называют, бесноваться, только бы не тлеть! Их беснование пример всему миру, история, которая творится сегодня! А у нас вся история в прошлом! А в настоящем все под руководством партии и правительства! А с ними неохота идти в ногу даже в рай, из-за них же мы и в стройотряды не ездим, только на шабашки! Чтоб без этих ихних комиссаров, без миллионов юношей и девушек!
– Историю, тсамое, творит не правительство, а народ! – Мохов и на другом конце стола что-то все-таки расслышал. – И Аляску, тсамое, русские первые обследовали, штатники, тсамое, только к рукам умеют прибирать!
Своим гудом он умеет продавить любой бедлам.
– Это ты про Массачусетский технологический институт? – попытался перекричать Боярский, но Мохова было не сбить:
– Они, тсамое, за бабки лучшие мозги переманивают, а нам, тсамое, от сохи приходится начинать! А они, тсамое, потом все равно перекупят! Новоархангельск, тсамое, переименовали в Ситку, лучше, тсамое, пусть индейское название, чем русское – у них, тсамое, славянин означает раб! А вы – Доусон, Доусон… Коломбы росские, презрев угрюмый рок… И наша досягнет в Америку держава! Не слышали, что ли? И здешний Север, тсамое, тоже наш народ обживал!
Иван Крестьянский Сын так патетичен, что возразить ему хватает патетичности только у Олега.
– Может, и народ, но по приказу начальства! А оно у нас какой-то Антимидас – до чего дотронется, хоть до золота, все превращается в скуку! Кажется, во всей истории одних народовольцев они не сумели опустить!
Нет, не умеет он как следует орать…
– У нас тоже два брата с Таза приехали в Москву, отоварились, – Лбов не желает, чтобы перекрикивались о чем-то патетическом, стыдится высокого в себе, – а одного чего-то перемкнуло: пойду да пойду в мавзолей. Отстоял очередюгу, посмотрел на Сталина и говорит: ну и будку ты отъел, с похмелья не обдрищешь. Ну, его под белы руки и в кутузку. Брат пришел на свиданку: говорил же я тебе, ну на хер он тебе обосрался, этот Сталин! Повязали и его.
Все смеются несколько смущенно, Олег тоже осторожно ищет взглядом Галку и библиотекаршу; библиотекарша смеется как ни в чем не бывало, а Галки уже нет, не желает конкуренции, хотя соперница еще не успела сесть за стол.
– Правильно, – долбит Мохов, свирепо светя синими фонарями из глубоких глазниц. – Народ, тсамое, всегда знал Сталину цену, моя мать, тсамое, его только так и звала: черт рябой! А вот когда интеллигенция, тсамое, начала вместе со Сталиным обвинять народ…
– Понятно, интеллигенция во всем виновата! – распрямился розовенький Боря. – Говори уже прямо: евреи!
– Не заносись, Кацо, не все евреи, тсамое, интеллигенты, и не все интеллигенты евреи!
А безыдейная публика по-прежнему над кем-то потешалась:
– Четвертый день пурга качается над Диксоном!
– Ты казала, шо во вторак поцелуешь разив сорок!
И только Пит упорно и мужественно мычал:
– Мы вышли в открытое море, в суровый и дальний поход…
– Мужики, мужики, – забренчал Олег пустой кружкой по пустой бутылке, невольно откидываясь, чтобы осколки не брызнули в глаза, – у народа и у интеллигенции есть общий враг – начальство! Пока оно нас держит мордой в землю, мы должны быть заодно! Предлагаю в знак примирения подвергнуть казни через расстреляние лизоблюдскую книгу «Три мушкетера»! У нас герои не служат царям! Кто против? Все за! А те, кто против, будут подвергнуты той же мере! Тед, будь другом, сходи за ружьем, а я доставлю приговоренного!
Олег незаметно подмигнул библиотекарше, и она подавила счастливую улыбку – они уже давно переглядывались, он зачем-то изображал из себя бесшабашного весельчака, рассказывал, как его выгнали из духовной академии, напевал, подражая Шаляпину, «Сугубую ектинию»… Понятно, что всем нравится бесшабашность, все бы хотели не прозябать, а творить что вздумается, но что за интерес – добиваться женской симпатии не к тебе, а к маске, которую ты напялил?
«Три мушкетера» валялись у Галки под кроватью, а сама Галка лежала на кровати, поблескивая из-под челки обиженными мохнатыми глазками.
– Ты почему ушла?
– Противно смотреть, как вы за ней увиваетесь.
Олег хотел возразить, но ничего краткого придумать не сумел, а Галка и вовсе повергла его в немоту:
– Ты знаешь, что ее муж сидит за изнасилование? Захотел чего-то получше, не то что вы.
И хорошая ведь девка!.. Бабы все знают…
«Три мушкетера» не желали стоять над воронкой, из которой, старался всем внушить Олег, когда-то вырвался гейзер метангидрата, пришлось привалить их к двухведерной фляге, которую Тед для личных нужд поставил в барачном тамбуре, чтобы ночью не бегать за барак, но когда парни превратили ее в сосуд общего пользования, зашвырнул ее в воронку, однако не добросил. Так она там и провалялась все полярное лето, и теперь из нее чудодейственным образом стекала прозрачная ключевая струйка. Чудо, не сякнет вода…
И какое низкое холодное солнце, какие длинноногие тени!.. Полярная зима дышит в затылок.
– По прислужникам хозяев мира – огонь!
Звон в ушах, огонь из ствола – фляга скатилась в воронку, из мушкетеров полетели белые клочья.
И тут же прогудел другой приговор:
– Так вы и сами прислужники хозяев. Штатники ведь и есть хозяева мира, мы последние, кто им противостоит.
Ну, Мох, ничем его не сшибешь!
Олег прошагал к воронке по осенней ржавчине и, опустив ружье, произвел контрольный выстрел из второго ствола, а мушкетерские останки сбросил к фляге ногой таким циничным движением, что самому стало совестно. Однако инерция удали и влюбленный взгляд библиотекарши требовали продолжения.
– Подождите, мужики, и десять гранат не пустяк!
Он сгреб со стола пустые бутылки из-под токайского, и они начали метать их в воронку, словно гранаты с длинными рукоятками. Его гранаты летели на удивление точно в цель, но в последний миг ныряли вниз, так и не долетев до мушкетерских клочьев. А потом все стояли в обнимку вокруг воронки и пели под героическое дрыньканье банджо: поднявший меч на наш союз достоин будет худшей кары! Под левой рукой Олег ощущал надежное тощее плечо Бахыта (гитарой прочно завладел Грузо), а под правой оказалась льнувшая к нему библиотекарша, и ему пришлось тоже обнять ее. И после Светки это было до того невозможно, что его рука буквально онемела…
Он был пьян настолько, что чувствовал себя вправе не притворяться.
– Парни, парни, – заорал он и, может быть, даже рванул бы рубаху на груди, если бы руки не были заняты объятиями, – секунду внимания!! Елки-палки, секунду-то можете уделить, это всех нас касается!!! Осознайте, мы сейчас совершаем тризну по нашей молодости! В Питере уже начнется взрослая жизнь – с занудством, с обязанностями, с начальством!.. Давайте поклянемся над прахом трех мушкетеров, что никакие жены, пушки заряжены, никакие карьеры не заставят нас забыть нашу дружбу!!! Но невзначай проселочной дорогой мы встретимся и братски обнимемся!!!
И, чтобы не успеть устыдиться, затянул, стараясь казаться еще более пьяным, чем он был:
– Инженером старым с толстым чемоданом в Ленинград вернешься ты назад…
Он опасался, что парни начнут ухмыляться, но все подхватили на полном серьезе:
– Там возьмешь мотор до «Метрополя», будешь пить коньяк и шпроты жрать, ну, а поздно к ночи будешь пьяным очень и начнешь студентов угощать…
До конца предаться студенческому братству мешала только прижимавшаяся к нему библиотекарша, не способная, очевидно, проникнуться высотою минуты. Но ведь от нее и требовать этого было нельзя, она к их братству не принадлежала. А вот Мохов принадлежал, и, невзначай встретившись взглядами, они растроганно кивнули друг другу. Можно сказать, братски обнялись.
Но когда они с низенькой сцены перед серьезно рассевшимся зальчиком теток в ватниках (мужья, очевидно, сидели за изнасилование) начали свою перекличку, передразнивая школьный монтаж – Лена звонко выкрикивает: «Наш паровоз, вперед лети!», а Вася перехватывает: «В коммуне остановка!» – Иван Крестьянский Сын, набычась, начал гудеть ему в ответ почти что с ненавистью.
– Если б мне вздумалось, о Западный Мир, назвать твое самое захватывающее зрелище, – завел Олег, борясь с полутора литрами токайского, уводившего его куда-то вдаль и выше, – я не упомянул бы ни тебя, Ниагара, ни вас, бесконечные прерии, ни цепи твоих глубочайших каньонов, о Колорадо, ни пояс великих озер Гурона, ни течение Миссисипи, – я бы с благоговейной дрожью в голосе назвал День Выборов! На пространствах Севера и Юга, на двух побережьях и в самом сердце страны ливень избирательных бюллетеней, падающих, как бессчетные снежные хлопья, спор без кровопролитья, но куда более грандиозный, чем все войны Рима в древности и все войны Наполеона в наши дни!
– С изумлением увидели демократию, – мрачным гулом, будто из цистерны, отозвался Мохов, недвижный, как синяя ссутулившаяся свая, – в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное и бескорыстное, тсамое, подавлено эгоизмом и страстью к комфорту – такова картина Американских Штатов. Поклонение доллару – вот единственное, тсамое, что Америка подарила миру!
– Душа народа его литература, – возгласил Олег, стараясь забыть, где он находится (к счастью, токайское не позволяло ему сфокусироваться на лицах слушательниц), – и где же поклонение доллару у Марка Твена, у О. Генри, у Хемингуэя, у Фолкнера, Сэлинджера? И герои Джека Лондона искатели приключений, а не долларов. Американская литература самая романтичная в мире! Она всего лишь не желает оплакивать разных Антонов-горемык – потому что человек и не должен быть горемыкой!
Господи, что я несу, что про нас думают эти тетки! Их неразличимые лица лишь вспыхивали серьезностью то здесь, то там.
– О, у них, тсамое, романтичны и чикагские гангстеры! – Олегу показалось, что еще слово, и Мохов полезет в драку.
– Чикаго, – как можно более добродушно провозгласил Олег, всячески стараясь показать, что он ничего ни против кого не имеет, – ну, что поделаешь, если этот город свинобой и мясник всего мира, машиностроитель, широкоплечий город-гигант, да, он развратен, преступен, жесток, но – укажите-ка город на свете, у которого шире развернуты плечи, где задорнее радость, радость жить, быть грубым, сильным, умелым!
Под конец Олег все-таки забылся, и голос его отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом, как ему это припомнилось на обшитой досками толстенной трубе, ведущей из Сороковой мили в Доусон. Под добела раскаленной луной среди ночного холода, уже отдающего морозцем, он ощущал себя трезвее трезвого, но почему-то никак не мог ступить по трубе, по которой не раз бегал вприпрыжку, более двух шагов – его словно бы внезапный порыв ветра, хотя обжигающий ветер дул довольно ровно, сбрасывал на землю, каждый раз угощая по уже набитому синяку топором плашмя сквозь ватник и брезентовую спину рюкзака. Оттого что ему приходилось в своих плотницких бутсах с чугунными носами снова и снова запрыгивать животом на трубу, затем, балансируя обеими руками, с трудом выпрямляться и тут же снова лететь вниз, стараясь в воздухе просунуть ладонь между поясницей и топором, он уже перестал понимать, что на их прощальном вечере на самом деле было и что ему привиделось.
Что было совершенно точно – он прилагал все силы, чтобы стоять на сцене прямо, но его водило из стороны в сторону, водило кругами и восьмерками, а Крестьянский Сын все нагнетал и нагнетал мерзость и жуть:
– В Америке, пропахшей мраком, камелией и аммиаком, пыхтя, как будто тягачи, за мною ходят стукачи…
И тут Олег увидел, как по проходу к сцене семенит крошечный мальчишка с соской во рту. Не доходя метров трех, он с изумлением, граничащим с ужасом, впился в Мохова яркими глазенками, почти такими же круглыми, как его соска, продолжающая двигаться, хотя сам он застыл в каменной неподвижности.
– Мир паху твоему, ночной нью-йоркский парк, дремучий, как инстинкт, убийствами пропах, – взывал к зальчику Мохов, и оцепенелый мальчонка впивался в него ошеломленным взглядом, не забывая при этом об активных сосательных движениях, и Олег понял, что еще минута, и он лопнет от задавленного смеха.
Упершись подбородком в грудь, как бы униженный и опозоренный моховским напором, Олег устремился за кулисы, то бишь в коридор, и там сполз по стене под портретом Ленина в корчах беззвучного хохота и потом долго себя под Лениным чистил от известки. Надо же так нарезаться этим компотом! Когда он наконец решился выглянуть через боковую дверь на сцену, там шел суд над стариком-индейцем с реки Белая Рыба, впадающей в Юкон пониже озера Ла-Барж. Согбенный Бахыт спиной к нему в дохе из сколотых булавками оленьих шкур выкладывал судье, с чего это ему и другим таким же ветхим старцам вздумалось убивать белых людей без всякой видимой причины, а Иван Крестьянский Сын в судейской мантии из надетого задом наперед плаща строго поблескивал на него очками Пита Ситникова из-за библиотечного стола. Могучий Тед, обтянутый линялой гимнастеркой Гагарина, грозно высился за спиной Бахыта, изображая полисмена.
Бахыт старчески дребезжал примерно по Джеку Лондону, как достойно они жили до появления этого неугомонного племени белых людей, которые, и насытившись, не желают спокойно отдыхать у костра, но обречены все время что-то добывать и чем-то торговать. Торговать, торговать, торговать – белые люди принесли множество ненужных вещей и испортили молодежь, мужчины перестали быть мужчинами, а женщины женщинами. Парни разучились охотиться и ловить рыбу, а вместо этого начали подражать белым людям, но удавалось им это не лучше, чем щенку удается подражать матерому волку. Девушки начали искать счастья не в вигвамах охотников, а в поселках белых людей, где их превращали в жалких прислужниц и заражали какими-то невиданными болезнями…
Голос Бахыта стремительно молодел, старческую согбенность сменяла гордая осанка, он уже не оправдывался, но обвинял, однако до Олега не сразу дошло, что Бахыт говорит уже не об индейцах и американцах, но о казахах и русских:
– Вы распахали наши лучшие пастбища, наши легкие круглые юрты вы оттеснили своими тяжелыми квадратными избами. Все, что дарило нам гордость, вы сделали смешным – наши стада, нашу пищу, наш язык, наши песни, нашу красоту… И мы, старики, готовящиеся переселиться в другой мир, решили забрать с собой как можно больше вас, убийц нашего народа! Я знаю, ты прикажешь меня завтра казнить – так я тебя казню сегодня!
Бахыт выхватил из-под оленьей шкуры топор и с такой силой взмахнул им, намереваясь метнуть в судью, что в зальчике взвизгнули сразу три тетки.
Олег тоже обмер, но Тед сзади перехватил взнесенную руку и рванул ее вбок и книзу с такой силой, что гагаринская гимнастерка лопнула у него на спине, а Бахыт припал на колено рядом с грохнувшим об пол топором.
book-ads2